Пепельница
Цк (!)Нет, а все-таки, пепельница у нее хорошая.
Может даже хрустальная, хотя, конечно, скорее всего просто стеклянная, Магда Язеповна такими подробностями не интересовалась. С резным узором по бокам, как иней на деревенском окне, и округлым рисунком латинских букв в центре. Тяжелая, как и полагается настоящей пепельнице, такой и череп кому проломить не стыдно.
Магда Язеповна стряхивает пепел и вздыхает.
Тысячу раз тысяча глаз без особого интереса следили за тем, как она, подхватив свой целлюлит, карабкается на авансцену. Посмотрят и тысяча первый раз, не замылятся.
– Любочка, детка, – кричит она в коридор, в котором как раз летней молнией мелькает светлый хвост помощницы. Не то чтобы Магде Язеповне нужна была помощница, да все таки солидней. – Калi ласка, горячительного мне организуешь?
Цокот копыток, умолкший было на миг, теперь приближается к ней. Люба заглядывает в кабинет, потрясая головой.
– Магдалина Иосифовна, а у меня нету; все на столах, – пищит она и, как порядочная помощница, испуганно прижимает к груди папку с бумагами. Магда Язеповна вдыхает.
– Ладно, дзякуй, золатка.
Она бросает тлеющую сигарету на край пепельницы и встает с тяжелым вздохом. Возраст требует, хоть и не позволяет выехать в концертный зал прямо на этом стуле.
Хотя “концертный зал”, это, конечно, громко сказано.
Их ДК занимает скромную пристройку канувшего в Лету поместья, еще дореволюционного. Сто лет назад тут жила прислуга, работающая на охотничью усадьбу, а после переворота и двух войн от дома осталась только памятная табличка и засыпанный колодец. А флигель, вот, остался. Его перекрасили в поганочно-желтый, разлили лужу асфальта перед порогом и прибили криво сколоченные буквы “Дом Культуры”, чтобы каждый знал, как культура выглядит. Сейчас здесь пахнет в основном нафталином и пыльным деревом, но если долго сидеть в углу с закрытыми глазами, то уловишь и кислый запашок пота, парного молока и загрубевшей кожи.
И в этом облагороженном сарайчике уместилась сцена, зал и два кабинета. Один для директора ДК, другой для уроков рисования.
Магда Язеповна бредет по узкой кишке деревянного коридора, щемящей ее необъятное тело к стене, желающей то ли выплюнуть ее, то ли переварить уже наконец. Тридцать лет она здесь, тридцать лет она протирает бока, перекатываясь из одного угла в другой. Тридцать лет она выходит на сцену перед одними и теми же людьми, говорит одни и те же слова, закрывает глаза и поет, будто ей пятнадцать и она на экзамене в музыкальной школе.
Идет тридцать первый год. Тысяча первый раз.
– О, Леночка!
Под рукой вырастает Иван Петрович, круглый мужичок с извечной крапивницей и выпадающими глазками испуганного мопса. Он приглаживает липкими пальцами невесомый пух на макушке, пытаясь прикрыть им лысину, и воровато оглядывается на светлое пятно выхода в зал. Магда Язеповна тяжело моргает.
– Здравствуйте, дорогой, – сипло здоровается она и, испугавшись себя же, откашливается. – Поздравляю вас с юбилеем!
– Спасибо-спасибо, Леночка, – сбивчиво бормочет Петр Иванович. В полутьме лоб его блестит осколками пота. – Я вас хотел попросить, вы же сегодня постарайтесь, да? Праздничек, как никак, да? Я знаю, вы у нас, эт, певичка Большого, но вы бы, эт, в самом деле. Да?
– Конечно. Не волнуйтесь.
Дергается поросший свиной щетиной кадык.
– Спасибо-спасибо, Леночка. Выглядите сегодня просто замечательно.
– Спасибо, дорогой. Вы тоже.
Сверкают маленькие глазки, потонувшие в складках жира и старых эмоций. Былые чувства и переживания на лице Петра Ивановича застыли спекшейся на жаре глиной, разошлись от глаз и носа сеткой трещин, прорезались в глубоком сале. Петр Иванович весь целиком походит на чернозадого боровка, сморщившегося от былых кнурьих дум, как гнилое яблоко.
— Ну что же вы, эт, да, пошлите ж чего ж здесь, — застенчиво хрюкает он, скользкой горячей ладонью подталкивая Магду Язеповну под талию.
Она пытается проскользнуть мимо, что сложно, когда два круглых человека оказываются в одном прямом коридоре. Иван Петрович мельтешит за ней. Она локтем толкает дверь и вываливается в мир.
Свет режет глаза, нападая исподтишка, и Магда Язеповна потерянно щурится на зал, пытаясь разглядеть, что придумали ее односельчане.
Поперек помещения крестом поставили два длинных узких стола. К одному из них подтянули спортивную лавку, остальные обходятся тем, что найдут здесь или притащат из дома: кто-то на табуретках, кто-то на стульях, кто кресло заарканил. Все уже расселись. Валерий Степаныч Гумилев (ну, тот который трех кабылок держит), уже начал пить; мясная тарелка выглядит изрядно пожеванной даже отсюда; женушки, россыпь русых головушек, бережно сгребают листья салата на тарелки мужей. Магде Язеповне только и остается, что надеяться на невместительность дорогих сердцу желудков, потому что такими темпами к концу вечера от поляны останутся только шкурки купленной колбасы: живую, из кишок, они съедают вместе с хвостиками и веревками.
Магда Язеповна стряхивает складки с платья лилового цветочного раскраса, будто это нервное движение скроет ее уродливость. Иван Петрович влажно хрипит рядом, стараясь поскорее докатиться до своего места во главе стола.
Уши режет механический писк микрофона. Люба растерянно размахивает руками, но шум только нарастает, пульсируя в барабанных перепонках. Магда Язеповна выхватывает у нее микрофон, отводя от динамиков, и невыносимый визг прекращается.
Выдох. Вдох.
– Дорогие мои, – она обводит взглядом односельчан, прервавшихся на тост. Охотники, скотоводы и пьяницы, лицемерно перебрасывающиеся через гнилые заборы собачьими фекалиями, только бы насолить друг другу, сейчас сидят за одним столом и жуют еду соседских жен. – Очень рада видеть вас в этот важный для всех нас день. Пятидесятилетие нашего любимого Ивана Петровича! Иван Петрович, живите век и радуйте нас своим присутствием! Первая песня — для вас!
Стол гудит поздравлениями, пьют на брудершафт и чокаются. Люба включает музыку.
Тысяча первый раз. Такой же, как первый, когда коленки гнутся назад от страха перед толстой черепаховой оправой Ванды Николаевны, когда солнце ползет по истертому ножками роялей паркету и греет икру в белой гольфе, и пахнет там конопляным маслом и тающим лаком.
Только Магде больше не пятнадцать — ей пятьдесят, и поет она не Пуччини, а Мурата Насырова.
Она закрывает глаза и поет как будто ей пятнадцать, она закрывает глаза и поет как будто ей пятнадцать, она закрывает глаза и…
Она открывает глаза.
Длинные узкие лампы, такие же, как в школе у сына. С каждым годом, с каждым выходом на сцену то воспоминание — лакированное пианино, жесткость накрахмаленных кружавчиков, саднящее от сопрано горло, — выцветает от времени. Теперь открывая глаза она видит не мягкие огни Большого, а лампы в кабинете белорусского языка, где Алина Васильевна скорбным голосом на чистом русском отчитывает ее за то, что она плохая мать.
Алина Васильевна не знает, что Магда расплакалась, когда впервые увидела кроваво-красную флоковую пасть Большого, десятки рядов позолоченных зубов; когда почувствовала его теплое, пахнущее талым маслом дыхание. То самое прекрасное далеко, обещанное ей песнями и мамой.
И нет больше никакой Ванды Николаевны, и не нужно нервничать перед экзаменом по оперному вокалу, и никто не заметит, если…
Никто ведь не заметит, если на словах «смех друзей и переборы струнные» она возьмет не ту ноту. Сфальшивит.
Магда Язеповна делает рваный вдох посреди фразы, испугавшись своих мыслей. Но мужики продолжают есть. Здесь столько людей, со всего поселка, и никто-никто не заметил, потому что никто-никто не слушал.
Она перехватывает микрофон липкими от пота пальцами. Повышает голос на два полутона. Понижает. Не попадает в ритм. Меняем местами строки. Ничего. Они все еще с упоением сербают холодником и заливают в себя вторую-третью-четвертую стопку. Жены с опаской переглядываются, пряча руки под скатерть. Тащить потом этот пьяный скот домой.
И Магда Язеповна впервые за тридцать лет и тысячу выступлений понимает, что больше ей не пятнадцать и она не на сцене. Леночке Иосифовне пятьдесят, она сельская певичка, запертая в заживо гниющем хлеву.
А сельским певичкам можно фальшивить.
Она с упоением портит песню за песней. Исследует наощупь темноту, ищет, насколько далеко сможет продвинуться, пока не наткнется на гвозди. Но вот она уже меряет периметр строевым шагом, сложив руки на груди, а никто так и не спохватился.
К тому моменту, как начинает играть вступление блатной матершинной песенки, Лена веселится вместе с пьяными у ее ног. Мужики поднимают рюмки, громко чокаются, подпевают, перебивая ее, и она заливисто смеется, поведя бедром, так что платье разлетается. Кто-то присвистывает, хлопает в ладоши. Лена наугад посылает учителю математики воздушный поцелуй.
Она спрыгивает со сцены, переваливаясь через стул, опускаясь грудью на кого-то, и двумя пальцами вытягивает кусок кабачка. Да-да, Леночка, вы сегодня прекрасны, да-да, Леночка, ну и праздник вы нам устроили! да-да, Леночка, конечно налью, нашей красавице-то.
Люба продолжает стрекотать со сцены, визжа микрофоном. Ее худенькая фигурка, обтянутая юбкой карандаш и блузой, мокрым пакетом висящей на ней, вызывает смех и жалость. Лена подпирает щеку ладонью, заглядывая ей в рот. Локоть сползает и пачкается в винегрете. Ну ничего, на платье не видно.
– Магда?
Она резко поднимает голову. Станислав Олегович лыбится со стула напротив, стекая под скатерть в попытке коснуться ее лодыжки. Она выползает из-за стола, оголтело оглядываясь.
– Магда!
С другого конца стола к ней спешит ссохшийся высокий мужчина в серой тройке. Таких она видела только в детстве и в сериалах про бизнесменов.
– Здравствуйте, – удивленно икает она, рассматривая мужчину. Мужчина не менее удивленно рассматривает ее.
– Привет. – Он чешет седой висок. – Ты что, не узнала меня? Паша. Мы вместе в консерватории учились.
Магда Язеповна зажимает рот ладонью, чтобы не вскрикнуть. Ее, вусмерть пьяную своим уродством, будто выкидывают в сугроб.
– А я тебя совсем не узнала, – выдыхает она, снова обводя его взглядом.
Старость сделала Пашу похожим на вяленую плотву: проступили костями скулы, провисла, как на старом барабане, кожа, на посеревшем лице зияют два огромных черных глаза. От того чернявого двадцатилетнего тенора, метевшего в главные всесоюзные роли, осталась только тяжелая атмосфера, как одеяло из гречишной лузги накрывающая каждого, кто перебрасывался с ним хотя бы парой слов. Паша ощущался как те секунды перед июльским ливнем, когда воздух гудит от напряжения. Но вот что удивительно: при этом он всегда умел находить людей и подходы к ним, общаться с Пашей хотелось аж до боли в деснах. Ведь кому не нравятся летние дожди?
– Да, время не щадит, – скалится Паша, обнажая фаянсово белые зубы. – Как ты тут поживаешь?
– Ох. – Она нервным жестом откидывает челку с мокрого лба. – Отлично. Живу не тужу. Сын, вон, в Минске врачом устроился пару лет назад. Ох. Это ж сколько мы не виделись?
– Да лет тридцать, думаю, как ты замуж вышла.
Микрофон страдальчески пищит, значит, Люба взялась за очередной тост. Магда морщится.
– Давай выйдем, тут шумно. – Она тянется к карману, но, наткнувшись на вспышку брезгливости в глазах собеседника, пристыженно сводит руки за спиной. За тридцать лет голос у нее сел и разрыхлился.
Паша вежливо растягивает губы в улыбке.
– Да не стоит, я уже ухожу.
– А чего приходил-то? Мимо пробегал? – Магда замечает, как в голос прокрадывается подступающая истерика. Давние знакомые из консерватории не объявляются просто так в твоей глухой веске.
Паша мнется несколько секунд, разглядывая ее лицо мутными рыбьими глазами.
– Ну, в каком-то смысле, да, — криво улыбается он. — Ехал, смотрю, название деревни знакомое. Дай, думаю, загляну.
Магда нервно сглатывает. Горло ей крутит боль, приходящая, обычно, под утро. Это же просто сезонная простуда. Да?
— Ну ты тоже не брехай, — нервно хихикает она, щелкая пальцами. — Не помнил ты название.
Паша пожимает плечами. Магда пробует улыбнуться, пробует пошутить:
— Паш, ну Паш, скажи, не катуй старую.
По лицу его судорогой пробегает жалость. Паша, Пашенька, ведущий тенор страны, высокий, кучерявый, с перекинутым через локоть мягким верблюжьим пальто, бегал ей за карамельками в бумажном кульке, носил кожаный портфельчик с позолоченным заклепками, почему ты смотришь так сейчас? Почему курчавые, поседевшие с краев брови, подрагивают, только бы не собраться у лба в хныкающей складочке?
— Ребята молодые сейчас собирают певцов для одного проекта, – выдыхает он, отводя взгляд. Стыдно тебе, Паша? Начинает играть очередная песня для юбиляра, и ему приходится повысить голос, чтобы не наклоняться к ней. Стыдно тебе, Паша? – Нужна старая опера. Хотят что-нибудь в стиле Shortparis. Знаешь кто это?
Магда растерянно мотает головой. Он только плечами пожимает.
– Ну оно и не удивительно. Андеграунд проект, но с неплохими шансами. Я взялся кадры подобрать.
– А, так ты…
– Нет-нет, что ты, я бы не посмел забрать тебя у семьи. — Паша виновато разводит руками. – Просто в Витебск ехал и правда знакомую деревню увидел, хотел узнать, как ты. Вижу, поживаешь отлично. Я рад. Рад.
Речь его начинает рассыпаться. С каждым словом он все сильнее сжимается и оттесняет себя к стене, будто складывать предложения и вырывать их из своего горла стало ему мерзко.
Магда растерянно протягивает к нему руки, но, не найдя что сказать, складывает их на груди.
– О, добра-добра, – бормочет она. – Останешься на ночь? Я бы с раницы завтрак состряпала, у нас тут переночевать можно, место есть. Наговорились бы с тобой. Я вось только Валерика заберу дадому, и постелю тебе.
– Нет-нет, что ты, Магда, милая. – Он неловко посмеивается. – Я уже поеду. Правда заскочил только чтобы тебя повидать.
– Ну ладно. Пасля тогда увидимся? Трэба будет в городе как-нибудь перасекчиться.
Паша изворачивается, элегантным жестом накидывает пальто на плечи и шагает в сторону выхода, не оборачиваясь, будто Магда должна семенить за ним. Но Магда сжимает жирными от паштета пальцами спинку стула, его грубую резьбу виноградных лоз на спинке. Нелепую в своем величии, неудобную и не подходящую для этой попойки.
В дверях Паша оборачивается. Во взгляде его мелькает то ли сожаление, то ли аллергические слезы от затхлости.
– Ладно. Бывай.
И скрывается.
Магда Язеповна вытирает руки о подол юбки и языком проходится по зубам, выковыривая зелень из кариесной дырки. Оглядывается на мужа, опустившегося щекой на клеенчатую скатерть. На Любу, которая кричит десятый тост, зажав микрофон между коленей и подняв бокал шампанского двумя руками.
Магда Язеповна, вздохнув, плетется в угол, где чернеет вход в коридор. Оказавшись в холоде деревянного гроба, она прижимается щекой к стене. Ветер щемится сквозь конопатку, режет кожу. Магда Язеповна закрывает глаза.
Паша был здесь. Паша был здесь, потому что Магда Язеповна, потому что Магда, пятнадцатилетний вундеркинд, тридцать лет назад стояла на сцене Большого театра и плакала от восторга. Потому что все тридцать лет, всю тысячу раз она старалась изо всех сил, лелея надежду, что хоть кому-то не наплевать, что когда она откроет глаза, то люди будут рукоплескать ей, кидать букеты на сцену, плакать, вставая со своих мест, а не поднимать за здравие.
А когда появился тот, кому не наплевать, Магда решила сдаться. Тысяча первый раз. Тридцать первый год.
Она была лучшей вокалисткой их выпуска, ей пророчили такое будущее, что Вишневская померкнет на ее фоне. Варшава, Прага, Вильнюс, Париж. На осколках кроваво-красной империи ей пророчили место Тигеллия. Теперь, когда можно все на свете, все лежит у тебя под ногами, протяни руку и возьми, никаких обманок Тантала, земля уже раскололась и теперь никуда не уедет, успевай собирать вылетающие из недр алмазы. Паша помнил ее такой, Паша знал, что Магда ни за что не сдастся, Паша видел, как она вставала на рассвете и уезжала из общаги, чтобы не тревожить соседей распевками, как она часами давила из себя одну только ноту, раз за разом повторяя арию, как сумасшедшая. Как не ела и как ела, как месяцами не разговаривала, как каждые выходные бегала смотреть “Катерину Измайлову”.
Магда плачет, вжимаясь виском в ссохшиеся столетние доски.
Едва разбирая дорогу, она вползает в свой кабинет и падает в кресло. Только вот Паша вряд ли помнит, как она стояла на вокзале, прижимая к груди кулек с новорожденным сыном, не моргая уставившись на Ворота Минска, потому что знала, что видит их в последний раз. Потому что Магда — певица, потому что Магда — женщина. Не в этом веке, не в этом месте.
Магда Язеповна засыпает в своем кресле, пьяная и раскрасневшаяся от слез, положив щеку на холодную гладь дубового стола.
В пепельнице едва тлеет окурок.