Пролог: Фейерверки
Август в Хэвенсфорде всегда пах яблоками, корицей и речной водой. Город стоял на изгибе Приграничной — широкой, ленивой реки, которая делила континент ровно пополам, но пока ещё не служила линией фронта. Пока ещё по ней ходили прогулочные катера с гирляндами, а на набережной продавали сахарную вату и жареные каштаны. Вечернее небо над городом было чистым, глубоким, синим — без единого намёка на дым.
Фестиваль Огней шумел третий день. Главная площадь, вымощенная старым кирпичом, гудела многоголосым эхом: играли уличные музыканты, смеялись дети с бумажными вертушками, перекрикивались торговцы, предлагая горячий сидр и медовые пряники. Над головами покачивались ряды бумажных фонариков — красные, золотые, оранжевые, ещё не зажжённые, ждущие своего часа. Час наступал в полночь, когда весь город запускал их в небо, и тогда над рекой поднималась рукотворная река из огней.
Ким Сынмин стоял у ларька с сидром и мучительно пытался протереть очки краем футболки. Очки были его вечным проклятием: круглые, в тонкой металлической оправе, они постоянно сползали на кончик носа, запотевали от горячего дыхания или покрывались каплями от случайного дождя. Сейчас на них красовалось жирное пятно от чьего-то пончика — в толпе его случайно задели, и сахарная пудра осела на стекле.
— Да чтоб тебя, — пробормотал он, щурясь и пытаясь рассмотреть хоть что-то.
Ему был двадцать один год. Он был высоким, широкоплечим, но двигался чуть неуклюже, словно ещё не привык к собственному телу. Университетские друзья, с которыми он приехал в Хэвенсфорд, куда-то растворились в толпе ещё полчаса назад — кажется, побежали смотреть на жонглёров с огненными шарами. Сынмин остался один, с липкими очками в одной руке и полным стаканчиком из-под сидра в другой, и чувствовал себя слегка потерянным в этом море праздника.
Он не то чтобы не любил фестивали. Просто толпа его немного утомляла — слишком много шума, слишком много хаотичных движений, слишком много лиц, которые не успеваешь рассмотреть. Он привык к точности, к порядку, к тому, чтобы всё было на своих местах. Инженерное дело, которое он изучал в университете, приучило его к этому. Вселенная должна подчиняться законам физики, люди — логике, а очки — оставаться чистыми. Сегодня вселенная явно решила взять выходной.
Он вздохнул, сдался, нацепил очки обратно — с пятном, бог с ним — и повернулся, чтобы выбросить стаканчик в урну.
Именно в этот момент кто-то врезался в него на полной скорости.
Точнее, не врезался — влетел, как выпущенный из катапульты снаряд. Стаканчик вылетел из рук Сынмина. Холодный яблочный сидр выплеснулся по красивой дуге и приземлился ровно на его рубашку — светлую, льняную, которую он специально купил к фестивалю.
— О боже! — раздался голос, молодой, испуганный и почему-то слегка задыхающийся. — Простите! Я не хотел! Меня толкнули, и я...
Сынмин поднял глаза.
Перед ним стоял парень. Совсем молодой — на вид лет восемнадцать-девятнадцать, не больше. Худой, угловатый, с растрёпанными тёмными волосами, которые падали на глаза. Одет в простую клетчатую рубашку и джинсы, на плече болтался рюкзак с нашивкой в виде лисьего хвоста. В одной руке он сжимал надкушенное яблоко в карамели, в другой — программку фестиваля, измятую и надорванную с краю.
И глаза. Глаза у него были удивительные — тёмные, блестящие, с длинными ресницами, которые сейчас испуганно хлопали. В них отражались огни гирлянд, и от этого казалось, что внутри зрачков тоже горят маленькие фейерверки.
— Моя рубашка, — сказал Сынмин ровным голосом, глядя вниз, на расползающееся по ткани янтарное пятно.
— Я вижу, — парень нервно облизнул губы. — Я правда очень извиняюсь. Я могу заплатить за химчистку. Или... или купить новую? У меня есть немного денег, я копил на пластинку, но...
Он говорил быстро, сбивчиво, и было в этом что-то такое искреннее, что Сынмин, сам того не ожидая, вдруг фыркнул.
— На пластинку? — переспросил он. — Какую?
Парень моргнул, явно не ожидавший такого вопроса.
— Майлза Дэвиса, — ответил он. — «Kind of Blue». Это джаз. Вы... вы слушаете джаз?
— Классику, — сказал Сынмин. — Брамс, Шопен.
— О, — парень слегка скривился, но тут же спохватился. — То есть... я не хотел сказать, что это плохо. Просто это так... спокойно.
— А джаз, по-твоему, не спокойный?
— Джаз — это про свободу, — парень вдруг оживился, и его глаза загорелись. — Ты слушаешь, и как будто нет никаких правил. Как будто можно всё.
Сынмин хотел возразить, что в классике тоже есть свобода, просто она другого рода — свобода внутри строгой структуры, — но осёкся. Пятно на рубашке продолжало расползаться, напоминая о себе холодной влажностью.
— Ладно, — сказал он. — Проехали. Всё равно это всего лишь рубашка.
Парень выдохнул с таким облегчением, будто ему только что отменили смертный приговор.
— Спасибо. Правда. Я ужасно неловкий, со мной вечно что-то случается. Один раз я уронил стол с инструментами в операционной, и...
— Ты врач? — Сынмин удивлённо поднял бровь.
— Санитар, — парень слегка покраснел. — Ну, пока. Учусь. Вернее, подрабатываю в больнице и учусь. Мечтаю стать хирургом. А ты?
— Инженерное дело, — Сынмин машинально поправил очки. — Третий курс.
Они замолчали. Вокруг шумела толпа, кто-то запел песню, зазвенели колокольчики уличного торговца. Парень всё ещё держал в руке надкушенное яблоко, и карамель начала капать ему на пальцы. Он заметил это, посмотрел вниз, потом на Сынмина — и вдруг прыснул.
— У тебя сидр на рубашке, у меня карамель на руках, — сказал он, давясь смехом. — Мы отличная пара.
— Пара катастроф, — поправил Сынмин, но уголки его губ уже поползли вверх.
— Пара катастроф, — согласился парень. — Меня, кстати, Чонин зовут. Ян Чонин.
— Ким Сынмин.
Они не пожали руки — у Чонина они были липкими, у Сынмина мокрыми от сидра. Вместо этого они просто посмотрели друг на друга и засмеялись — громко, заразительно, так, что проходящая мимо пара обернулась с улыбкой.
А потом всё понеслось.
Они провели вместе весь вечер. Это вышло как-то само собой — Чонин предложил купить Сынмину новый сидр взамен того, что он пролил, Сынмин в ответ купил Чонину сахарную вату, которую тот тут же уронил на землю («ну вот, теперь мы квиты»). Потом они пошли смотреть на уличных музыкантов — Чонин подпевал джазовому квартету, и у него оказался на удивление приятный, мягкий голос, немного хрипловатый на высоких нотах. Сынмин слушал и ловил себя на том, что не может отвести глаз от его лица — от того, как двигаются губы, как прикрываются веки, как дёргается кадык.
Потом они спорили о музыке — Чонин с жаром доказывал, что джаз это про эмоции, про импровизацию, про жизнь, какая она есть, а Сынмин возражал, что классика это про структуру, которая держит мир, про гармонию, которая не случается сама собой. Они кричали друг на друга, перебивали, размахивали руками — и вдруг одновременно замолчали, поняв, что стоят посреди площади и орут о симфониях, пока вокруг запускают фейерверки.
— Мы идиоты, — сказал Чонин.
— Абсолютные, — согласился Сынмин.
И они снова засмеялись.
Ближе к одиннадцати Чонин вдруг схватил Сынмина за рукав и потащил к ларьку с бумажными фонариками.
— Надо успеть, — сказал он. — В полночь запуск, а очереди бешеные.
— Очереди я люблю, — мрачно пошутил Сынмин, но пошёл.
Фонарики продавала старушка в цветастом платке. Они были разные — красные, золотые, белые, круглые, в форме цветов, в форме сердец. Чонин долго перебирал их, прикладывал один к другому, спрашивал мнение Сынмина и тут же его отвергал. В конце концов он выбрал два простых белых фонарика — почти невесомых, из рисовой бумаги, с тонким проволочным каркасом.
— Белые? — спросил Сынмин. — Скучно.
— Белые — это чистый лист, — ответил Чонин, протягивая ему один. — На них можно написать что угодно.
Он достал из рюкзака маркер. Чёрный, толстый, почти новый.
— Пиши желание, — сказал он. — Говорят, если запустить в полночь, сбывается.
Сынмин с сомнением посмотрел на хрупкую бумагу.
— Я не верю в желания.
— А ты попробуй, — Чонин уже писал что-то на своём фонарике, прикусив губу от усердия. Почерк у него был неровный, летящий, и Сынмин не смог разобрать слов.
Он вздохнул, подумал, и на своём фонарике написал: «Пусть всё всегда будет вот так».
Глупое желание. Детское. Но когда он выводил последнюю букву, в груди у него щемило от странного, непонятного предчувствия — будто этот вечер был хрупким, как рисовая бумага, и мог порваться от одного неловкого движения.
Чонин заглянул ему через плечо.
— «Пусть всё всегда будет вот так», — прочитал он вслух. — Это твоё желание?
— А что не так?
Чонин посмотрел на него долгим, немигающим взглядом. В его глазах всё ещё отражались огни гирлянд, но теперь в них появилось что-то ещё — что-то серьёзное, взрослое, неожиданное для его возраста.
— Ничего, — сказал он тихо. — Хорошее желание.
И написал на своём фонарике — быстро, в уголке, так что Сынмин опять не разобрал. Потом выпрямился и протянул маркер.
— Оставь себе. Вдруг ещё пригодится.
Сынмин сунул маркер в карман.
Они запустили фонарики вместе, стоя на мосту через Приграничную. Вода под ними была чёрной и гладкой, как зеркало, и в ней отражались сотни огней. Когда толпа на площади начала обратный отсчёт — «десять, девять, восемь!» — Чонин взял Сынмина за руку. Просто взял, без объяснений, и его пальцы были тёплыми, немного влажными, с обкусанными ногтями.
«Три, два, один!»
Небо взорвалось. Сначала — фейерверки, золотые и красные, рассыпающиеся на тысячи искр. Потом — фонарики, которые поднимались над рекой, как стая белых светлячков. Их было так много, что на секунду стало светло, как днём, и Сынмин увидел лицо Чонина, запрокинутое вверх, освещённое золотом, с приоткрытыми губами и влажными глазами.
И всё.
Он пропал.
Сынмин не знал, сколько времени он простоял так, глядя не на фейерверки, а на этого чужого, незнакомого парня, с которым познакомился два часа назад из-за пролитого сидра. Он смотрел на изгиб его губ, на то, как бьётся жилка на шее, на ресницы, бросающие тени на щёки. Он смотрел и чувствовал, как внутри что-то сжимается — туго, больно, неправильно.
Он хотел поцеловать его. Хотел так сильно, что это было почти физически больно — как нехватка воздуха.
И он не делал этого. Не решался.
В голове проносились мысли: «Я не знаю его. Я видел его два часа. Мы даже не из одного города. Это глупо. Это смешно. Я никогда не делал такого. Я не делаю такого. А если он оттолкнёт? А если я всё испорчу? А если...»
А потом фейерверки достигли пика. Небо загремело так, что задрожал мост под ногами. Чонин обернулся к нему — сияющий, счастливый, открытый, — и крикнул, перекрывая шум:
— Смотри! Это лучшее лето в моей жизни!
И Сынмин вдруг понял, что если он не сделает это сейчас, то не сделает никогда.
Он наклонился.
Быстро. Неловко. Не прицеливаясь — он же не снайпер, он инженер, он не умеет рассчитывать траектории поцелуев. Его губы приземлились не на губы, а в уголок рта Чонина — тёплые, сухие, с привкусом яблочного сидра и соли. На одну секунду. Может, две. Вечность и один удар сердца.
Чонин замер.
Сынмин отстранился. Сердце колотилось где-то в горле. Очки опять сползли на нос. В ушах звенело — то ли от фейерверков, то ли от ужаса.
— Извини, — выдохнул он, не узнавая собственного голоса. — Я... я не знаю, зачем. Просто показалось, что нужно успеть.
Чонин молчал.
Он стоял, замерев, с приоткрытыми губами, которые только что — секунду назад — касались губ Сынмина. В его глазах, широко распахнутых, отражались искры последнего залпа. Он не двигался. Просто смотрел на Сынмина так, будто видел его впервые.
И потом он улыбнулся.
Не так, как раньше — не смешливо, не легко. По-другому. Медленно, мягко, изумлённо — как человек, который только что обнаружил что-то неожиданное и драгоценное, вроде редкой бабочки или забытого в старом пальто билета на концерт.
— Успеть, — повторил он, словно пробуя слово на вкус. — Ты прав. Нужно успеть.
Он полез в рюкзак, всё ещё глядя на Сынмина этим новым, светящимся взглядом. Достал маркер — тот самый, чёрный, которым они писали желания на фонариках. Взял левую руку Сынмина — аккуратно, как берут хрупкую вещь, — и развернул ладонью вверх.
— Что ты делаешь? — голос Сынмина прозвучал хрипло.
— Пишу номер, — сказал Чонин, не переставая улыбаться. — Позвони, когда вернёшься домой. Успеем.
Маркер прошёлся по коже — чуть щекотно, холодно от быстро испаряющихся чернил. Чонин писал медленно, старательно, прикусив губу — так же, как когда выводил желание на фонарике. Его пальцы придерживали ладонь Сынмина снизу, и от этого прикосновения по руке бежали мурашки.
— Готово, — сказал он, отпуская. — Теперь ты обязан позвонить.
Сынмин посмотрел на свою ладонь. На ней, поперёк линии жизни, тянулась цепочка цифр — семь чисел, написанных чуть неровным, летящим почерком. Чернила ещё блестели, не до конца высохшие, и пахли спиртом.
— Обязан, — повторил он, и это прозвучало как обещание.
Они стояли на мосту, пока последние фейерверки не погасли в небе. Пока последние фонарики не превратились в точки на горизонте. Пока толпа не начала расходиться с площади, унося с собой песни, смех и запах жареных каштанов.
Чонин ушёл первым — ему нужно было на раннюю электричку. Уже отойдя на несколько шагов, он обернулся и помахал рукой, и Сынмин помахал в ответ, и оба они всё ещё улыбались — той особенной улыбкой, которая бывает только после первой встречи, первой искры, первого обещания.
Сынмин остался на мосту один. Вокруг было тихо — фестивальная суета сменилась предрассветной тишиной. Река всё так же текла внизу, отражая догорающие огни. Он поднял левую руку и долго смотрел на цифры на ладони, боясь, что они исчезнут, растворятся в утренней росе.
Потом сжал ладонь в кулак, спрятал номер — как драгоценность — и пошёл к хостелу, где его ждали университетские друзья.
Через неделю начались бомбардировки.
***
Сынмин вернулся домой в воскресенье вечером. Поезд тащился медленно, с опозданием на три часа, и всё это время он просидел в вагоне, прижимая к груди рюкзак и глядя в окно на пролетающие мимо поля. В голове всё ещё звучал смех Чонина. В ладони всё ещё грелся след от чернил.
Дома он первым делом бросился к телефону. Набрал номер, который выучил наизусть за эти дни, — семь цифр, которые он повторял шёпотом, как молитву.
Длинный гудок. Ещё один. Ещё.
«Абонент временно недоступен».
Он перезвонил через час. Потом через два. Потом посреди ночи, когда проснулся от кошмара, в котором не было ничего конкретного — просто ощущение потери, вязкое и страшное.
Номер не отвечал.
Через пять дней начали бомбить приграничные города. Ещё через день — столицу. Связь легла почти сразу — сначала мобильная, потом междугородняя, потом и местная.
Сынмин звонил каждый день, пока телефон окончательно не замолчал. Он сидел на полу в общежитии, прижимая трубку к уху, и слушал тишину.
Через три недели номер перестал существовать — оператор сообщил, что данный абонент больше не обслуживается.
Через месяц Сынмин попытался найти Чонина через социальные сети, через университетские форумы, через друзей друзей. Ничего. Никаких следов. Как будто человека по имени Ян Чонин никогда не существовало.
Через три месяца он получил повестку.
Он пришёл на призывной пункт ранним утром, с рюкзаком, в который сложил самое необходимое: сменное бельё, зубную щётку, книгу по инженерной математике (думал, пригодится) и чёрный маркер, который всё ещё пах спиртом.
На тыльной стороне левой ладони ещё можно было разобрать выцветшие цифры. Он не смывал их специально. Когда вода смывала чернила, он подводил их заново — тем самым маркером, перед зеркалом, старательно, как священнодействие.
В призывном пункте, когда офицер заполнял его анкету, он спросил:
— Сынок, что у тебя с рукой?
— Ничего, — ответил Сынмин. — Просто память.
Через полтора года он стал снайпером.
А ещё через два — встретил Чонина в разбомбленном госпитале.