По ком звонит колокол

По ком звонит колокол

Эрнест Хемингуэй
Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Если ты не видел первый день революции в маленьком городке, где все друг друга знают и всегда знали, значит, ты ничего не видел. Большинство людей, что стояли на площади двумя шеренгами, были в этот день в своей обычной одежде, в той, в которой работали в поле, потому что они торопились скорее попасть в город. Но некоторые, не зная, как следует одеваться для такого случая, нарядились по-праздничному, и теперь им было стыдно перед другими, особенно перед теми, кто брал приступом казармы. На снимать свои новые куртки они не хотели, опасаясь, как бы не потерять их или как бы их не украли. И теперь, стоя на солнцепеке, обливались потом и ждали, когда это начнется.

Вскоре подул ветер и поднял над площадью облако пыли, потому что земля уже успела подсохнуть под ногами у людей, которые ходили, стояли, топтались на месте, а какой-то человек в темно-синей праздничной куртке крикнул: «Agua! Agua!»
[28]

Тогда пришел сторож, который каждое утро поливал площадь, размотал шланг и стал поливать, прибивая водой пыль, сначала по краям площади, а потом все ближе и ближе к середине. Обе шеренги расступились, чтобы дать ему прибить пыль и в центре площади; шланг описывал широкую дугу, вода блестела на солнце, а люди стояли, опершись кто на цеп или дубинку, кто на белые деревянные вилы, и смотрели на нее. Когда вся площадь была полита и пыль улеглась, шеренги опять сомкнулись, и какой-то крестьянин крикнул: «Когда же наконец нам дадут первого фашиста? Когда же хоть один вылезет из исповедальни?»

— Сейчас, — крикнул Пабло, показавшись в дверях Ayuntamiento. — Сейчас выйдут.
Голос у него был хриплый, потому что ему приходилось кричать, и во время осады казарм он наглотался дыма.
— Из-за чего задержка? — спросил кто-то.
— Никак не могут покаяться в своих грехах! — крикнул Пабло.
— Ну ясно, ведь их там двадцать человек, — сказал кто-то еще.
— Больше, — сказал другой.
— У двадцати человек грехов наберется порядочно.

— Так-то оно так, только, я думаю, это уловка, чтобы оттянуть время. В такой крайности хорошо, если хоть самые страшные грехи вспомнишь.
— Тогда запасись терпением. Их там больше двадцати человек, и даже если они будут каяться только в самых страшных грехах, и то сколько на это времени уйдет.

— Терпения у меня хватит, — ответил первый. — А все-таки чем скорей покончим с этим, тем лучше. И для них и для нас. Сейчас июль месяц, работы много. Хлеб мы сжали, но не обмолотили. Еще не пришло время праздновать и веселиться.
— А сегодня все-таки попразднуем, — сказал другой. — Сегодня у нас праздник Свободы, и с сегодняшнего дня — вот только разделаемся с этими — и город и земля будут наши.
— Сегодня мы будем молотить фашистов, — сказал кто-то, — а из мякины поднимется свобода нашего pueblo

[29]
.
— Только надо сделать все как следует, чтобы заслужить эту свободу, — сказал другой. — Пилар, — обратился он ко мне, — когда у нас будет митинг?
— Сейчас же, как только покончим вот с этим, — ответила ему я. — Там же, в Ayuntamiento.

Я в шутку надела на голову лакированную треуголку guardia civil и так и разгуливала в ней, а револьвер заткнула за веревку, которой я была подпоясана, но собачку спустила, придержав курок большим пальцем. Когда я надела треуголку, мне казалось, что это будет очень смешно, но потом я пожалела, что не захватила кобуру от револьвера вместо этой треуголки. И кто-то из рядов сказал мне:
— Пилар, дочка, нехорошо тебе носить такую шляпу. Ведь с guardia civil покончено.

— Ладно, — сказала я, — сниму, — и сняла треуголку.
— Дай мне, — сказал тот человек. — Ее надо выкинуть.

Мы стояли в самом конце шеренги, у обрыва, и он взял у меня треуголку и пустил ее с обрыва из-под руки таким движением, каким пастухи пускают камень в быка, чтобы загнать его в стадо. Треуголка полетела далеко, у нас на глазах она становилась все меньше и меньше, блестя лаком в прозрачном воздухе, и наконец упала в реку. Я оглянулась и увидела, что во всех окнах и на всех балконах теснятся люди, и увидела две шеренги, протянувшиеся через всю площадь, и толпу под окнами Ayuntamiento, и оттуда доносились громкие голоса, а потом я услышала крики, и кто-то сказал: «Вот идет первый!» И это был дон Бенито Гарсиа. Он с непокрытой головой вышел из дверей и медленно спустился по ступенькам, и никто его не тронул; он шел между шеренгами людей с цепами, и никто его не трогал. Он миновал первых двоих, четверых, восьмерых, десятерых, и все еще никто не трогал его, и он шел и шел, высоко подняв голову; мясистое лицо его посерело, а глаза то смотрели вперед, то вдруг начинали бегать по сторонам, но шаг у него был твердый. И никто его не трогал.

С какого-то балкона крикнули: «Que раbа, cobardes? Что же вы, трусы?» Но дон Бенито все шел между двумя шеренгами, и никто его не трогал. И вдруг я увидела, как у одного крестьянина, стоявшего за три человека от меня, задергалось лицо, он кусал губы и так крепко сжимал свой цеп, что пальцы у него побелели Он смотрел на дона Бенито, который подходил все ближе и ближе, а его все еще никто не трогал. Потом, не успел дон Бенито поравняться с крестьянином, как он высоко поднял свой цеп, задев соседа, и со всего размаху ударил дона Бенито по голове, и дон Бенито посмотрел на него, а он ударил его снова и крикнул: «Получай, cabron!»

[30]

И на этот раз удар пришелся по лицу, и дон Бенито закрыл лицо руками, и его стали бить со всех сторон, и до тех пор били, пока он не упал на землю. Тогда тот, первый, позвал на подмогу и схватил дона Бенито за ворот рубашки, а другие схватили его за руки и поволокли лицом по земле к самому обрыву и сбросили оттуда в реку. А тот человек, который первый его ударил, стал на колени на краю обрыва, смотрел ему вслед и кричал: «Cabron! Cabron! O, cabron!» Он был арендатором дона Бенито, и они никак не могли поладить между собой. У них был спор из-за одного участка у реки, который дон Бенито отнял у этого человека и сдал в аренду другому, и этот человек уже давно затаил против него злобу. Он не вернулся на свое место в шеренгу, а так и остался у края обрыва и все смотрел вниз, туда, куда сбросили дона Бенито.

После дона Бенито из Ayuntamiento долго никто не выходил. На площади было тихо, потому что все ждали, кто будет следующий. И вдруг какой-то пьянчуга заорал во весь голос: «Que saiga el toro! Выпускай быка!»
Потом из толпы, собравшейся у окон Ayuntamiento, крикнули: «Они не хотят идти! Они молятся!»
Тут заорал другой пьянчуга: «Тащите их оттуда! Тащите — чего там! Прошло время для молитв!»
Но из Ayuntamiento все никто не выходил, а потом я вдруг увидела в дверях человека.

Это шел дон Федерико Гонсалес, хозяин мельницы и бакалейной лавки, первейший фашист в нашем городе. Он был высокий, худой, а волосы у него были зачесаны с виска на висок, чтобы скрыть лысину. Он был босой, как его взяли из дому, в ночной сорочке, заправленной в брюки. Он шел впереди Пабло, держа руки над головой, а Пабло подталкивал его дробовиком в спину, и так они шли, пока дон Федерико Гонсалес не ступил в проход между шеренгами. Но когда Пабло оставил его и вернулся к дверям Ayuntamiento, дон Федерико не смог идти дальше и остановился, подняв глаза и протягивая кверху руки, точно думал ухватиться за небо.

— У него ноги не идут, — сказал кто-то.
— Что это с вами, дон Федерико? Ходить разучились? — крикнул другой.
Но дон Федерико стоял на месте, воздев руки к небу, и только губы у него шевелились.
— Ну, живей! — крикнул ему со ступенек Пабло. — Иди! Что стал?
Дон Федерико не смог сделать ни шагу. Какой-то пьянчуга ткнул его сзади цепом, и дон Федерико прянул на месте, как норовистая лошадь, но не двинулся вперед, а так и застыл, подняв руки и глаза к небу.

Тогда крестьянин, который стоял недалеко от меня, сказал:
— Нельзя так! Стыдно! Мне до него дела нет, но это представление нужно кончать. — Он прошел вдоль шеренги и, протолкавшись к дону Федерико, сказал: — С вашего разрешения. — И, размахнувшись, ударил его дубинкой по голове.

Дон Федерико опустил руки и прикрыл ими лысину, так что длинные жидкие волосы свисали у него между пальцами, и, втянув голову в плечи, бросился бежать, а из обеих шеренг его били цепами по спине и по плечам, пока он не упал, и тогда те, кто стоял в дальнем конце шеренги, подняли его и сбросили с обрыва вниз. Он не издал ни звука с той минуты, как Пабло вытолкал его из дверей дробовиком. Он только не мог идти. Должно быть, ноги не слушались.

После дона Федерико я увидела, что на краю обрыва, в дальнем конце шеренги, собрались самые отчаянные, и тогда я ушла от них, пробралась под аркаду, оттолкнула двоих пьянчуг от окна Ayuntamiento и заглянула туда сама. Они все стояли полукругом в большой комнате на коленях и молились, и священник тоже стоял на коленях и молился вместе с ними. Пабло и сапожник по прозванью «Cuatro Dedos», «Четырехпалый», — он в те дни все время был с Пабло, — и еще двое стояли тут же с дробовиками, и я услышала, как Пабло спросил священника: «Кто следующий?» Но священник молился и ничего не ответил ему.

— Слушай, ты! — сказал Пабло священнику охрипшим голосом. — Кто следующий? Кто готов?
Священник не отвечал Пабло, как будто его тут и не было, и я видела, что Пабло начинает злиться.
— Пустите нас всех вместе, — перестав молиться и посмотрев на Пабло, сказал помещик дон Рикардо Монтальво.
— Que va, — сказал Пабло. — По одному. Кто готов, пусть выходит!
— Тогда пойду я, — сказал дон Рикардо. — Считай меня готовым.

Пока дон Рикардо говорил с Пабло, священник благословил его, не прерывая молитвы, потом, когда он встал, благословил еще раз и дал ему поцеловать распятие, и дон Рикардо поцеловал распятие, потом повернулся к Пабло и сказал:
— Ну, я совсем готов. Пойдем, вонючий козел!
Дон Рикардо был маленького роста, седой, с толстой шеей, в сорочке без воротничка. Ноги у него были кривые от верховой езды.

— Прощайте! — сказал он всем остальным, которые стояли на коленях. — Не печальтесь. Умирать не страшно. Плохо только, что мы умрем от рук вот этих каналий. Не смей меня трогать, — сказал он Пабло. — Не смей до меня дотрагиваться своим дробовиком.

Он вышел из Ayuntamiento — голова седая, глаза маленькие, серые, а толстая шея словно еще больше раздулась от злобы. Он посмотрел на крестьян, выстроившихся двумя шеренгами, и плюнул. Плюнул по-настоящему, со слюной, а как ты сам понимаешь, Ingles, на его месте не у каждого бы это вышло. И он сказал: «Arriba Espana!
[31]
Долой вашу так называемую Республику, так и так ваших отцов!»

Его прикончили быстро, потому что он оскорбил всех. Его стали бить, как только он ступил в проход между шеренгами, били, когда он, высоко подняв голову, все еще пытался идти дальше, били, кололи серпами, когда он упал, и нашлось много охотников подтащить его к краю обрыва и сбросить вниз, и теперь у многих была кровь на руках и одежде, и все теперь вдруг почувствовали, что те, кто выходит из Ayuntamiento, в самом деле враги и их надо убивать.

Я уверена, что до того, как дон Рикардо вышел к нам разъяренный и оскорбил всех нас, многие в шеренгах дорого бы дали, чтобы очутиться где-нибудь в другом месте. И я уверена, что стоило кому-нибудь крикнуть: «Довольно! Давайте отпустим остальных. Они и так получили хороший урок», — и большинство согласилось бы на это.

Но своей отвагой дон Рикардо сослужил дурную службу остальным. Он раздразнил людей, и если раньше они только исполняли свой долг, к тому же без особой охоты, то теперь в них разгорелась злоба, и это сейчас же дало себя знать.
— Выводите священника, тогда дело пойдет быстрее, — крикнул кто-то.
— Выводите священника!
— С тремя разбойниками мы расправились, теперь давайте священника.

— Два разбойника, — сказал один коренастый крестьянин тому, который это крикнул. — Два разбойника было с господом нашим.
— С чьим господом? — спросил тот, весь красный от злости.
— С нашим господом — уж это так говорится.
— У меня никаких господ нет, и я так не говорю ни в шутку, ни всерьез, — сказал тот. — И ты лучше придержи язык, если не хочешь сам прогуляться между шеренгами.

— Я такой же добрый республиканец, как и ты, — сказал коренастый. — Я ударил дона Рикардо по зубам. Я ударил дона Федерико по спине. С доном Бенито я промахнулся. А «господь наш» — это так всегда говорится, и с тем, о ком говорится так, было два разбойника.
— Тоже мне, республиканец! И этот у него «дон», и тот у него «дон».
— Здесь их все так зовут.
— Я этих cabrones зову по-другому. А твоего господа… Э-э! Еще один вышел!

И тут мы увидели позорное зрелище, потому что следующим из дверей Ayuntamiento вышел дон Фаустино Риверо, старший сын помещика дона Селестино Риверо. Он был высокого роста, волосы у него были светлые и гладко зачесаны со лба. В кармане у него всегда лежал гребешок, и, должно быть, и сейчас, перед тем как выйти, он успел причесаться. Дон Фаусто был страшный бабник и трус и всю жизнь мечтал стать матадором-любителем. Он якшался с цыганами, с матадорами, с поставщиками быков и любил покрасоваться в андалузском костюме, но он был трус, и все над ним посмеивались. Однажды у нас в городе появились афиши, объявлявшие, что дон Фаустино будет участвовать в любительском бое быков в пользу дома для престарелых в Авиле и убьет быка по-андалузски, сидя на лошади, чему его долгое время обучали, но когда на арену выпустили громадного быка вместо того маленького и слабоногого, которого он сам себе подобрал, он сказался больным и, как говорят, сунул два пальца в рот, чтобы вырвало.

Когда он вышел, из шеренг послышались крики:
— Hola, дон Фаустино! Смотри, как бы тебя не стошнило!
— Эй, дон Фаустино! Под обрывом тебя ждут хорошенькие девочки.
— Дон Фаустино! Подожди минутку, сейчас мы приведем быка побольше того, что тебя напугал!
А кто-то крикнул:
— Эй, дон Фаустино! Ты когда-нибудь слышал, каково умирать?

Дон Фаустино стоял в дверях Ayuntamiento и все еще храбрился. У него еще не остыл задор, который побудил его вызваться идти следующим. Вот так же он вызвался участвовать в бое быков, так же вообразил, что может стать матадором-любителем. Теперь он воодушевился примером дона Рикардо и, стоя в дверях, приосанивался, храбрился и корчил презрительные гримасы. Но говорить он не мог.
— Иди, дон Фаустино! — кричали ему. — Иди! Смотри, какой громадный бык тебя ждет!

Дон Фаустино стоял, глядя на площадь, и мне тогда подумалось, что его не пожалеет ни один человек. Но он все еще старался держаться молодцом, хотя время шло и путь ему был только один.
— Дон Фаустино! — крикнул-кто-то. — Чего вы ждете, дон Фаустино?
— Он ждет, когда его стошнит, — послышался ответ, и в шеренгах засмеялись.
— Дон Фаустино, — крикнул какой-то крестьянин. — Ты не стесняйся — стошнит так стошнит, мы не взыщем.

Тогда дон Фаустино обвел глазами шеренги и посмотрел через площадь, туда, где был обрыв, и, увидев этот обрыв и пустоту за ним, он быстро повернулся и юркнул в дверь Ayuntamiento.
Все захохотали, а кто-то закричал пронзительным голосом:
— Куда же вы, дон Фаустино? Куда?
— Пошел выблевываться, — крикнул другой, и все опять захохотали.

И вот мы опять увидели дона Фаустино, которого подталкивал сзади Пабло своим дробовиком. Весь его форс как рукой сняло. При виде людей, стоявших в шеренгах, он позабыл и свой форс, и свою осанку; он шел впереди, а Пабло сзади, и казалось, будто Пабло метет улицу, а дон Фаустино — мусор, который Пабло отбрасывает метлой. Дон Фаустино крестился и бормотал молитвы, а потом закрыл глаза руками и сошел по ступенькам на площадь.
— Не трогайте его, — крикнул кто-то. — Пусть идет.

И все поняли, и никто до него не дотронулся, а он шел между шеренгами, закрыв глаза дрожащими руками и беззвучно шевеля губами. Все молчали, и никто не трогал его. Но, дойдя до середины, он не смог идти дальше и упал на колени.
Его и тут не ударили. Я шла вдоль шеренги справа, стараясь ничего не пропустить, я видела, как один крестьянин наклонился, помог ему подняться и сказал:
— Вставай, дон Фаустино, не задерживайся. Быка еще нет.

Дон Фаустино не мог идти сам, и тогда один крестьянин в черной блузе подхватил его под правую руку, а другой, тоже в черной блузе и пастушьих сапогах, подхватил под левую, и дон Фаустино шел между шеренгами, закрыв глаза и не переставая шевелить губами, а его прилизанные светлые волосы блестели на солнце, и крестьяне, мимо которых он шел, говорили: «Дон Фаустино, buen provecho. Приятного аппетита, дон Фаустино», — или: «Дон Фаустино, a sus ordenes. К вашим услугам, дон Фаустино!» — а один, тоже из незадачливых матадоров, сказал: «Дон Фаустино! Матадор, a sus ordenes», — а еще кто-то крикнул: «Дон Фаустино! А сколько на небесах хорошеньких девочек, дон Фаустино!» Так дона Фаустино провели сквозь строй, крепко держа его с двух сторон и не давая ему упасть, а он все закрывал глаза руками. Но ему, вероятно, кое-что было видно сквозь пальцы, потому что, когда его подвели к самому обрыву, он опять упал на колени, бросился на землю и, цепляясь за траву, начал кричать: «Нет. Нет. Нет. Ради бога. Нет. Ради бога. Ради бога. Нет. Нет».

Тогда те крестьяне, которые шли с ним, и еще двое из самых отчаянных, что стояли в дальнем конце шеренги, быстро присели позади него на корточки и толкнули его что есть силы, и он полетел с обрыва вниз, так и не получив ни единого удара, и только пронзительно вскрикнул на лету.
И вот тут-то я поняла, что народ ожесточился, и виной этому сначала были оскорбления дона Рикардо, а потом трусость дона Фаустино.
— Давай следующего! — крикнул один крестьянин, а другой хлопнул его по спине и сказал:

— Дон Фаустино! Вот это я понимаю! Дон Фаустино!
— Дождался он своего быка, — сказал третий. — Теперь никакая рвота ему не поможет.
— Дон Фаустино! — опять сказал первый. — Сколько лет на свете живу, а такого еще не видал, как дон Фаустино!
— Подожди, есть и другие, — сказал еще кто-то. — Потерпи немножко. Мы еще не такое увидим!

— Что бы мы ни увидели, — сказал первый, — великанов или карликов, негров или диковинных зверей из Африки, а такого, как дон Фаустино, не было и не будет. Ну, следующий! Давай, давай следующего!

У пьянчуг ходили по рукам бутылки с анисовой и коньяком из фашистского клуба, и они пили это, как легкое вино, и в шеренгах многие тоже успели приложиться, и выпитое сразу ударило им в голову после всего, что было с доном Бенито, доном Федерико, доном Рикардо и особенно с доном Фаустино. Те, у кого не было анисовой и коньяка, пили из бурдюков, которые передавались из рук в руки, и один крестьянин дал такой бурдюк мне, и я сделала большой глоток, потому что меня мучила жажда, и вино прохладной струйкой побежало мне в горло из кожаной bota.

— После такой бойни пить хочется, — сказал крестьянин, который дал мне бурдюк.
— Que va, — сказала я. — А ты убил хоть одного?
— Мы убили четверых, — с гордостью сказал он. — Не считая civiles. А правда, что ты застрелила одного civil, Пилар?
— Ни одного не застрелила, — сказала я. — Когда стена рухнула, я стреляла в дым вместе с остальными. Только и всего.
— Где ты взяла револьвер, Пилар?
— У Пабло. Пабло дал его мне, после того как расстрелял civiles.
— Из этого револьвера расстрелял?

— Вот из этого самого, — сказала я. — А потом дал его мне.
— Можно посмотреть, какой он, Пилар? Можно мне подержать его?
— Конечно, друг, — сказала я и вытащила револьвер из-за веревочного пояса и протянула ему.
Но почему больше никто не выходит, подумала я, и как раз в эту минуту в дверях появился сам дон Гильермо Мартин, в лавке которого мы взяли цепы, пастушьи дубинки и деревянные вилы. Дон Гильермо был фашист, но кроме этого ничего плохого за ним не знали.

Правда, тем, кто поставлял ему цепы, он платил мало, но цены в лавке у него были тоже невысокие, а кто не хотел покупать цепы у дона Гильермо, мог почти без затрат делать их сам: дерево и ремень — вот и весь расход. Он был очень груб в обращении и заядлый фашист, член фашистского клуба, и всегда приходил в этот клуб в полдень и вечером и, сидя в плетеном кресле, читал «Эль дебате», или подзывал мальчишку почистить башмаки, или пил вермут с сельтерской и ел поджаренный миндаль, сушеные креветки и анчоусы. Но за это не убивают, и если бы не оскорбления дона Рикардо Монтальво, не жалкий вид дона Фаустино и не опьянение, которое люди уже почувствовали, хватив лишнего, я уверена, что нашелся бы кто-нибудь, кто крикнул бы: «Пусть дон Гильермо идет с миром. Мы и так попользовались его цепами. Отпустите его». Потому что люди в нашем городе хоть и способны на жестокие поступки, но душа у них добрая, и они хотят, чтобы все было по справедливости.


Report Page