РАСКОЛЬНИКОВ

РАСКОЛЬНИКОВ

http://xn--80aaaahbv0afod0aeafnrkaliscc1t.xn--p1ai/ru/teatr/pesyi/raskolnikov.che

            РАСКОЛЬНИКОВ. Поймешь? Ну, хорошо, посмотрим! (Пауза.) Штука в том: задал я себе один раз такой вопрос: что, если бы, например, на моем месте оказался Наполеон и не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а была бы вместо всех этих красивых и монументальных вещей просто- запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую еще вдобавок надо убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода не было? Не покоробило ли бы его от этого? На этом «вопросе» я промучился ужасно долго, пока не понял, что не только его не покоробило бы, и даже не понял бы он совсем: чего тут коробиться? И уж если бы только не было бы ему другой дороги, то задушил бы так, что и пикнуть бы не дал, без всякой задумчивости!.. Ну и я… вышел из задумчивости… задушил… по примеру авторитета… Тебе смешно? Да, Соня, тут всего смешнее то, что, может, именно так оно и было…

            СОНЯ (чуть слышно и робко). Вы лучше говорите мне прямо… без примеров…

            РАСКОЛЬНИКОВ (грустно). Ты опять права, Соня. Это все вздор, одна болтовня! (Говорит, как заученное.) Видишь: ты ведь знаешь, что у матери моей почти ничего нет. Сестра получила воспитание случайно, и осуждена таскаться в гувернантках. Все их надежды были на одного меня. Я учился, но содержать себя в университете не мог и на время принужден был выйти. Если бы даже и так тянулось, то лет через десять, через двенадцать (если б хорошо обернулись обстоятельства) я все-таки мог надеяться стать каким-нибудь учителем или чиновником, с тысячью рублями жалования… А к тому времени мать высохла бы от забот и горя, и мне все-таки не удалось бы успокоить ее, а сестра… ну, с сестрой могло бы еще и хуже случиться!.. Да и что за охота всю жизнь мимо всего проходить и от всего отвертываться, про мать забыть, про сестру? Для чего? Для того ль, чтоб их схоронив, новых нажить – жену да детей, и тоже потом без гроша и без куска оставить? Ну… ну, вот я и решил, завладев старухиными деньгами, употребить их на мои первые годы, не мучая мать, на обеспечение себя в университете, на мои первые шаги после университета, - и сделать все это широко, радикально, так чтоб уж совершенно всю новую карьеру устроить и на новую, независимую дорогу стать… (В бессилии.) Ну… ну, вот и все… Ну, разумеется, что я убил старуху, - это я худо сделал… ну и довольно!

            СОНЯ (с тоской). Ох, это не то, не то… И разве можно так… нет, это не так, не так!

            РАСКОЛЬНИКОВ. Сама видишь, что не так!.. Я ведь только вошь убил, Соня, безполезную, гадкую, зловредную.

            СОНЯ. Это человек-то вошь!

            РАСКОЛЬНИКОВ (как-то странно). Да ведь и я знаю, что не вошь. Впрочем, я вру, Соня, давно уже вру… (Он как бы начинает бредить.) Это все не то; ты справедливо говоришь. Совсем тут другие причины!.. (В бессилии.) Я давно ни с кем не говорил, Соня… Голова у меня теперь очень болит. (Вдруг.)  Нет, Соня, это не то!.. Лучше предположи, что я самолюбив, завистлив, зол, мерзок, мстителен, ну… и, пожалуй, еще наклонен к сумасшествию. Уж пусть все зараз! Я вот тебе давеча сказал, что в университете себя содержать не мог. А знаешь ли, что, может, и мог? Мать прислала бы, чтобы внести что надо, а на сапоги, платье и на хлеб я бы и сам заработал… Уроки выходили, по полтиннику предлагали. Работают же другие! Да я озлился и не захотел. Я тогда, как паук, к себе в угол забился. Ты ведь была в моей конуре, видела… А знаешь ли, Соня, что низкие потолки и тесные комнаты душу и ум теснят! Ночью огня нет, лежу в темноте, и всё думаю… И все такие у меня были сны странные, разные сны… И я понял, что не переменятся люди и не переделать их никому, и труда не стоит тратить… Да, это так! Это их закон… Закон, Соня! И теперь я знаю, что кто крепок и силен умом и духом, тот над ними и властелин! Кто много посмеет, тот у них и прав. Кто на большее может плюнуть, тот у них и законодатель, а кто больше всех может посметь, тот у них и правее! Так доселе велось и так будет всегда! Только слепой не разглядит! (В каком-то мрачном восторге.) Я догадался, Соня, что власть дается только тому, кто посмеет наклониться и взять ее. Тут только одно: стоит только посметь! У меня тогда одна мысль выдумалась, которую прежде никто до меня не выдумывал. Никто и никогда! Мне вдруг ясно представилось, что как же это ни единый до сих пор не посмел, проходя мимо всей этой нелепости, взять просто-запросто все за хвост и стряхнуть! Я… я захотел осмелиться и убил… Я только осмелиться захотел, Соня, вот вся причина!

            СОНЯ (вскрикнув). О, молчите, молчите! От Бога вы отошли, и вас Бог поразил, дьяволу предал!..

            РАСКОЛЬНИКОВ (с усмешкой). Кстати, Соня, это когда я в темноте-то лежал,  и мне все представлялось, это ведь дьявол смущал меня? а?

            СОНЯ. Молчите! Не смейтесь, богохульник, ничего, ничего-то вы не понимаете! О Господи! Ничего-то, ничего-то он не поймет!

            РАСКОЛЬНИКОВ. Молчи, Соня, я совсем не смеюсь, я ведь и сам знаю, что меня черт тащил. (Мрачно и настойчиво.) Молчи, Соня, молчи! Я все знаю. Все это я уже передумал и перешептал себе, когда лежал тогда в темноте… Все это я сам с собой переспорил, до последней малейшей черты, и все знаю, все! И так надоела мне тогда вся эта болтовня! Я все хотел забыть и вновь начать, Соня, и перестать, наконец, болтать! И неужели ты думаешь, что я как дурак пошел, очертя голову? Я пошел как умник, это-то меня и сгубило! И неужель ты думаешь, что я не знал, например, хоть того, что если уж начал я себя спрашивать и допрашивать: имею ль я право власть иметь? – то, стало быть, и не имею права власть иметь. И если задаю себе вопрос: вошь ли человек? – то, стало быть, для меня человек не вошь, а вошь для того, кому это и в голову не приходит и кто прямо без вопросов идет… И что если я столько дней промучился: пошел ли бы Наполеон или нет? – так ведь уж ясно чувствовал, что я не Наполеон… Всю муку этой болтовни я выдержал, Соня, и всю ее с плеч стряхнуть пожелал: я захотел убить без казуистики, для себя, для одного себя! Не для того, чтобы матери помочь, - вздор! Не для того, чтобы получить средства и власть сделаться благодетелем человечества. Вздор! И не деньги главное были для меня, когда я убил… Я это теперь знаю… Может быть, тою же дорогой идя, я никогда более не повторил бы убийства. Мне другое надо было, другое толкало меня под руки: мне надо было поскорее узнать: вошь ли я, как все, или человек? Смогу ли переступить или не смогу! Тварь ли я дрожащая или право имею.

            СОНЯ. Убивать? Убивать-то право имеете?

            РАСКОЛЬНИКОВ (раздражительно). Соня!.. Не перебивай меня! Я хочу тебе только одно сказать: черт-то меня тогда потащил, а уж после того объяснил, что не имел я права туда ходить, потому что я такая же точно вошь, как и все! Насмеялся он надо мной, вот я к тебе и пришел. Принимай гостя! Да если бы я не вошь был, разве пришел бы я к тебе? А к старухе я тогда ходил только попробовать…

            СОНЯ. И убили! Убили!

            РАСКОЛЬНИКОВ. Да ведь как убил-то? Разве так убивают? Разве я старушонку убил? Я себя убил. Так-таки разом и ухлопал себя навеки! А старушонку эту черт убил, а не я. Но довольно!.. Довольно, Соня. Оставь меня. (В судорожной тоске.) Оставь меня! 

            СОНЯ (с мукой). Экое страдание!

            РАСКОЛЬНИКОВ (ерничая в отчаянии). Ну, что теперь делать?.. Говори!

            СОНЯ (после небольшой паузы). Что делать? (Шорох.)  Встань! (Горячим шепотом.) Поди сию же минуту, стань на перекрестке, поклонись, поцелуй сначала землю, которую ты осквернил, а потом поклонись всему свету, на все четыре стороны, и скажи всем, вслух: «Я убил!» Тогда Бог опять тебе жизнь пошлет. Пойдешь? Пойдешь?

            РАСКОЛЬНИКОВ. Это ты про каторгу, что ли? Донести, что ль, на себя надо?

            СОНЯ. Страдание принять и искупить себя им, вот что надо.

            РАСКОЛЬНИКОВ. Нет! Не пойду я к ним.

            СОНЯ. А жить-то как будешь? Жить-то с чем будешь? Разве это теперь возможно? Ну как ты с матерью будешь говорить? Да что я! Ведь ты уже бросил мать и сестру. Ведь вот уж бросил же, бросил. О Господи! Ведь он уже это и сам знает! Ну как же, как же без человека-то прожить?! Что с тобой теперь будет?!

            РАСКОЛЬНИКОВ. Не будь ребенком, Соня. В чем я виноват перед ними? Зачем пойду? Что им скажу? Все это один только призрак… Они сами миллионами людей изводят, да еще за добродетель почитают. Не пойду. (С едкой усмешкой.) И что я скажу: что убил, а денег взять не посмел, под камень спрятал? Так ведь они надо мной сами же и смеяться будут, скажут: дурак, что не взял. Трус и дурак! Ничего, ничего не поймут они, Соня, и недостойны понять. Зачем я пойду? Не будь ребенком, Соня…

            СОНЯ (в отчаянии). Замучаешься, замучаешься!..

            РАСКОЛЬНИКОВ (в мрачной задумчивости). Я, может, еще на себя наклепал. (Надменно.) Может, я еще человек, а не вошь, и поторопился себя осудить. Я еще поборюсь!

            СОНЯ. Этакую-то муку нести! Да ведь целую жизнь, целую жизнь!..

            РАСКОЛЬНИКОВ (угрюмо). Привыкну… (Вдумчиво.) Слушай, полно плакать, пора о деле: я пришел тебе сказать, что меня теперь ищут, ловят…

            СОНЯ (испуганно вскрикнув). А-а!...

            РАСКОЛЬНИКОВ. Ну, что же ты вскрикнула! Сама желаешь, чтоб я в каторгу пошел, а теперь испугалась? Только вот что: я им не дамся. Я еще с ними поборюсь и ничего не сделают. Нет у них настоящих улик. Вчера я был в большой опасности и думал, что погиб; сегодня же дело поправилось. Все улики их о двух концах, то есть их обвинения я в свою же пользу могу обратить, понимаешь? И обращу, потому что теперь научился. Но в острог меня посадят наверно. Только это ничего, посижу и выпустят. Потому как нет у них ни одного настоящего доказательства, и не будет, слово даю. А с тем, что у них есть, нельзя упечь человека. Ну, довольно…  Я только, чтоб ты знала… С сестрой и матерью я постараюсь как-нибудь так сделать, чтоб их разуверить и не испугать… Ну, вот и все. Будь, впрочем, осторожна. Будешь ко мне в острог ходить?

            СОНЯ. Буду. Буду!

            Пауза.

            РАСКОЛЬНИКОВ (тихо). Нет, Соня, ты уж лучше не ходи ко мне, когда я буду сидеть в остроге.

            Пауза.

             СОНЯ (неожиданно, точно вдруг вспомнив).  Есть на тебе крест? (После небольшой паузы.) Нет, ведь нет? На, возьми вот этот кипарисный. У меня другой остался, медный, Лизаветин. Мы с Лизаветой крестами поменялись, она мне свой крест, а я ей свой образок дала. Я теперь Лизаветин стану носить, а этот тебе. Возьми… ведь мой! Ведь мой! Вместе ведь страдать пойдем, вместе и крест понесем!

            РАСКОЛЬНИКОВ (нехотя, с некоторой досадой). Дай!

            СОНЯ. Вот, бери.

            РАСКОЛЬНИКОВ (вскрикнув). М-м!

            СОНЯ (тревожно). Что?!

            РАСКОЛЬНИКОВ (пытаясь держать себя в руках). Что-то мне не по себе… Ты знаешь, лучше потом… Не теперь, Соня.

            СОНЯ (подхватив с увлечением). Да, да, лучше, лучше!.. Как пойдешь на страдание, тогда и наденешь. Придешь ко мне, я надену на тебя, помолимся и пойдем.

            РАСКОЛЬНИКОВ (один). Вот и сестра твердит: преступление!.. Какое преступление? То, что я убил гадкую, зловредную вошь, старушонку процентщицу, никому не нужную, которую убить сорок грехов простят, которая из бедных сок высасывала, и это-то преступление? Не-ет, и не думаю я его смывать. И что мне тычут со всех сторон: «преступление, преступление!». Только теперь ясно вижу всю нелепость моего малодушия, теперь, как уж решился идти на этот ненужный стыд! Просто из низости моей и бездарности решаюсь я на это. (Передразнивая.) «Брат, ты кровь пролил!» Эх, сестра, сестра… Эту кровь все проливают, она льется и всегда лилась на свете, как водопад… Эту кровь льют, как шампанское, и за которую венчают в Капитолии и называют потом благодетелем человечества. Да только взглянуть на это пристальнее! Я сам хотел добра людям и сделал бы сотни, тысячи добрых дел вместо одной этой глупости, даже не глупости, а просто неловкости, так как вся эта мысль была вовсе не так глупа, как теперь она кажется при неудаче… При неудаче все кажется глупо! Этим я только хотел себя поставить в независимое положение, первый шаг сделать, достичь средств… Но я и первого шага не выдержал, потому что я – подлец! Вот в чем все и дело! И все-таки их взглядом не стану смотреть: если бы удалось, то меня увенчали бы, а теперь в капкан! И никто из них не может выдержать, когда я так говорю, ни сестра, ни Соня… Не та форма!.. Не так эстетически хороша форма! Но я решительно не понимаю: почему лупить в людей бомбами более почтенная форма? Боязнь эстетики есть первый знак бессилия!.. Никогда, никогда яснее не осознавал я этого, как теперь, и более чем когда-нибудь не понимаю моего преступления! (Пауза.) Вот теперь иду на муку… А хочу ли я этого сам? Приготовлен ли я к этому? Это, говорят, для моего испытания нужно! Но к чему все эти бессмысленные испытания? Разве лучше я буду сознавать тогда, раздавленный муками, идиотством, в старческом бессилии после двадцатилетней каторги, чем теперь сознаю, и к чему мне тогда жить? Зачем я теперь-то соглашаюсь так жить? О, я знал, что я подлец, когда сегодня хотел в Неву броситься. (Пауза.) Я зол и вижу это. А любопытно, неужели в эти будущие пятнадцать-двадцать лет так смирится душа моя, что я с благоговением буду хныкать перед людьми, называя себя ко всякому слову разбойником? Да, именно, именно! Для этого-то они и ссылают меня теперь, этого-то им и надобно… Вот они снуют все по улице взад и вперед, и ведь всякий-то из них подлец и разбойник уже по натуре своей; хуже того – идиот! А попробуй обойди меня ссылкой, и все они взбесятся от благородного негодования! О, как я их всех ненавижу! (После паузы, глубоко задумавшись.) И каким же это процессом может так произойти, что я, наконец, пред всеми ими уже без рассуждений смирюсь? А что ж, почему ж и нет? Конечно, так и должно быть. Разве двадцать лет безпрерывного гнета не добьют окончательно? Вода камень точит. И зачем, зачем же жить после этого, зачем я иду теперь, когда сам знаю, что все это будет именно так, как по книге, а не иначе! Вот уже сотый раз со вчерашнего вечера я задаю себе этот вопрос и все-таки иду… Ведь иду же! Иду…

            Комната Сони.

            СОНЯ (вскрикнув). А-а!..

            РАСКОЛЬНИКОВ (усмехаясь).  Ну да! Я за твоими крестами, Соня.

            РАСКОЛЬНИКОВ. Сама же ты меня на перекресток посылала… Что ж теперь, как дошло до дела, и струсила?

             Пауза.

             РАСКОЛЬНИКОВ (с деланной безпечностью). Я, видишь, Соня, рассудил, что этак, пожалуй, будет и выгоднее. Меня только, знаешь, что злит? Мне досадно, что все эти глупые, зверские хари обступят меня сейчас, будут пялить прямо на меня свои буркалы, задавать мне свои глупые вопросы, на которые надобно отвечать, - будут указывать пальцами… Ну, что же, где кресты?

            СОНЯ. Подойди сюда, под образа. (Пауза). Вот… Это твой крест.

            РАСКОЛЬНИКОВ. Ага, кипарисный, то есть простонародный… Это, значит, символ того, что крест беру на себя, хе, хе! Точно я до сих пор мало страдал! Медный крестик – это Лизаветин, себе берешь, - покажи-ка? Так на ней он был… в ту минуту? Я видел подобных два креста, серебряный и образок. Я их бросил тогда старушонке на грудь. Вот бы те кстати теперь… Право, те бы мне и надеть… А впрочем, вру я все, о деле забуду; рассеян я как-то стал… Видишь, Соня, - я, собственно, за тем и пришел, чтобы тебя предуведомить, чтобы ты знала… Ну, вот и все… Я только затем ведь и пришел. Гм, я, впрочем, думал, что больше скажу. Да ведь ты и сама хотела, чтоб я пошел, ну вот и буду сидеть в тюрьме, и сбудется твое желание… Ну, чего ж ты плачешь? И ты тоже? Перестань, полно… Как мне все это тяжело!

            СОНЯ (дрожащим, робким голосом). Перекрестись, помолись хоть раз!

            РАСКОЛЬНИКОВ. О, изволь, это сколько тебе угодно! И от чистого сердца, Соня, от чистого сердца… (Пауза.)  Ну, пора… Постой, а ты куда собираешься?

            СОНЯ. Я с тобой.

            РАСКОЛЬНИКОВ (с досадой). Нет, нет, что ты!.. Оставайся… Я один… И к чему тут целая свита!

            РАСКОЛЬНИКОВ (один). Ну для чего, ну зачем приходил к ней теперь? Я ей сказал: за делом… За каким же делом? Никакого совсем и не было дела! Объявить, что иду; так что же? Экая надобность! Люблю я, что ли, ее? Так ведь нет, нет! Ведь вот отогнал ее теперь, как собаку. Крестов, что ли, в самом деле мне от нее понадобилось? О, как низко я упал! Нет, - мне слез ее надобно было, мне испуг ее видеть надобно было, смотреть, как сердце ее болит и терзается! Надобно было хоть за что-нибудь зацепиться, помедлить, на человека посмотреть! И я смел так на себя надеяться, так мечтать о себе, нищий я, подлец, подлец!

             Улица.

             РАСКОЛЬНИКОВ (про себя). Вот через неделю или через месяц меня провезут куда-нибудь в этих арестантских каретах по этому мосту, как-то я тогда взгляну на эту канаву?.. Запомнить бы это… Вот вывеска… Как-то я прочту эти самые буквы? Вот тут написано: «Таварищество», ну, вот и запомнить это а, букву а, и посмотреть на нее через месяц, на это самое а: как-то я тогда посмотрю? Что-то я тогда буду ощущать и думать?.. Боже, как это все должно быть низко, все мои теперешние… заботы! Конечно, все это, должно быть, любопытно… в своем роде… Ха-ха-ха, об чем я думаю!.. Я ребенком делаюсь и сам перед собою фанфароню. Ну чего я стыжу себя? Фу, как толкаются! Ну, знает ли он, кого толкнул?.. Ну что ж, вот и Сенная площадь… Где тут середина-то?.. Середина площади-то где?.. Но… неужели же… неужели я решусь?.. Это я…я убил… Я убил тогда старуху-чиновницу и сестру ее Лизавету топором и ограбил. Это я… убил!

                        Пауза

             СОНЯ (в световом пятне). Сообщаю Вам, дорогая Авдотья Романовна, что за эти девять месяцев, что Родион Романыч находится в остроге, он пребывает в состоянии неизменной угрюмости и несловоохотливости. Но это ничего.  Не смотря на то, что он, по-видимому, так углублен в самого себя и ото всех как бы заперся, - к новой жизни своей он отнесся очень прямо и просто и ясно понимает свое положение, а, стало быть, и не имеет никаких легкомысленных надежд. И это хорошо. Он ходит на работы, от которых не уклоняется и на которые не напрашивается. К пище почти равнодушен. Помещение в остроге, в котором находится Родион Романыч, общее со всеми; внутренности их казарм я не видела, но рассказывают, что там тесно, безобразно и нездорово. Родион Романыч спит на нарах, подстилая под себя войлок, и ничего другого не хочет себе устроить. Живет он так грубо и бедно вовсе не по какому-нибудь намерению, а просто от невнимания и наружного равнодушия к своей судьбе. Вначале своего пребывания в остроге Родион Романыч не только не интересовался моими посещениями, но даже досадовал на меня, был несловоохотлив и даже груб, но теперь наши свидания обратились у него в привычку и даже в потребность, так что он даже тосковал, когда я несколько дней была больна и не могла посещать его. Вижусь я с ним по праздникам у острожных ворот, куда его вызывают ко мне на несколько минут. По будням мы видимся на работах, куда я к нему захожу, в мастерских или на берегу Иртыша. Мне же удалось приобресть в городе некоторые знакомства и покровительства, поскольку я занимаюсь здесь шитьем. (Пауза.) В остроге Родион Романыч всех чуждается, каторжные его не полюбили; он молчит по целым дням и порой становится очень бледен. А недавно он заболел и лежит в госпитале в арестантской палате.

            РАСКОЛЬНИКОВ (в световом пятне). Да, я болен, и, кажется, серьезно. Нет, не ужасы каторжной жизни сломили меня… Что мне до этих мук и истязаний! Я даже рад был работе: измучившись физически, я, по крайней мере, добывал себе несколько часов спокойного сна. И что значит для меня пища – эти пустые щи с тараканами? Студентом, во время прежней жизни, я часто и того не имел. А кандалов на себе я даже как-то и не чувствую… Привык. Так что же? Заболел я от уязвленной гордости, надо быть честным перед собой. Как счастлив бы я был, если б мог обвинить сам себя! Я бы снес тогда все, даже стыд и позор. Ну не находит моя совесть никакой особенно ужасной вины в моем прошлом, кроме разве простого  промаху, который со всяким мог случиться. Мне стыдно за себя!.. Стыдно, что я погиб так слепо, глухо и глупо, по какому-то приговору слепой судьбы, и должен смириться и покориться перед «бессмыслицей» какого-то приговора! В настоящем безпредметная и безцельная тревога, а в будущем одна безпрерывная жертва, которою никогда и ничего не приобреталось, - вот что теперь предстоит мне на свете. И что в том, что через восемь лет мне будет только тридцать два года и можно снова начать еще жить! Зачем мне жить? К чему стремиться? Жить, чтобы существовать? Но я тысячу раз и прежде готов был отдать свое существование за идею, за надежду, даже за фантазию. Одного существования всегда было мне мало, я всегда хотел большего. Может быть, по одной только силе своих желаний я и счел себя тогда человеком, которому более разрешено, чем другому. И вот теперь, уже здесь, в остроге, я вновь обдумал все свои поступки и совсем не нашел их такими глупыми и безобразными, как казались они мне в то роковое время. Ну чем, чем моя мысль была глупее других мыслей и теорий, роящихся и сталкивающихся одна с другой на свете, с тех пор как стоит этот свет? Стоит только посмотреть на дело совершенно независимым широким и избавленным от обыденных влияний взглядом… И тогда моя мысль окажется вовсе не так… странною. О, отрицатели и мудрецы в пятачок серебра, зачем вы останавливаетесь на полдороге! Ну чем мой поступок кажется вам так безобразен? Тем, что он – злодеяние? А что значит слово «злодеяние»? Совесть моя спокойна. Конечно, сделано уголовное преступление; конечно, нарушена буква закона и пролита кровь, ну и возьмите за букву закона мою голову… и довольно! Конечно, в таком случае даже многие благодетели человечества, не наследовавшие власти, а сами ее захватившие, должны бы были быть казнены при самых первых своих шагах. Но те люди вынесли свои шаги, и потому  они правы, а я не вынес, и, стало быть, не имел права разрешить себе этот шаг. Да, именно!.. Я не вынес и сделал явку с повинною. О, низость!.. И зачем я тогда себя не убил? Неужели такая сила в этом желании жить и так трудно одолеть его? Вот смотрю я на каторжников и удивляюсь: как же все они любят жизнь и как все дорожат ею! В остроге жизнь любят и дорожат ею еще больше, чем на свободе. Каких страшных мук и истязаний не перенесли иные из них! Неужели уж столько может для них значить какой-нибудь луч солнца, дремучий лес где-нибудь в неведомой глуши или холодный ключ, о свидании с которым они мечтают как о свидании с девушкой, видят его во сне, зеленую травку вокруг этого ключа, поющую птичку на кусте! Да… Вообще меня удивляет та страшная, непроходимая пропасть, которая лежит между мной и всем этим людом. Порой кажется, что я и они это люди разных наций. Я и раньше знал и понимал общие причины такого разъединения, но никогда не допускал прежде, чтоб эти причины были так глубоки и сильны. Вот хотя бы взять ссыльных поляков, здесь же в остроге, из политических, кажется… Ведь поляки эти просто считают весь этот люд за невеж и холопов и свысока презирают их. Я же не смотрю так, как они, на простой народ, напротив, ясно вижу, что эти невежды во многом гораздо умнее этих самых поляков. Но каторжники к полякам относятся равнодушно, а меня откровенно не любят и даже ненавидят. Почему? Не могу понять этого. Они за что-то очень сильно меня презирают. За что они так не любят меня? И за что так полюбили Соню? Да, да, полюбили Соню! Ведь она у них не заискивала, встречают они ее редко, когда она приходит на минутку, чтобы повидать меня. А между тем все знают ее, знают, что она за мной последовала… Денег она им никаких не дает, раз только на Рождество принесла им сюда в острог пирогов и калачей. Но вот, поди ж ты, между ними завязались как-то само собой такие теплые отношения: она пишет им письма к их родным и отправляет их на почту… И родственники этих каторжников, которые приезжают в город, оставляют у Сони вещи и деньги… И жены их и невесты знают Соню и ходят к ней. И когда она приходит ко мне на работу все снимают перед ней шапки.           И за что они так любят ее? За то, что она им всегда улыбается своею детской улыбкой? Они любят даже походку ее, оборачиваются посмотреть ей вслед, как она идет и хвалят ее, хвалят… Хвалят за все, даже за то, что она такая маленькая, и даже уж не знают за что и похвалить. (Пауза.) Да, дело к выздоровлению... Но что за странные сны мне снились, когда я лежал в жару и бреду!  Мне грезилось в болезни, будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии на Европу. Все должны были погибнуть, кроме некоторых, весьма немногих избранных. Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одаренные умом и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя такими умными и непоколебимыми в истине, как считали себя зараженные. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нем одном и заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то безсмысленной злобе. Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и ели друг друга. В городах целый день били в набат: созывали всех, но кто и для чего зовет, никто не знал того, а все были в тревоге. Оставили самые обыкновенные ремесла, потому что всякий предлагал свои мысли, свои поправки, и не могли согласиться. Остановилось земледелие. Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь, клялись не расставаться, - но тотчас же начинали что-нибудь совершенно другое, чем сейчас же сами предполагали, начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начались пожары, начался голод. Все и все погибало. Язва росла и подвигалась все дальше и дальше. Спастись во всем мире могли только несколько человек, это были чистые и избранные, предназначенные начать новый род людей и новую жизнь, обновить и очистить землю, но никто и нигде не видал этих людей, никто не слыхал их слова и голоса.  (Пауза.) Более всего меня мучает то, что этот безсмысленный бред так грустно и так мучительно отзывается в моих воспоминаниях, что так долго не проходит впечатление от горячечных грез.

             Пауза.

             РАСКОЛЬНИКОВ.  Но вот и весна! Сегодня особенно ясный и теплый день. Хорошо, что меня, и еще двух каторжников взяли сегодня на работу сюда, на берег реки. И конвойный хороший попался, с работой не гонит, отдохнуть дает. Какая, однако, с этого берега открывается широкая окрестность. Вон там, на том берегу, в необозримой степи виднеются кочевые юрты…

           Издалека слышится протяжная степная песня.

           Там свобода и живут другие люди, совсем не похожие на нас… Там как бы само время остановилось, точно не прошли еще века Авраама и стад его. (Вслух.) Что?.. Соня?!

            СОНЯ. Да… Вот, договорилась с конвойным с тобой повидаться. Ты поправился, румянец на щеках выступил.

            РАСКОЛЬНИКОВ. А ты… похудела после болезни… Совсем прозрачная стала.

            СОНЯ. Это ничего, пройдет.

           Пауза.

           РАСКОЛЬНИКОВ (с рыданием). Соня!.. Соня!..

           СОНЯ. Я приду…

           РАСКОЛЬНИКОВ. Соня!..

           СОНЯ. Да…

           РАСКОЛЬНИКОВ. Семь лет остается…

           СОНЯ. Да, надо ждать и терпеть…

           РАСКОЛЬНИКОВ. Сколько еще впереди этой нестерпимой муки… Нет, не для меня!.. Я то что… Для тебя.

           СОНЯ. Для меня? Да, сколько впереди для меня безконечного счастия!

           РАСКОЛЬНИКОВ (один). Господи, как же я все это время ее мучил и терзал ее сердце!.. Бедная, милая Соня!.. Сколько она вытерпела от меня… Да!.. Я знаю…Знаю, что теперь безконечной любовью искуплю все ее страдания. Да и что такое эти все муки прошлого! Все это: и преступление мое, и приговор, и ссылка кажутся мне теперь каким-то внешним, странным, как бы даже и не со мной случившимся фактом. Что-то я не могу сегодня долго ни на чем сосредоточиться… Ах, да!.. Все это в высшей степени странно. И зачем я все время, непрерывно думал над этим? За своей диалектикой я потерял ощущение жизни… Думаю, что в моем сознании должно теперь выработаться что-то совершенно другое. Как странно, что я до сих пор ни разу не открыл Евангелие, которое лежит у меня под подушкой… Сегодня же открою Иоанново Евангелие… Да, да, именно от Иоанна… Это же та самая книга, из которой мне читала Соня тогда, о воскресении Лазаря. Да, да, непременно открою сегодня Евангелие. Ведь разве могут ее убеждения не быть теперь и моими убеждениями?.. Ее чувства, ее стремления разве не должны стать теперь и моими?  Нет, я знаю, что новая жизнь мне не даром достанется… Новую жизнь надо еще дорого купить, заплатить за нее великим, будущим подвигом!

КОНЕЦ  и Богу Слава! 

Report Page