Про Офелию, часть первая
Письма Китса я взялась читать из-за Офелии. Вернее, из-за того, что именно в письмах Китс много говорит о Шекспире, о своих мыслях по его поводу — вообще, то, что Китс не дожил и до двадцати шести, лишило нас не только лучшего поэта среди английских романтиков, но и, очень возможно, интереснейшего теоретика литературы; мальчик обладал удивительной способностью воспринимать и переплавлять не только действительность, но и текст, куда там Колриджу с его второй ступенью воображения. Шекспира Китс не перестаёт читать никогда: вот он пишет братьям о составляющей одно из главных свойств любого гения «отрицательной способности», negative capability, — у нас в переводах обычно «негативная способность», но Китс не о негативе, а именно об отрицании — то есть, таланте не стремиться к однозначности, сохранять сомнение, оставаться в серой зоне суждения, и уточняет, что Шекспир обладал этим качеством в полной мере; вот размышляет в письме к Ричарду Вудхаусу о том, что у поэтического характера собственно характера-то и нет, нет личностного, он есть всё и ничто, поэт — хамелеон, ему доставляет равное наслаждение создавать Яго и Имогену.
Читатель, однако, не таков, ему подавай ясность: где хорошо, где дурно, кто всем ребятам пример, чему нас учит эта книга. Над бедной Офелией это приведение к ясности совершают постоянно, пытаясь булавочкой её приколоть к пробке и раз и навсегда классифицировать — наблюдать, как это происходит столетие за столетием, поучительно.
Толковать шекспировский текст мы, боже упаси, не станем (заметим лишь в скобках, что «Гамлет» — те же тамплиеры, если кто завёл разговор про истинный смысл «Гамлета», открывшийся ему в процессе чтения пьесы задом наперёд, будьте настороже, перед вами одержимый). А вот назидательный, просветительский осьмнадцатый век уже точно знает, что хотел сказать поэт. Гёте устами Вильгельма Мейстера выносит вердикт (телефон хочет написать «вредикт», и он в чём-то прав), что об Офелии долго говорить не приходится, «всё существо её преисполнено зрелой и сладостной чувственности»; ядовитый Набоков по этому поводу сказал, что придерживающиеся гётевской трактовки видят в Офелии банку персикового компота. Задерживается этот компот — любила, хотела, хотела замуж, обломалась, помешалась — надолго, романтики ещё со свойственным им вниманием к тёмным страстям добавляют в него пряности, фиксируясь на помешательстве.
К середине XIX века складывается привычный нам образ Офелии: страсть со всеми её консервированными персиками, горький пряный шоколад безумия — и всё это сверху густо смазано помадкой буржуазной благопристойности и сентиментальности, Офелия-конфета, которой угощаются со слезами умиления. Женщина ведь хрупка, разум её плохо выдерживает сражение с миром, она дитя, создание слабое, нуждающееся в направлении и ограничении, в мужском руководстве; но именно эта её беспомощность и привлекательна. Босые ножки безумной Офелии, её растрёпанные волосы, беспорядок в её одежде предельно сексуализируются, даже сама смерть от воды воспринимается эротически. Да и Эдгар По научил девятнадцатое столетие, что нет предмета поэтичнее смерти прекрасной женщины. Именно так, с несколько болезненным умилением, Офелию пишут прерафаэлиты, особенно Артур Хьюз, у которого Офелия — апофеоз викторианской обречённой девочки-ангела.

Разумеется, маятник не мог не качнуться в противоположную сторону.
Весь подтекст, как бы надуман ни был, выплеснулся в текст. О том, что Офелия беременна, писал ещё неистовый романтик Гюго, исходя из непристойных песен, которые Офелия в умоисступлении поёт, но век ХХ понёсся вскачь: не просто беременна, а изнасилована, почему и сошла с ума!.. Гамлетом!.. нет, Клавдием, вот, она ему часть гербария вручает, это неспроста!.. нет, не изнасилована, а папенькой-сводником — «торговец рыбой» это иносказание, сидите тут, ничего не знаете! — подсунута сперва принцу, а когда не выгорело, то королю; кто больше. Ясности ради скажем, что похабные шутки и намёки Гамлета — всегдашняя шекспировская игра в карнавальном поле, ничего нового, так и Меркуцио шутил, но никто почему-то не считает, что он изнасиловал Ромео… ох, зря я это сказала… оскорбления всегда связаны с понижением статуса, а песни Офелии — ну, почитайте, о чём перед несостоявшейся свадьбой Геро болтает с барышнями Маргарет, или перепалку придворных дам французской принцессы с Бойе, Ренессанс не запрещает женщинам двусмысленные остроты и разговоры о сексе. Нет, я не говорю, что Офелия не может быть беременной в режиссёрской экспликации, я лишь отказываюсь видеть прямое указание на это у Шекспира, нет этого в тексте, как ни залезай на шкаф.
С другой стороны, на поле боя не могли не подтянуться защитницы женской субъектности, а как же: Офелия на самом деле — бунтарка, свободная сильная женщина, она не сошла с ума, а притворилась, как и Гамлет, чтобы в лицо королю высказать, что накипело. Более того, она не утонула, а приняла знахарское снадобье, чтобы её посчитали мёртвой, большой привет брату Лоренцо, и уже потом родила от Гамлета; дочку, конечно.
Толкуя Шекспира, мы неизменно рассказываем о себе — и большинство читающих рассказывает, увы, как скучно устроена их картина мира, где всё неуловимое подлежит уловлению, на любой вопрос можно ответить однозначно, и во всём должна быть мораль. Офелия со своим I do not know, my lord, what I should think выглядит в этом мире полной дурочкой.
Сейчас её, как Полоний завещал, научат.