Парень завязывает глаза своей худой девушке и приглашает друга который имеет ее на диване и кончает на нее

Парень завязывает глаза своей худой девушке и приглашает друга который имеет ее на диване и кончает на нее




🔞 ПОДРОБНЕЕ ЖМИТЕ ТУТ 👈🏻👈🏻👈🏻

































Парень завязывает глаза своей худой девушке и приглашает друга который имеет ее на диване и кончает на нее
Для РКН, Жалоба | Правила
| DMCA | 18 U.S.C. 2257
©2022 pornoazbuka.top
Сайт с возрастным ограничением 18+. Незамедлительно покиньте сайт pornoazbuka.top, если вам нет
полных восемнадцати лет, или законы вашей страны проживания (пребывания) запрещают просмотр материалов
порнографического характера.


Доступ к информационному ресурсу ограничен на основании Федерального закона от 27 июля 2006 г. № 149-ФЗ «Об информации, информационных технологиях и о защите информации».

Для РКН, Жалоба | Правила
| DMCA | 18 U.S.C. 2257
©2022 pornoazbuka.top
Сайт с возрастным ограничением 18+. Незамедлительно покиньте сайт pornoazbuka.top, если вам нет
полных восемнадцати лет, или законы вашей страны проживания (пребывания) запрещают просмотр материалов
порнографического характера.



Поддержать проект
Добавить историю


Искать в:

Памятник


Книги памяти


Статьи


Пользователи




Рубрики

Сохраняя на века

23 Апреля, 2019
18 021

АЖАЕВ Василий Николаевич (12.02.1915 — 27.04.1968) — прозаик. В 19 лет, сразу после первой публикации, был репрессирован и пятнадцать лет провел в лагерях и в ссылке на Дальнем Востоке, работая на строительстве нефтепровода. В 1948 году опубликовал в журнале «Дальний Восток» роман «Далеко от Москвы»; по предложению Константина Симонова роман был опубликован в журнале "Новый мир" (почти полностью переделан и переписан); в 1949 году в новой верстке роман был удостоен Сталинской премии первой степени, переведен на более чем 20 языков, по нему был снят кинофильм и написана опера. 
Григорий Свирский так писал об этом в книге "Герои расстрельных лет": «Целая бригада симоновцев (Н. Дроздов, завпрозой в симоновском "Новом мире", с сотоварищами) начисто переписала рыхлые записки бывшего заключенного В. Ажаева, изданные на периферии; автор превратил в них начальника концлагерей Барабанова, которого зэки и охрана боялись как огня, в героя вольной советской жизни с Батманова. Симонов с энтузиазмом поддерживал ложь: магистральный трубопровод в ажаевской книге, после всех исправлений, по-прежнему прокладывали не несчастные, голодные, полумертвые зэки, которых автор предал, а исключительно счастливые советские граждане. Симонов бдительно просмотрел готовую рукопись: не остались ли лагерные "намеки", ненужные психологические ассоциации и пр.; и Василия Ажаева, тихого, болезненного зэка-"вольноотпущенника" восславили — за молчание. За молчание и робость определили главным в витринный журнал "Советская литература на иностранных языках", где, как известно, главный не решал ничего. Он был осчастливлен, Василий Ажаев, а жить больше не мог: умер от инсульта и прочих болезней, приобретенных на каторжных работах. 
Ажаевский же архипелаг ГУЛАГ стал, благодаря Константину Симонову, всемирно известным апофеозом свободного труда в свободной стране — нашумевшим романом "Далеко от Москвы", удостоенным Сталинской премии первой степени. Это, пожалуй, было рекордом фальши. Рекордом фальши в эпоху кровавых фальсификаций.»
С 1954 года и до самой смерти Ажаев входил в руководство Союза писателей СССР. В 1961 году опубликовал повесть «Предисловие к жизни», мало отличающуюся от патетической стилистики «лауреатского» романа. В целом до своей довольно ранней смерти мало печатался, но много переиздавался. В 1968 году журнал «Дружба народов» (№№ 6-8) опубликовал его роман «Вагон». Роман был принят к печати «Новым миром» еще в 1966 году, но в связи с кризисом в журнале и в советском обществе тогда опубликован не был. «Вагон» — книга, вызванная к жизни хрущевской «оттепелью», представляет собой полную антитезу к официозному «Далеко от Москвы», это честное и весьма художественное исследование жизни и психологии советского юноши, вынужденного жить в условиях невероятного насилия над личностью в условиях Гулага. 
Читателям Василий Ажаев (1915—1968) знаком как автор романа «Далеко от Москвы». Писатель много и сосредоточенно работал. Свидетельство тому — новый роман «Вагон», долгое время пролежавший в архиве В. Ажаева. В годы сталинских репрессий автор, как и герой «Вагона» Митя Промыслов, не по своей воле оказался на Дальнем Востоке. Работал в лагере, видел людей, видел, как испытывается на прочность человеческий характер.
В романе перед нами предстает неприкрашенная правда подлинных обстоятельств, правда истории. 
Ты когда-нибудь видела тюремные вагоны? Простые вагоны с решетками на маленьких окошках, за которыми бледные лица арестантов. Вагонзаки с лабазными замками на дверных засовах. Передвижные тюремные камеры, набитые людьми — сорок человек, восемь лошадей.
Если быть совсем точным, то не сорок, а тридцать шесть. Нары в два этажа, люди лежат впритирку, по девять человек в ряд. Поворачиваются все разом, по команде, иначе не повернешься. Грешное твое тело как бы перестает существовать самостоятельно.
— Ну что ты придумываешь. Не надо, прошу тебя...
— Я и не придумываю. Я просто говорю не то, извини. Я так долго молчал. Не пойму, почему я начал прямо с вагона?
— Не думай об этом. С вагона так с вагона, не все ли равно?
Да, конечно. В вагоне сумрачно даже днем, через маленькие окошки почти не проходит свет. И они закрыты головами счастливчиков, сумевших занять лучшие места. Впрочем, смешно говорить про заключенных «счастливчики». Хороши счастливчики за решеткой! Да и речь-то об урках, мгновенно объединившихся, чтобы навязать остальным свою волю.
Опять говорю не то. Блатные, воры — разве о них речь? Разве они самое главное? Все мы так оглушены, подавлены, так потрясены случившимся, что ни на кого и ни на что не обращаем внимания. Украли консервы? Да пусть заберут все! Издеваются, пристают? Наплевать, я их не вижу, я их не слышу. Почему я не ем? Не могу, не лезет в глотку. Вонища от параши, нечем дышать? Мне безразлично, мне все безразлично! Все, что происходит, микроскопично в сравнении с главным. А главное — это острое чувство неволи, угнетенность, убитость, нестерпимое чувство ушедшей свободы, которую ты выпустил из рук.
Вот и нет слов. «Невыносимо», «немыслимо» — разве эти слова что-нибудь значат? Я прожил пятьдесят лет, всякое видел, холодал и голодал, погибал в болезнях, встречался со смертью. Неволя страшнее смерти! Вагоны куда-то несутся, ты заперт в одном из вагонов. Вагонзаки сутками стоят в тупиках, и у каждого вагона — часовой с винтовкой. Часовой, он ведь тебя стережет, ты это понял или нет? Как пересказать чувство потери, чувство утраты самого дорогого в жизни? Видишь, я задыхаюсь, говоря об этом? А прошло с тех пор много лет. Ощущение неволи — это как удушье. Ты удивляешься, что я порой кричу во сне так яростно, так горько? А я не могу не кричать, я ору от тоски, от непереносимости неволи. Ты не разбираешь слов, а я кричу:
— Выпустите меня, выпустите! Зачем, за что вы меня заперли?
Наяву и во сне томительное ожидание: наш этап останавливается — большая станция. К вагону подходят люди, они объясняются с конвоем, с грохотом отодвигается дверь и раздается желанная и долгожданная команда: «Промыслов, с вещами!» Наяву ты стискиваешь зубы: ведь нет никаких людей и нет никакой команды. А во сне — крик отчаяния. Кричу, ибо невозможно сдержать крик и вытерпеть чувство неволи, оно так мучительно после минуты надежды.
Сколько может выдержать человек, какой прочности у него сердце и рассудок? Разве они выдержат такую муку? Нет, не выдержат, сердце разорвется, тронется рассудок. «Не дай мне бог сойти с ума», — бормочу я.
Все-таки большая прочность у сердца и рассудка. Прошли сутки, а я не умер и, кажется, не сошел с ума. Вторые сутки прошли, а я еще жив. Зима, стужа — тридцать пять градусов мороза. Кто-то из конвоя сказал, будто впервые за семьдесят лет такой январь в Москве. У нас в вагоне круглая железная печка, ее обхаживают самые опытные, бывалые, умеющие извлечь из скудных порций угля побольше тепла. Но тепла мало, на нарах, где мы лежим, холодно. Мерзнут ноги даже в валенках, покрытых сверху одеялом. А у меня и валенок нет, и одеяла нет. Э, да все равно! До валенок ли тут, до одеяла ли, на все наплевать! И на мороз наплевать. И никто не нужен. Ты — никому, и тебе — никто.
Проходит третий день. И четвертый. Ты не умер, не сошел с ума и ловишь себя на устойчивом беспокойстве: не отморозить бы ноги. Топай, Митя, прыгай, шевели пальцами и закутывай ноги одеялом соседа — слава богу, у него их два. На станции никто не приходит к вагону: «Промыслов, с вещами!» Заставляю себя жевать жесткий хлеб и сухую, хрустящую солью селедку, пить чуть сладкий кипяток. Есть и пить, чтобы остаться живым! Твержу как заклинание: не лежи, двигайся, не кисни, иначе загнешься.
С удивлением вижу, люди ожили, перестали чураться друг друга, заговорили, в вагоне не смолкает шмелиное жужжание. Все делятся с соседями горем, все жалуются, обсуждают свое: арест, допросы, приговор...
На какой же день я заметил, что в вагоне установился железный тюремный быт?
Рано утром — на улице еще темно — с грохотом отъезжает в сторону массивная дверь-стена, зычный голос провозглашает: «Поверка!» Все вскакивают и строятся у своих нар в четыре шеренги. В вагон забираются начальник конвоя и два бойца с винтовками в руках (чтоб ты не напал, не убил, не бежал!). Начальник — молодой серьезный парень с кубарями — выкликает по списку, пока все не ответят: «здесь», «есть» или «я». Потерь нет, побегов нет — конвой удаляется. С ними уходят дежурные, они приносят уголь для печки, холодную воду для умывания, кипяток и паек — хлеб, соленую рыбу и кусковой синеватый сахар.
Начинается туалет с помощью кружки и параши: один поливает, другой умывается. Прочие потребности положено справлять по ходу поезда.
Дежурные на глазах у всех обитателей вагона делят еду на равные части: пайка хлеба, небольшой кусок рыбы и кусочек сахару. Один дежурный отворачивается от хлеба и смотрит на нас, второй, указывая пальцем на пайку, спрашивает: «Кому?» Первый отвечает: «Иванову».
Теперь можно завтракать. У кого ничего не взято с собой, тот довольствуется выданным. Кое-кого родные снабдили консервами, салом, жесткой колбасой. Надо поддерживать силы, надо питаться чем бог послал, и все едят, все жуют, и я уже не отстаю от всех.
Завтрак кончается, и каждый занимается чем хочет. Кто постарше, так и остается на своем месте, только принимает горизонтальное положение. Молодежь толчется на пятачке между нарами — это называется «гулять в парке культуры». Чаще всего затевается игра в «жучка».
Я не отстаю от других, тоже играю в «жучка», несмотря на тоску, грызущую сердце.
Блатные у окна непрерывно дуются в карты. Результат выясняется в течение дня: у кого-нибудь из нас что-то пропадает. Играя в карты, блатные поют: «Не ходи ты вечером так поздно и воров за собой не води, не влюбляйся ты в сердце блатное и жигана любить погоди». Набор блатных романсов неисчерпаем, как неисчерпаемо желание исполнять их хором, с завыванием, с присвистом и с надрывом. Иногда делаются перерывы, и тогда возникают печальные песни, вроде «Степь да степь» или «Чому я нэ сокил...». Эти песни заводит Петр Ващенко, высокого роста блон-дин с исхудалым лицом и белыми бескровными губами; когда его серебряный тенор взвивается кверху, кажется, кто-то схватил тебя рукой за сердце.
На больших остановках конвой дает нам газеты, которые сразу же идут на курево. В обитате-лей вагона, интересующихся газетами по прямому назначению, летят насмешки:
— Почитай-почитай, теперь тебе без газет невозможно!
А главное занятие — это разговоры о себе, о семье, о своей беде, бесконечные печальные истории на тему «Тебя за что?».
Хотя мой сосед, мой новый знакомый Володя Савелов только слушает и совсем не говорит. Может быть, просто погружен в свои невеселые думы? Мы с ним знакомы недавно, однако для меня он больше, чем сосед, он уже товарищ. Удивительно спокойный, сильный парень лет двадцати пяти. Еще на пересылке я чем-то ему приглянулся, и в вагоне мы не случайно очутились рядом на нижних нарах.
Сосед слева, Коля Бакии, непоседливый, озорноватый и даже хулиганистый малый. Ему, как и мне, скоро стукнет девятнадцать. Мы приметили друг друга перед посадкой в вагоны. «Давай устраиваться рядом»,— предложил он мне. Но сам на третий день перебрался из подвала на «бельэтаж». Сумел найти общий язык с блатными, и они посодействовали ему. Попросту говоря, они выперли из своего ряда человека, не подходящего их бражке. Перебираясь, Коля меня заверил: «Все равно будем дружить. Я не могу внизу — темно и нечем дышать». В самом деле он частенько спускается ко мне со своего аристократического верха.
Новые товарищи выручают меня, не знаю, как бы я без них обошелся. По очереди дают свои валенки. Володя подарил второе одеяло, подкармливает консервами, колбасой и сыром. Разве это не лучшая проверка товарищества? Коля Бакин, стараясь подсластить мою жизнь, угощает конфетами (мать снабдила его на дорогу даже конфетами).
Только я не смог ничем запастись, и кто-то из бывалых обитателей вагона справедливо назвал меня «бедолагой» и «пропащим». К счастью, у меня оказались деньги: последняя моя получка, которую выдали накануне ареста и я не успел отдать ее матери. Конвой обещал подкупить на наши деньги дополнительную еду, когда кончатся домашние припасы. Вот тогда я смогу рассчи-таться с товарищами.
— Не думай об этом, нам хватит, — говорил Володя.
Он имеет в виду тяжелый брезентовый мешок с едой, принесенный к этапу хозяйственной, заботливой Надеждой, молодой женой. Я знаю, у него есть еще двухлетняя дочка, тоже Надежда. Володя лежит в привычной позе — на спине и руки под голову. Или долго ходит между нарами — от печки до параши и обратно, три шага туда и три назад. Когда лежим, мы беседуем, и это значит, я говорю, а он молчит и слушает.
Зато Коля Бакин не умеет молчать. Он все время должен действовать, играть в «жучка» или в карты, спорить с кем-нибудь или петь, в крайнем случае, просто беседовать. С одним блатным он сошелся на мечте о побеге. Они обследовали стены и пол, лучше всего и надежнее, по их мнению, бежать через пол. Но пол железный, его не возьмешь голыми руками.
Коля не отчаивается, вместе с блатными они ковыряют железо. Тяжело дыша, Коля приходит к нам и начинает вышептывать свои проекты побега. Володя его ругает:
— Перестань. Конвой услышит вашу мышиную возню и разозлится. Отсадят тебя в изолятор, только и всего.
Коля не может перестать: надо же куда-нибудь девать свое беспокойство. Ему не нравятся Володины нравоучения, и он уходит к себе, наверх.
Товарищи по несчастью терпеливо выслушивают мои горячие заверения: я ни в чем не виноват, меня посадили по чудовищному недоразумению. Я убежден: их, Володю и Колю, тоже посадили по недоразумению. И меня, и Володю, и Колю — я уверен! — должны освободить. Должны! И ничего, что мы далеко уехали от дома. Мы доберемся до дому, лишь бы освободили. С самого края света найдем дорогу!
— Ждите дождичка в четверг! — смеется кто-то из соседей, невидимый в полутьме. — Раз уж посадили, не выпустят. Вход сюда широкий, что ворота, а выход маленький, с форточку.
— Но ведь мы не виноваты — и он, и я, и Колька.
— По-твоему, я или еще кто-то здесь виноват? Никто не виноват!
— Да как же так? — спрашиваю я. — Не может быть!..
— Ты, парень, с луны, видно, свалился. Не знаешь, что в стране творится? Всех гребут подряд, вот как тебя.
— Нужно, значит, кому-то. Люди нужны для стройки...
— Глупости говорит человек, верно? — я обращаюсь к Володе за поддержкой.— Если люди нужны для стройки, зачем сажать их в тюрьму, они сами поедут куда надо. Верно, Володя?
Володя молчит. И другие молчат. Потом невидимые соседи начинают гадать, сколько километров уже отстучал и отгудел поезд. Они гадают, куда нас везут, где выгрузят. Если в Сибири, в Маринске — это значит, сельскохозяйственные лагеря; если потащат на ДВК, то станем строителями.
— Наверно, я бестолково рассказываю. Надо бы сначала, а я сразу про какие-то вагоны с решетками, арестанты куда-то едут.
— Как рассказывается, так и рассказывай. И, главное, не волнуйся, у тебя руки дрожат. Ты пойми, твоя история была давным-давно, больше четверти века назад.
— Я вернусь к началу. Так будет лучше. 
Начало... Где оно, начало моей горестной истории? Жил-был в Москве на Сретенке, в Сухаревском переулке парнишка, работал на заводе и учился в театральном институте. Хвастался, что все успевает: работать, учиться, гулять с Машей. Каждый вечер ходили с ней на каток либо в театр (у Маши тетка — билетерша), либо в кино, либо просто бродили по улицам, несмотря на мороз. И, если бы не болезнь матери, все было бы хорошо. А заболела она как раз в то время, когда отец уехал в командировку.
Вот и начало. Или уже конец? Не пойму.
Маме стало получше, и она отпустила меня на целый вечер. Тем более что приехала мамина сестра и взяла на себя все домашние хлопоты. Мы с Машей пошли на каток и бесконечно долго катались. Все наши ребята ходили на Петровку: близко и удобно, самое лучшее место для свиданий. Мы часами носились по льду, взявшись за руки. Ни ноги, ни языки наши не уставали. Говорили и говорили обо всем на свете. Либо стихи читали — и я, и Маша любили стихи. И уходили с катка не потому, что надоело (нам никогда не надоедало), и не потому, что не хватало больше сил (мы никогда не уставали), потому, что гасли огни и обрывалась музыка, каток закрывался. И то мы еще не сразу уходили, катались без огней и без музыки.
После катка начиналось наше хождение по кругу: Трубная — Сухаревский переулок (там жил я) — Сретенка — Рождественский бульвар (там жила Маша). И снова тот же маршрут. И снова, и снова. В этот раз у нас была особая причина для долгого кружения: три дня оставалось до Нового года, мы все должны были обсудить. Провожаем старый год каждый у себя дома с родными. Потом несемся к Сретенским воротам (у цветочного магазина постоянный пункт наших встреч). Оттуда в Милютинский переулок к Гале Терешатовой — в ее просторной квартире будем встречать Новый год. Мама разрешила мне гулять до утра и даже выпить вина. Вот такой роскошный план был у меня.
Пришел в два часа ночи, надеялся потихоньку пробраться в свою комнату, но мать не спала и окликнула:
— Очень уж долго гуляешь, химик. Завтра в утреннюю смену, не забыл? Спать осталось меньше четырех часов.
— Четыре часа — это даже много. Вполне высплюсь, мама.
Постоял возле нее, осторожно обнял. Поговорили о папе: скучно без него, уже месяц, как уехал, и ни одной весточки.
Устал и так захотел спать, что едва хватило сил раздеться. Лег и сразу провалился в сонную яму.
Эх, не удалось поспать законных четыре часа, тетка разбудила:
— Митя, вставай. Митя, пришли за тобой, вставай.
Насилу удалось открыть глаза. У кровати стояли двое незнакомых, у двери — толстая дворничиха, она непрерывно зевала. Один из ночных гостей сунул под нос бумагу.
Я никак не мог очухаться. А может, я и не проснулся?
— Одевайтесь,— сказал один из гостей. Второй делал обыск: копался в столе, листал мои тетрадки и книги.
Мать едва поднялась и пришла из соседней комнаты. Тетка с мокрым от слез лицом поддерживала ее под руку. Сонная одурь враз с меня соскочила. Человек тяжело болен, а они приперлись. Жаль, нет отца, он бы им показал, как приходить по ночам.
Прости, мама, прости, дорогая. Ты могла бы накричать на меня: «Что наделал, стервец? Что натворил?» Но ты не кричала, только глаз своих измученных и скорбных не сводила с бедного арестанта. Тетка совала сверточек.
— Возьми, голубчик, с собой. Хлебушек и сахарок.
— Не надо, тетя. Зачем? Мама, я скоро вернусь. Какое-то недоразумение. Разберутся, и я вернусь.

Простая русская девушка готова трахаться с парнем когда угодно
Мужик Ебет Чужую Жену Сексвайф И Ее Мужа Куколда
Молодуха с сочной задницей и в ярком боди раздвинула ноги чтобы дать хахалю в две дырки

Report Page