Продолжение рассказа

Продолжение рассказа

Записки сельского фельдшера

Стоит он, значит, на ветру, куртку кожаную на груди распахнул - жарко ему, видать, от злости. А перед ним - наш дед Егор. Печник. Ему уж под восемьдесят, а он всё прямой, как жердь, и борода седая по ветру развевается.


Я шаг замедлила. Чую - неладное творится. А Андрей руками размахивает, кричит так, что даже ветер перекрикивает:


- Да пойми ты, дед! Это прошлый век! Мне место нужно! Я тут всё переделаю, котел поставлю двухконтурный, батареи проведу. А эта глыба пол кухни занимает! Сносить её надо, сносить под корень!


А Егор стоит, опирается на свою палку узловатую, и смотрит на него. Не зло смотрит, а как-то... жалеючи, что ли. И говорит тихо:


- Ломать - не строить, парень. Я эту печь твоей бабке клал, когда тебя еще и в проекте не было. Она - сердце дома. Вынешь сердце - дом умрет.


- Да что ты заладил: сердце, сердце! - Андрей аж ногой топнул. - Кирпичи это! Глина и сажа! Я тебе деньги плачу, дед. Хорошие деньги. Разбери по-человечески, чтоб я сам кувалдой не махал.


- Деньги твои мне без надобности, - Егор повернулся и пошел прочь, шаркая калошами по жухлой траве. - А грех на душу я брать не стану. Сам ломай, коли рука поднимется.


Андрей сплюнул в сердцах, выругался нехорошо и в дом заскочил, дверью так хлопнул, что, казалось, стекла посыплются.


Я постояла немного, вздохнула. Ох, молодежь, молодежь...


Вечером не выдержала я. Душа не на месте. Марью-то я хорошо знала, мы с ней почти сорок лет бок о бок прожили. Думаю: зайду, может, успокою парня, чайку заварю. Взяла баночку варенья малинового, халат свой белый сняла, платок пуховый накинула - и к ним.


Захожу в дом, а там... Батюшки! Пыль столбом, известка летит. Андрей в одних джинсах и майке, весь в пыли с ломом в руках. Посреди кухни - она. Русская печь. Большая, беленая, с лежанкой. Стоит, как барыня, только бок уже ободран, кирпичи рыжие наружу торчат, словно раны открытые.


- Андрей, - говорю, - ты бы хоть передохнул, милок.


Он обернулся, глаза шалые, пот по лбу грязными ручьями течет.


- А, Валентина Семёновна... Здравствуйте. Да вот, видите, воюю. Крепко строили, черти. Не поддается.


Смахнула я пыль с клеенки, поставила варенье на стол. В доме холодно, сыростью тянет - дом-то не топлен почти полгода, как Марьи не стало.


- Ты бы, Андрюша, не спешил так, - говорю ласково. - Печь эта - она ведь не просто так здесь. Помню, как бабушка твоя в холода на ней спала. И тебя, малого, на ней грела, когда ты с бронхитом свалился. Помнишь?


Он лом опустил, плечом дернул.


- Помню, Семёновна, помню. Но жизнь-то идет. Я сюда с семьей хочу на выходные приезжать. Жене комфорт нужен, душ горячий, а не с ухватами прыгать. Это утиль. Просто старый, грязный утиль.


И снова - бах! - ломом по кладке. Кирпич треснул, посыпалась глина сухая. Звук такой глухой, тяжелый, будто живому существу по ребрам бьют. Мне аж не по себе стало.


- Ты вот что, - говорю, - давай-ка чаю попьем. Отдохнешь. Успокоишься.


Он вздохнул тяжело, руку опустил.


- Ладно. Давайте чай. Сил уже нет с этой грудой камней бороться.


Пока чайник электрический закипал (он его с собой привез), я по дому глазами вожу. Пусто стало без хозяйки. Фотографии со стен сняты, в коробки сложены. Занавески сняты. Голые стены, сиротливые. Только печь посреди этой разрухи стоит, как последний защитник крепости.


Андрей чай пьет, руки у него дрожат - то ли от усталости, то ли от напряжения.


- Знаете, Валентина Семёновна, - говорит вдруг тихо, глядя в кружку. - Я ведь этот дом продать хотел сначала. А потом приехал... Зашел. И что-то ёкнуло. Детство вспомнил. Решил - оставлю. Сделаю ремонт евро, камин поставлю модный, вместо этой громадины. Красиво будет.


- Красиво... - эхом отозвалась я. - Красота, Андрюша, она разная бывает. Бывает красота для глаз, а бывает - для души.


Он только отмахнулся. Допил чай залпом, встал.


- Спасибо за угощение. Но надо до темноты хоть угол разобрать. Завтра бригада приедет, надо подготовить фронт работ.


Андрей подошел к печи с другой стороны, там, где заслонка старая, чугунная. Размахнулся ломом, да как ударит по кирпичу над дверцей! Кирпич выскочил, а за ним еще один. И вдруг слышим - звон. Не камень о камень, а металл звякнул.


Андрей замер. Я привстала.


- Что там? - спрашиваю.


Он руку в образовавшуюся дыру сунул, шарит там. Лицо удивленное.


- Пустота какая-то... Тайник, что ли?


Тянет он руку обратно, а в пальцах - жестяная коробка. Старая, из-под леденцов монпансье, помните, были такие, с красивыми картинками, только краска вся облупилась, ржавчиной пошла.


Андрей сдул пыль с крышки. Мы переглянулись. В комнате тишина такая настала, что слышно было, как в углу мышь шуршит.


- Открывай, - шепчу.


У него пальцы не слушаются, крышка приржавела. Он её ножиком поддел. Скрипнула жестянка, открылась.


А там... Нет, не золото, не кольца с бриллиантами.


Сверху лежал платок. Обычный батистовый платочек, пожелтевший от времени, с вышитой васильковой каймой. Андрей его осторожно поднял, а под ним - стопка писем.


Треугольники. Понимаете, милые мои? Те самые, фронтовые треугольники карандашом писанные.


Андрей взял один, повертел в руках. Руки у него, здорового мужика, затряслись так, что жестянка на пол с грохотом упала.


- Это же... Это деда письма, - голос у него сел. - Он же в сорок третьем без вести пропал. Бабушка говорила, всего два письма и было. А тут...


Тут их было штук десять. А под письмами - сверток в тряпочке. Андрей развернул его. Там лежал маленький, почерневший от времени серебряный крестик на веревочке и... сухарь. Маленький, окаменевший кусок черного хлеба.


Я подошла ближе, сердце колотится. Смотрю на эти сокровища.


- Прочти, - говорю. - Андрей.


Он развернул один треугольник. Бумага ломкая, буквы пляшут, карандаш кое-где стерся.

Стал читать вслух, сбиваясь:


"...Любимая моя Маруся. Ты береги себя и Андрейку нашего. Я вернусь. Обязательно вернусь, только бы вот зиму простоять. Ты печь береги, Маруся. Помнишь, как мы её с Егором клали? Теплая она у нас. Пока печь теплая - и жизнь в доме будет. Я как закрою глаза в окопе, так вижу: ты у печи стоишь, хлеб печешь, и теплом веет. Это меня и греет здесь..."


Андрей замолчал. Ком в горле у него встал, вижу. Сглотнул тяжело, другой лист взял. Это уже не письмо было, а записка. Почерк Марьин, дрожащий:


"Господи, спаси и сохрани. Сегодня похоронка пришла на соседа, на Ивана. А от моего Коленьки нет вестей. Спрячу письма его сюда, в самое сердце дома, в тепло. Может, тепло его и сбережет. Буду топить, буду ждать. Хоть век ждать буду. Только вернись ".


И дата стоит. 1944 год.


Андрей опустился прямо на пол, на грязные, в известке, половицы. Сидит, сжимает эти бумажки, как самое дорогое в жизни. А по щеке, по небритой щеке, слеза катится. Одна, вторая...


А я смотрю на него и думаю: вот она, сила-то. Не в деньгах, не в котлах модных, не в "евроремонтах". Сила - она в памяти. В том, что бабушка его, Марья, всю жизнь эту печь топила не просто дровами, а надеждой своей. Она же с этой печью разговаривала, когда одна осталась, когда сына с невесткой схоронила. Она ей, как подруге, боль свою доверяла.


- Она же... - Андрей поднял на меня глаза, красные, мокрые. - Она же ждала его. Всю жизнь ждала. И печь не давала ломать, даже когда газ по улице вели, помните? Кричала, грудью вставала. А я... дурак... "Утиль", говорю...


Он закрыл лицо руками. Плечи его вздрагивали. В доме было тихо, только ветер за окном завывал, да скрипела старая яблоня, веткой в стекло стучалась.


Я подошла, руку ему на плечо положила. Шершавая у меня рука, старая, но теплая.

- Поплачь, сынок, поплачь. Слезы - они душу моют. Она ведь, Марья-то, знала, что ты найдешь. Не могла не знать. Наследство она тебе оставила. Не дом этот, не стены. А вот это - любовь свою, веру свою.


Сидели мы так долго. Чай остыл совсем.


Потом Андрей встал. Лицо у него изменилось. Исчезла спешка. Взгляд стал... глубоким, как у деда Егора.


Он бережно сложил письма обратно в коробку. Платок разгладил, накрыл сверху. Положил коробку на стол. Потом взял лом, которым полчаса назад кладку крушил.


Я испугалась на миг:


- Ты что удумал?


А он подошел к двери, открыл её и лом этот со всего размаху в огород, в бурьян зашвырнул. Вернулся, посмотрел на печь, на выбитые кирпичи. Провел ладонью по холодному, шершавому боку.


- Прости, - шепнул. - Прости меня, родная.


Повернулся ко мне:


- Валентина Семёновна, где дед Егор живет? На краю села, в синем доме?


- Там, - говорю. - Только спит он поди уже.


На следующее утро иду я мимо - а дымок вьется! Тоненький такой, неуверенный поначалу, а потом всё гуще, всё веселее.


Захожу. Андрей глину месит в тазу, рукава засучены, лицо в саже, но довольное - сил нет. А дед Егор, прищурившись, руководит:


- Ты, парень, раствор-то чувствуй. Глина - она ласку любит, как женщина. Не ляпай, а клади.


Увидел меня Егор, ухмыльнулся в бороду:


- Что, Семёновна, с проверкой? Жива наша кормилица, жива. Внучок-то с головой оказался.


Андрей выпрямился, вытер лоб тыльной стороной руки.


- Мы, Валентина Семёновна, решили. Печь восстановим. Плиткой её обложу изразцовой, красивой, под старину. Лежанку подправим. Пусть стоит. А котел... Ну его. Места и так хватит.


И так тепло мне стало от этих слов, словно сама я на той печи греюсь.


...Вот уже два года прошло. Андрей часто приезжает, и семью привозит. Жену свою. Она знаете, рукодельницей оказалась - пироги научилась в печи печь! Говорит: "В духовке вкус не тот, а тут - дух живой".


А письма те Андрей в рамку под стекло оформил и на стену повесил, рядом с печью. Как икону.


Печь - она ведь и правда сердце. Пока она теплая - мы живы. И предки наши живы, пока мы их помним.


А у вас, милые мои, есть такие вещи дома? Которые вроде и старые, и место занимают, а выбросить рука не поднимается?


Автор: Ваша Валентина Семёновна

Записки сельского фельдшера


Рассказы | Подписаться

Report Page