Показал картины немке и предложил потрахаться

Показал картины немке и предложил потрахаться




⚡ ПОДРОБНЕЕ ЖМИТЕ ЗДЕСЬ 👈🏻👈🏻👈🏻

































Показал картины немке и предложил потрахаться

Шаповалов Александр Георгиевич Расстрел длиною в жизнь (часть первая)

© Copyright   Шаповалов Александр Георгиевич  (greshnoff@mail.ru)
Добавлено: 2020/12/18
Роман Афганистан -1979-1992
Годы событий: 1988-2016
Обсуждение произведений

АЛЕКСАНДР СМУРЫЙ
(ШАПОВАЛОВ)



РАССТРЕЛ ДЛИНОЮ В ЖИЗНЬ



Повесть врéменных лет
45+ (для тех, кто ещё всё помнит)

My Life-Long Shooting Execution

A Chronicle of Temporary Years
45+ (for those who still remember everything)




Вниманию читателей



Текст этой книги содержит ненормативную лексику. Не ради красного словца – чтобы назвать вещи своими именами. Ведь то, что творит современный мир, не опишут без мата ни Гомер, ни Шекспир. Вдобавок брань на поле брани – обычное дело: на моей памяти с бравым «ура» воевали только в глубоко советском кино. Она – живой оборот живой речи задетого за живое живого человека, живущего между «жив» и «жил». А значит, имеет право быть. Из песни, как известно, слов не выбросишь, тем более – из солдатской.
К тому же неприкрытый цинизм даже самой махровой ругани – детский лепет по сравнению с голой правдой нашей нецензурной действительности, окончательно вышедшей за пределы толковых словарей, рамок морали, буквы закона и здравого смысла. На неё уже не хватает слов – остались одни выражения.
С уважением,
Автор


Подельникам по 2014 году, друзьям и врагам. Всем, по чьей милости я пока цел,

ПОСВЯЩАЕТСЯ.



Часть первая


Я мечтаю вернуться с войны,
На которой родился и рос…
Игорь Тальков

***
Впервые меня расстреляли в девять лет. Кровопролитная войнушка между «нашими» и «немцами» закончилась у стенки сарая.
– Кропивою полонених лупцював, гадина фашистська?! – шмыгал расквашенным носом главком «красных», чернявый шкет с гвардейским значком – гвардии Жорка, чей гвардии дед служил у маршала Жукова.
В ответ я молчал как партизан, надеясь поквитаться завтра, когда настанет мой черёд верховодить войском из четырёх огольцов. Завтра выклянчу у демобилизованного соседа его бескозырку и покажу гвардии Жорке, на что способна морская пехота Черноморского флота!
Пока же я был эсэсовцем, с самодельной, приклеенной на повязку дружинника, свастикой. Бумажный кружок с паучьим крестом отстал от кумача, обнажив оптимистичное «Дружи...». Однако контуженный мною стратег и не помышлял о пощаде.
– Заряджай! – в мою грудь нацелились деревянные ружбайки- резинострелы. – За сльози мільйонів радянських людей (шмыг) по рейхсфюреру СС (шмыг) залпом (шмыг) плі!..
Алюминиевая пулька тихони Виталика царапнула штукатурку. Остальные ужалили через майку до синяков. Но жгучая обида хлестнула больнее: «Жорка, гад! Хочеш стріляти – стріляй, та не мели казна-що! Твій дід хоч і безногий, але живий, а мій під Берліном загинув...»

Впрочем, детство милосердно. Через пару минут мы омыли свои раны колодезной водой, помирились «навсегда» и, побросав палки-стрелялки, пометелили играть в футбол...

Войнушка продолжалась всё лето. Поочерёдно каждый из нашей ватаги побывал «немцем». В конце игры его обычно расстреливали: аккуратно, чтобы не выбить глаз. Правда, порой на праведное возмездие пикировало «люфтваффе» – мамы и бабушки. Воя, как эскадрилья «штукас», они отнимали и безжалостно уничтожали наше оружие. Тогда приговорённого к казни «фрица» приходилось бросать в «крематорий» – заросли крапивы на мирной околице полтавского местечка…

С возрастом мы переключились на иные забавы, позабыв о войнушке. Меж тем она доросла до взрослой войны и не забыла о нас. В первую очередь, обо мне с Жоркой.
После школы мой друг окончил танковое училище. Служил в Советской, затем – российской армии.
Осенью девяносто пятого вместе со звездой Героя России он получил отпуск и вырвался к родителям. Весь седой, от макушки до пят.

– За час всю мою роту сожгли... – гвардии Жорка глушил водку, как воду. – В Грозном. Из гранатомётов. Расстреляли нас «чехи» с верхних этажей, как резиновых зайчиков в тире. А один экипаж взяли в плен. Трёх срочников: контуженных, обгоревших. Отрезали им яйца, облили бензином, затолкали в подбитую «коробочку» и зажарили...

Я молча слушал его, вспоминая своё. В «учебке», перед отправкой в Афган, особист демонстрировал фотки с замордованными пленными. Одного из них душманы распилили заживо двуручной пилой. После этого я перестал бояться лёгкой смерти – мгновенной, наповал, в самое сердце. Страшил восточный плен, непредсказуемый и жестокий, как и вся эта необъявленная война.
За речкой я таскал при себе свой патрон и свою гранату. Но когда пообвык, чувство опасности притупилось. Впрочем, не у меня одного.

Как-то раз два «старика» из соседней роты двинули в самоволку: порыбачить на утренней зорьке в приграничном Пяндже. Но в тугаях нарвались на басмоту. Одного из них застрелили. Второго притащили в кишлак, где посадили на кол, попутно вспоров ему живот и обмотав тело кишками – вместо тельняшки.
Наш батальон подняли по тревоге, и к вечеру душманское гнездо зачистили под ноль. Зверея от ярости, я вышибал дверь мазанки, закатывал туда «эфку», после взрыва врывался внутрь, добивал из автомата всё, что ещё шевелилось, и перебегал в следующий двор.

В одной из халуп мы захватили раненого бородача. Оружия при нём не обнаружили, но комбат приказал: уничтожить. Уточнив: «После нас здесь должны гореть камни!..»
По неписаному уставу кончать «духа» полагалось кому-то из молодых. В порядке возмужания, так сказать. Однако предохранитель на «калаше» салабона из моего отделения словно заело.

– Не еби вола, воин! – гаркнул взводный. – Он бы тебе мигом кишки размотал!..
– Чё, сынок, очко играет?
– Видал, что это зверьё с пацанами сделало?!
– Целкой хочет остаться, чистоплюй! Хера! Пусть примкнёт штык, и штыком, штыком!.. – загалдели «деды».
– Ша! – рявкнул я, чувствуя, как срывает мою башню. Чтоб её не снесло окончательно, пришлось оттолкнуть салагу и всадить в грудь пленного короткую очередь.

– Слабак! – запрыгнул я на «броню». – В расположении разберёмся...
Через некоторое время означенный квадрат накрыли «грады», оставив от кишлака только прах и воспоминания...

После отбоя взводный собрал сержантов у себя. Мы глушили спирт, курили анашу и периодически выходили на воздух – выблевать остатки жалости пополам с тушёнкой.
Под утро я добрался до своей палатки. Андрей, так звали молодого, лежал на койке с открытыми глазами. Я вздрочил его, вытащил наружу и ткнул лицом в колючий песок:

– Запомни, щенок: ты должен стать волчарой! Хлебнуть крови. Иначе не выживешь – загрызут. Не душьё, так свои...
– Спасибо, товарищ сержант... – занесённый было кулак вернулся на исходную. – …Что взяли на себя моего, мой...
– Отставить сопли! – меня опять стошнило. – Не завалишь на ближайших боевых «духа», я тебя лично порешу! Понял?..

Малый оказался понятливым. В следующем рейде на цевье его автомата появилась первая зарубка.
Из Андрея вышел толковый боец. Воевал он храбро и дембельнулся с заслуженной «Отвагой».
В июне девяносто второго Андрей позвал меня свидетелем на свою свадьбу. Я как раз вылетел с филфака, учёба на котором опостылела. Поэтому, распродав в общаге лишнее барахло, разжился копейкой и умотал к баче, в его
Бендеры. В Приднестровье, охваченное странной войной.

***


За сутки до росписи оказалось, что свадьба отменяется. Девятнадцатого числа молдавские войска зашли в окружённый город. Вспыхнули ожесточённые уличные бои; по жилым кварталам ударили молдавские миномёты; шальной осколок угодил невесте прямо в висок…

С похорон Андрей подался в Народное ополчение ПМР. Я не хотел воевать, но не мог бросить боевого друга. Поэтому прибился к его взводу и вместо свидетеля стал соучастником…
К вечеру двадцатого Бендеры деблокировали подошедшие из Тирасполя российские танки. А в ночь на двадцать первое ополченцы задержали пробиравшуюся к противнику молодку. Она оказалась женой опоновца. Кроме паспорта, семейных фото и диплома физмата в её сумочке обнаружили тетрадку со схемами целей.
Утром под горисполком, где дислоцировался штаб, в котором допрашивали вражескую корректировщицу, набежала толпа. Её ропот крепчал пропорционально гулу не стихающей канонады.
– Сука!
– Тварь!
– Кизда мэти!
– Сколько людей погубила!
– Детей-то, детишек за что?!..
– Разорвать сволоту! Привязать за ноги к фаркопам и растянуть!..

Через пару минут штатские подогнали к зданию два грузовика.
– Усилить охрану! – заметался кто-то из штабных.
– Некем, – возразил усталый голос. – И поздно: народу тьма. Приступом возьмут…
– Разрешите! – переводчик огня на автомате Андрея щёлкнул на одиночный.
– Секёшь! – одобрительный взгляд контрразведчика скользнул по медали на «афганке». – Выводи задержанную на чёрный ход, я распоряжусь. Оформим при попытке к бегству. Действуй. Заодно за невесту отомстишь.
Российский майор с облегчением раздавил в пепельнице окурок кишинёвского «Мальборо»…
Он убил её нежно, будто приголубил. Автоматная пуля со спины аккуратно проткнула в пёстрой кофточке маленькую дырочку и прошила сердце.

На пару мы завернули труп в линялый транспарант с отжившим «Миру – мир!», вывезли на кладбище и похоронили – рядом с той, которой не суждено было стать женой…
Напоследок Андрей сорвал со своей груди «Отвагу» и швырнул в яму. Затем рухнул на колени перед соседней могилой. Его «калаш» брякнулся об инструмент кладбищенских.
Те отошли от греха подальше.

– Зачастил он к нам, – заметил старший из могильщиков, счищая глину с лопаты. – Вчера одну кралю проводил, сегодня – другую…
– Обознался! – заспорил его напарник. – Тот совсем молодой был, а у этого, глянь – даже брови седые…
Через сутки война вернула Андрея суженой. Навеки. В кузове трактора-«попрошайки» из местного коммунхоза, прозванного за цвет и назначение «красным Хароном». Накануне однодневного перемирия – для похорон павших – его положил снайпер…

К началу июля я сполна рассчитался за побратима. И дезертировал. Не моя это была война, не моя…
Я ушёл с позиции перед рассветом, когда изнурённые боями «ихние» и «наши» досматривали десятый сон. Улучив момент, оставил автомат на бруствере, выскользнул из маскхалата и смылся – в спортивках и тельнике. Прихватил лишь противогазную сумку со своими документами и флягу с водой.
Мне удалось нырнуть в поток беженцев. В полдень он вынес меня к мосту через Днестр. Оттуда я планировал добраться до Тирасполя и дальше – до Одессы. Хотя что можно было планировать, когда тебя, обрезок пушечного мяса, перемалывает на человеческий фарш братоубийственная мясорубка.
У моста меня – смуглого, кареглазого, в стрёмном прикиде – выловил из толпы казачий разъезд; и потащил на обочину, к своему «бэтэру».

– Обыскать! – распорядился мохнорылый крепыш с могучим перегаром, погонами подъесаула и при шашке. Он уверенно рванул шов моей тельняшки, оголив посиневшее от приклада плечо. – Всэ ясно: молдавский шпион. Расстрелять!

Подъесаул скомандовал так просто и буднично, что я понял: оправдание бессмысленно. Минута, максимум две – и меня не станет. Мой труп бросят в придорожной канаве. На адском солнцепёке он вмиг станет падалью. Им побрезгуют даже бродячие собаки, у которых пока вдоволь свежака. Хорошо, если его подберёт кормчий «красного Харона» – трудяга Никифор. И вместе с очередной порцией нашпигованной свинцом человечины доставит на чужое кладбище. К безымянной могиле, где и зароют бывшего сержанта, бывшего студента и бывшего человека…
Умирать было страшно досадно. Хотя к тому моменту я уже давно не надеялся на лёгкий исход: мирную смерть богобоязненного обывателя – в обгаженной старческими испражнениями постели, с рыдающими у одра отпрысками, которые непременно перегрызутся между собой из-за наследства.

После всего пережитого я понимал, что выпаду из жизни до срока. Но надеялся, что мне суждено пасть в бою за родину, чьё начало – в густой крапиве на мирной околице. За неё и убить не грех. И плевать мне по шабашу на Страшный Суд – небылицы о Рае и Аде сочинили старозаветные вруны: для устрашения двуногих баранов. На самом же деле и для праведных, и для грешных существует только один вариант – гроб; вечно полная кормушка для могильных червей. Ведь Бога нет. А если есть, то Он – мохнорылый подъесаул. Беспощадный до беспредела, ибо обрёк на распятие даже своего Сына. Я же по Его милости околею, как шелудивый пёс, под чужим забором…
Чёрт знает почему, но именно это взбрело в мою башку вместо «Господи, помилуй».

– Задержанный – не молдаванин,– оборвал моё прощание с миром стригунок со стальными глазами и пушком щёгольских усиков; не казак, а вылитый кавалергард с московским акцентом. – Хохол, студент и «афганец», – он протянул подъесаулу мой паспорт, зачётку и свидетельство о праве на льготы.
– Дурень ты, Юнкер, хоть и учёный! – заскрипела кавалерийская портупея. – Такых ксив ихня сигуранца скилькы завгодно наштампуе. Оцэ у него шо?!.. – мохнорылый зло ткнул моё плечо пудовым кулаком.
– Надумав стріляти – стріляй, а не мотай кишки!.. – от обиды и боли я взорвался. И по-военному чётко выложил ему всё, без утайки. – … Коли відімстив за побратима – подався додому, бо вже несила було, через край... Та дійшов тільки до тебе. Отож, давай, – я рванул тельник. – Кінчай душу православну, нащадка козаків Лубенського полку! І слава Кубані!..

– Героям слава! – булат шашки изумлённо сверкнул под высь и убрался в ножны. – Ёханый бабай – чуть зёму нэ угробыв! Мои пращуры на Кубань звидсы перейшлы. А сюды – из Сичи. Срочную я тэж на Афганщыни служыв…
Пожалуй, он отпустил бы меня с миром, но…

– Показания задержанного необходимо проверить, – педантичный, слегка грассирующий, баритон Юнкера вернул подъесаула из героического прошлого в грешное настоящее. – Тем более, что креста на нём нет, – кавалергард ткнул пальцем в мою голую грудь. И кивнул на БТР. – Пусть выведет в расход румынского прихвостня. Тогда, может быть, поверим православному.

– Дело Юнкер говорит, дело! – одобрительно загудели казачки.

Из десантного люка выволокли тщедушного крестьянина лет сорока в ошмётках танкового комбинезона, с огромными, скрученными за спиной, ручищами. Прежде он окучивал ими виноградную лозу где-нибудь под Унгенами. Но с месяц назад его вытащили из трактора, затолкали в МТ-ЛБ с торчащей из башни деревяшкой вместо пулемёта и с наскоро мобилизованными односельчанами форсированным маршем погнали в Бендеры – давить красное из врагов молдавской государственности.

Такие вояки попадали и в мой прицел. Помню, один из них перед атакой даже не додумался протереть от заводской смазки нулёвый автомат. После двух очередей из его дула повалил густой дым. Тогда, швырнув «испорченное» оружие, он заметался по полю боя в поисках «исправного», но мои пули успокоили его навсегда…

Этот же успел стрельнуть разве что сигарету. Впрочем, судя по кровавому месиву вместо лица, он тоже был не жилец.

Мне не хотелось валить его, однако иного расклада не предвиделось. Конечно, можно было послать всё на хуй и гордо рухнуть с пробитой башкой в придорожную пыль. К двадцати с гаком я хлебнул столько дерьма, что именно так бы и поступил – если бы почувствовал неотвратимость кончины. Но война почему-то опять побрезговала мной – сунула в руки очередной ствол, отпрянула за спину, достала из кобуры Юнкера «наган» и упёрла его меж моих лопаток, подталкивая к привычному: «Убей – и живи!..»
Через миг грохнул выстрел – и человека не стало.

***

Со мной же, вопреки ожиданию, всё обошлось. Мохнорылый обрядил меня в чьё-то почти новое хабэ и с первой оказией переправил в Тирасполь. Оттуда контрабандными тропами, мимо упитых в хлам украинских нацгвардейцев с поста «Кучурган», я просочился в Одессу. И на четвёртые сутки добрался домой: электричками, автостопом, без гроша, с поседевшей щетиной на почерневшем лице, худющий, смертельно усталый, но живой.
Остаток лета я отъедался на домашних харчах, убивая время крестьянским трудом. За ужином вливал в себя стакан первача – и валился в койку. А с утра пораньше пахал, как проклятый.
Если бы тогда я доверился чистому листу, мне бы, наверное, полегчало. Но странички свежего блокнота на моём столе так и остались незапятнанными.

Мне не хотелось ни вспоминать, ни писать, ни даже думать. Единственное, что я хотел – поквитаться с Юнкером. После этого моё существование, наверное, обрело бы какой-никакой смысл.
Засыпая, я отчётливо представлял, как моя пуля впивается в его кавалергардскую переносицу, меж дьявольски равнодушных глаз. Однако во сне почему-то виделось совсем иное: хмельная свадьба Андрея со смуглянкой-корректировщицей. Налитые красненьким танкист – тракторист и пленный «дух» в один голос орали: «Горько!». А хвативший виноградного самогона подъесаул в кубанке набекрень и алой рубахе лихо отжигал аркан; и «на коня» под «слава Кубани!» своей восхитительной шашкой вырубил всю крапиву на моей мирной околице.
Я жаждал застрелить, зарезать, задушить, впиться зубами в педантичный баритон этого мутного типа, знающего обо мне всё. Но он словно в воду канул. Да и глупо махать кулаками после боя, норовя прибить незнамо кого с московским акцентом.

Поэтому изо всех способов возмездия оставался один – прикончить Юнкера пером на бумаге.
Правда, на трезвую голову пришлось отказаться и от него. Хотя в школе я обожал писать сочинения. В семнадцать подражал Артюру Рембо. А в девятнадцать решил: если уцелею – выдам из себя бронебойный роман об Афгане. Увы, ни хрена путного из этой затеи не вышло. Только раздраконил войну самонадеянным «когда я вернусь». В ответ она жёстко проучила будущего лауреата Нобелевской премии: на крайних боевых швырнула нашу «броню» на фугас. И после трёх госпиталей списала меня на «гражданку», с диагнозом: твори, что хочешь, Рембо контуженный!

По дембелю задуманный роман не продвинулся дальше заголовка. Под чужим солнцем моя душа выгорела круче изувеченного железа; башка раскалывалась от воспоминаний и боли; каждая строчка кровоточила по живому…
Медицина оказалась бессильной. Тогда я попытался излечиться любовью. Большой и чистой, по рецептам великой русской литературы. Но взамен получил откровенную жалость и голый секс.
Тургеневские девушки страшились героя не их романа. Мне доставались исключительно Сонечки Мармеладовы, да и те – ненадолго.

Каждый раз я зверел от рваной раны кроваво-красной щели. До одури хотелось всадить в неё вместо горячего члена холодный штык; до полного оргазма.
«Больше не дам! – залупилась безотказная блядь, прошедшая Крым и Рим. – Боюсь! Ты не в меня кончаешь – меня кончаешь. А когда-нибудь прикончишь совсем...»

Я был уничтожен; ничтожен; ничто — прорвавший гнойник, тщетно дезинфицируемый литрами спирта; едкий дым двух пачек «Памира» в сутки; смятый лист, который выдрали из жизни, чтоб подтереть державную, обгаженную кровавым поносом, жопу и выбросить в очко общественного сортира.
Мечты о писательстве покатились псу под хвост. От жёванного-пережёванного «тварь ли я дрожащая, или право имею?..» тошнило до чёртиков. «Трепло он, ваш Достоевский! – съязвил я однажды доценту кафедры русской литературы, блестящей интеллектуалке и сногсшибательной женщине. – Тоже мне офицер! Разглагольствовал о смерти; сам же так никого и не убил...»

Она посмотрела на меня, как на шута и, не выслушав до конца, выгнала вон из аудитории. После этого мне стали не интересны её стройные ножки и академическая заумь о «Войне и мире».
В итоге, изорвав в клочья не одну сотню страниц, я бесславно пал на первом абзаце, не сумев расстрелять недавнее прошлое длинными очередями сложноподчинённых предложений…
Лишь спустя годы слова о войне сложились в рассказ. А в девяносто втором я мог поведать о Юнкере разве что в явке с повинной на имя начальника молдавской полиции.

Хохма, но именно такой расклад подсказал выход. По осени, чтобы не спиться окончательно, я рванул из местечка в город. Прямиком в УВД, где с героическим военным билетом и справкой о неоконченном высшем образовании без проблем устроился в угрозыск.

Понач
Жена Вместе Со Своим Любовником Трахает Бисексуального Мужа
Русская красавица присела на стульчик и закрыла глаза во время дрочки
Дама Без Комплексов Домашнее Видео

Report Page