Продолжение рассказа

Продолжение рассказа

Записки сельского фельдшера

А потом сокол ее улетел. В город подался, после армии. Сказал, в люди выбиваться будет. И поначалу-то все хорошо было. Писал, деньги даже присылал. Нина на эти деньги крышу перекрыла, заборчик новый поставила. Ждет сына, готовится. Рушники новые вышила, на окошки повесила. Дом у нее не дом стал, а игрушечка расписная. Вся деревня любовалась.

А потом письма стали приходить все реже, а деньги и вовсе кончились. А через год и сам Виталий на пороге объявился. Только это был уже не тот ее орел. Вернулся он... другим. Глаза колючие, злые, будто два стеклышка битых. От него пахло городом, табаком и еще чем-то чужим, незнакомым, от чего у меня всегда душа не на месте была. Словно не человек, а оболочка от него приехала.

И потекла у Нины жизнь - не жизнь, а мука горькая. Он не работал, только сидел на завалинке, курил да на всех волком смотрел. А по вечерам начиналось. Сначала тихо просил денег, потом - требовал. Нина отдавала все, что было. Пенсию свою копеечную, что с продажи яиц наторгует - все ему. Думала, одумается, вернется ее Виталюшка. Материнское сердце, оно ведь слепое, оно до последнего верит.

Я видела, как она таяла на глазах. Будто свечка оплывала. Придет ко мне в медпункт, а у самой руки трясутся, под глазами тени синие, как весенние проталины. Попросит капель для сердца, а я смотрю на нее и понимаю: тут не корвалолом лечить надо. Тут душа в клочья разорвана.

- Нина, - говорю ей как-то шепотом, пока никого нет, - что ж ты терпишь-то? Он же из тебя все жилы тянет.

А она только голову опустит, платок свой старенький теребит в руках, и молчит. А потом поднимет на меня свои выцветшие васильковые глаза, а в них такая вселенская тоска, что у меня самой сердце в пятки уходит.

- Так ведь сын он, Семёновна. Кровь родная. Куда ж я его? Кто ему еще поможет, кроме матери?

И я замолкала. Потому что, что тут скажешь? Против материнской любви лекарства еще не придумали.

А Виталий становился все хуже. Начал вещи из дома таскать. Сначала отцовские часы продал, потом самовар тульский, который еще Нининой матери принадлежал. Она плакала по ночам, тихо, в подушку, чтобы он не слышал. А утром вставала, умывалась ледяной водой и снова надевала на себя маску спокойствия. Ухаживала за ним, обстирывала, кормила с ложечки, когда он после очередной пьянки лежал пластом.

Кульминация этой страшной, тихой войны случилась прошлой зимой. Зима тогда лютая стояла, трескучая. Птицы на лету замерзали. В один из таких морозных дней прибегает ко мне соседка Нинина, вся в слезах, слова сказать не может.

Прибежала я к ним, а там... Батюшки, что творится. Дверь настежь, по дому ветер гуляет, снег на полу намело. А посреди комнаты, на полу, сидит Нина. В одной ночной рубашке, босая. Сидит, не шевелится, смотрит в одну точку. А на стене, где всегда висел большой портрет ее мужа, отца Виталия, - пустое место и гвоздь торчит.

- Унес, - шепчет Нина, а губы у нее синие, не слушаются. - Последнее унес. Раму сломал, а портрет на пол бросил. Сказал, мешает он ему... смотрит, мол, с укоризной.

Я смотрю, а в углу, на полу, лежит растоптанный холст. Лицо Петра, ее покойного мужа, светлого, доброго человека, втоптано в грязь. У меня у самой дыхание перехватило. Я Нину подняла, укутала в свой тулуп, растерла ее ледяные ноги. Принесла в медпункт, отпоила горячим чаем с травами. Она сидела у меня до самого вечера, молчала. Только плечи ее мелко-мелко дрожали, будто от озноба.

А потом она вдруг подняла на меня глаза. И я увидела в них то, чего никогда раньше не видела. Не боль, не тоску, не обиду. Пустоту. Выжженную дотла пустыню.

- Все, Семёновна, - сказала она тихо, но так твердо, что я вздрогнула. - Кончился мой Виталюшка. Нет его больше. Был сынок, да весь вышел. Остался чужой человек, злой. А от чужих людей бежать надо.

Я думала, она в милицию пойдет или к участковому. А она на следующий день просто исчезла. Собрала в узелок самое необходимое - смену белья, иконку старенькую да краюху хлеба. И ушла. На рассвете, пока все село еще спало. Ушла в тот самый трескучий мороз, в никуда.

Виталий ее и не искал поначалу. Пропил все, что в доме оставалось, а потом, когда есть стало нечего, спохватился. Прибежал ко мне, глаза мутные, дикие:

- Где мать? Куда ты ее дела, ведьма старая?

- Сбежала она от тебя, Виталий, - отвечаю ему спокойно. - От любви твоей сбежала.

Он сначала не поверил, кричал, кулаками махал. А потом сел на лавку и завыл. Не заплакал, а именно завыл, как бездомный пес на луну. Страшно так, что у меня внутри все похолодело.

Искали ее всей деревней. Неделю прочесывали леса, овраги. Думали, замерзла где-нибудь под кустом. Не нашли. Словно растворилась она в этом морозном воздухе, в этой белой, бесконечной тишине. Просто сбежала. Не в другой город, не к родне. Она сбежала от жизни, в которой сын стал ее палачом. Сбежала от памяти, от боли, от любви, которая ее и погубила.

Дом ее так и стоит, заколоченный. Виталий помыкался-помыкался, да и сгинул куда-то. Говорят, на какой-то дальней стройке его видели, почерневшего от горя и водки.

А я до сих пор иногда, когда вот так же за окном вьюга воет, подхожу к окну и всматриваюсь в даль. И кажется мне, что вижу я маленькую женскую фигурку в стареньком платке, которая уходит все дальше и дальше по заснеженному полю. Уходит, чтобы не вернуться. И знаете, я почему-то верю, что она нашла свой покой. Там, где нет боли и предательства. Где ее ясный сокол все еще маленький белоголовый мальчик, который крепко держит ее за руку.

Автор: Ваша Валентина Семёновна.

Записки сельского фельдшера


Рассказы | Подписаться


Report Page