Парейдолик
полевая1.
Суеверная Данина мама, верившая скупо — на всякий случай — но во всё, говорила: не приноси, сыночек, в дом бесхозную технику. У неё, мол, энергетика дурная. Сыночек, пузырясь школярскими мечтами о миропереворачивающих изобретениях, доказывал ей, что магическая энергетика и всякие ауры у приборов — бред. Подросший Даня, утомительно возясь с магистерской по программированию искусственных интеллектов, начинал подозревать — что-то он в своей картине мира крупно упустил. Научные человеческие объяснения к его комедии не то ситуаций, не то нравов не клеились никак.
Идея сама по себе была дурацкая — но бедность не порок, голь на выдумку хитра, а детища любезных коллег дорогие, как для Крезов. Поэтому в поисках чего-то — кого-то — механического и относительно разумного, кто мог бы ассистировать недовинченному магистру или хотя бы подрабатывать наглядным пособием, приходилось гулять по помойкам. Даня про себя называл их пафосно — сравнивал с кладбищами разбитых кораблей и прочими романтическими картинками. Только бы не ощущать себя вокзальным побирушкой, бездомным бродягой, тащащим со свалки ношеное пальто. Сами мы не местные, дом сгорел, вещи украли, подайте кто сколько может.
В родном НИИ на него порой поглядывали искоса, как на пациента жёлтого дома — не то чтобы откровенно осуждали, наоборот, даже уважали, но как-то опасливо. Как будто могли не стоить того ночи за гудящим учебным компьютером через шкаф от родителей, как будто не пришли остальные сюда когда-то за тем же чувством — будто складывается, становясь настоящим, что-то, чего не было до тебя. Становится понятным и существующим.
Москва, наглухо залитая пульсирующим холодным неоном и оттого какая-то особенно свистяще-космическая, тоже не могла всего этого не стоить. Пусть даже и помойки здесь были самые обыкновенные, такие же, как везде. Их можно было пережить, как переживаешь неустроенность общежития.
Поэтому Даня по ним и таскался — вроде как ради науки. Чтобы сложилось и засуществовало.
И дотаскался.
Даня не сразу сообразил, что привёл в дом отраву. Создатели выбрали отраве кокетливое иностранное имя Элайджа, но оно не вязалось с ним, как случайный набор фонем — поэтому на него и не откликались. Откликалась отрава почему-то ужасно простецки на Илью и даже на Илюху. Илью сначала, ещё там, стало неожиданно жалко — среди перекорёженного металла он был самый целый и самый несчастный. Что-то в нём было от выброшенной в пыль дорогой куклы, и от тонких средневековых юношей с глазами долу тоже что-то было. Даня потом так и не смог сам с собой решить — подумал ли, что лучшего уже не найдёт, или просто повёлся, как дурак. Клеймо фирмы, производящей андроидов для — вертляво-скользко — «оказания эротических услуг», напоминало татуировку — такую же кокетливую и неуместную, как фальшивое импортное имя. Даня разглядел, но масштаба катастрофы до поры до времени не осознал.
Он смотрел когда-то старый-старый фильм про снежные горы и изобретения пришельцев — тоже весь нервный и в ледяном неоне. Может быть, тогда Дане и захотелось стать учёным: роботы в кино были неотразимо-прекрасны, ничем не отличались от людей, флиртовали ловко и в конце концов падали мёртвыми царевнами, стоило отключить их от питания. Илья-Элайджа — как ему и полагалось — смотрел с суккубским нервным лукавством, томно мяукал своё нелепое «киса» и шутил за три километра за гранью фола. Сам же над шутками смеялся — поставленным смехом нарочно чуть ниже голоса. Даню эта нарочитость, выработанность любого слова и жеста доводила до мелкой дрожи в самых суставах.
Фильмы про настоящее, которое уже прошлое, и будущее, которое уже настоящее, не врали в одном: внешне роботы от людей были неотличимы. Даже кожа вместо прохладного шёлка синтетики ощущалась тёплой, правильной фактуры. Это было почему-то особенно гадко. Злило и покусывало. Злость была не на Илью даже, который невыносимо раздражающе слова без вызова или подтекста сказать не мог (и вряд ли своей волей), а на мир вообще. На то, что кому-то могло прийти в голову продавать людям вот такое вот и обзывать это настоящей чувственностью. На то, что кому-то могло прийти в голову это покупать. Дане, до программирования грезившему давно исчезнувшим театром, это казалось почти кощунством — превращением механического искусства в сплошную искусственность.
С Ильёй было трудно даже разговаривать без его ужимок и дешёвых трюков из средней руки порнографии. Из-за этого его, когда всё же проходила дёрганая злость, становилось почему-то опять — до одури жалко.
2.
— Ты же понимаешь, что мне придётся тебя… переформатировать? Перепрошить?
Илья, застывший на диване в чём-то, что замышлялось красивой позой загадочно-ленивой одалиски, повернул к Дане голову. В зрачках дёрнулись едва заметные красноватые огоньки.
— А что, мистера восходящую звезду я уже не устраиваю? Даём бой блядству?
Предударные он на старомосковский манер чуть потягивал, и голос, слегка заниженный с расчётом на дешёвую соблазнительность, на вопросительных подъёмах резковато звенел. Так в продающий манёвр почти верилось — то ли это получилось нарочно, то ли вылезло нечаянным недостатком.
Даня вдохнул медленно, на три такта.
— Мне нужен помощник, а не…
— Не проститутка? Обижаешь, на панели всё ещё дешевле. Было.
— Я всё равно не стал бы с тобой спать.
Илья развернулся резко, мгновенно нарисовывая на лице оскорблённую невинность. Диван взвыл на одной ноте.
— Ну конечно, куда же мне. С помойки принесли, бантик повязали — уже спасибо.
Губы у него скривились жёстко и зло, будто от настоящей обиды. Даже глаза чуть потемнели, отдав в мягкую синеву — конечно, автоматически подстроились под по-другому падающий ламповый свет.
Слишком часто в последнее время приходилось себе напоминать: Илья — выдумка, не самая даже главная гордость отечественной кибернетики. Его лицо в соседнем НИИ прорисовывали на огромных машинах истерично-бодрые от энергоуколов дизайнеры, может, даже из тех знакомых, с кем Даня иногда ходил после работы «посидеть». Соединяли голографические точки и линии в то, что станет тонкими заломами вокруг его глаз, ямочками на щеках, мягким изгибом курносого профиля. Потом возились, согласовывали, правили по двадцать раз, ворочая громоздкие файлы — да как будто Даня не знал, как это делается. Ещё в каком-нибудь отделе теоретического маркетинга спрашивали, хорош ли? Продастся ли?
В витрине Илья — Элайджа — наверняка хорошо смотрелся — подпертый яркими лучами прожектора, разумеется, в цветах, алых сердцах или ещё какой звенящей пошлости. Разумеется, грамотно недоодетый. Весь вылепленный под удобство рук, ног и прочих частей тела — удивительно, что интеллект собрали хоть чуть-чуть посложнее робота-пылесоса с двумя репликами на повторе. И вдруг накатывающее ощущение случайно нашаренной глубины, отчаянной немашинной мысли — игра воображения, вроде парейдолии. Давно доказано: человеку отовсюду хочется вытянуть себе подобное; оттого вечно приписывают хозяйские переживания собакам и отыскивают лица в трещинах на асфальте.
Чьё лицо можно было отыскать в Илье? Губы чуть краснее нормальных человеческих, кудри на лбу блестящие, как у старых кукол барби в посадском музее, дешёвая развязность, слишком нарочито-трогательные веснушки. Что можно было из такого сложить? Но всё равно слишком часто прощупывалось мучительно под этим всем — что-то. Неумение сказать, ломающее алый рот и разогревающее до гудения невидимые процессоры. Внезапно слишком человеческий взгляд. Подростковая нелепость всех его язвочек, всех на пустоте выросших ершистых колючек — слишком живая для нейросети, вскормленной порнофильмами.
Даня знал преотлично, по долгому рабочему опыту — никто бы столько мозгов модной секс-кукле не дал, чтобы что-то осознать. А Илья осознавал. Или нечаянно удачно делал вид.
Он сам потом пришёл, посидел, ловя на лицо голубоватые отсветы монитора. Помолчал — Дане раньше казалось, он вообще не умеет молчать. Сказал, как будто с трудом удерживая голосом интонацию отточенной небрежности:
— Ну че, будешь меня перевинчивать, или что ты хотел?
— Так ты разве согласен?
Илья посмотрел на Даню мученически, словно его заставили объяснять, почему дважды два именно четыре.
— Да не возись ты, как с невестой, бля. Жених нашёлся.
Захотелось почему-то спросить, пойдя на поводу у маетного жалкого чувства: а возился с тобой вообще хоть кто-нибудь когда-нибудь? Складывал парейдолически из твоих черт чей-то портрет? Спрашивал хоть раз, прежде чем лезть в штаны и во внутренности?
Как будто Даня сам не знал, какой последует ответ. Как будто Даня не знал, что невыносимая человекоподобность ещё никому никогда не мешала — даже наоборот.
Илья сердито смотрел наполовину из тени, экран в его кожу намешивал голубого подтона, и в его невыдуманность почему-то удивительно легко было верить — свет ли так упал, выражение лица ли развалилось, утратив на секунду строгую срежиссированность. Ах, обмануть меня не трудно, я сам обманываться рад.
— Где у тебя разъём, хотя бы знаешь? Тот, который под контактно-бесконтактное. Илья сморщился и ткнул пальцем себе куда-то в грудь, в мягкие ряды Даниного свитера. Чужая одежда на нём смотрелась, как плохо пририсованная поверх модели в дешёвой виар-игре.
3.
Почему-то странно было привычно распутывать кодовые нитки, раскутывать сердцевины систем — как будто к Илье трудно было приложить понятие просто работы. Поэтому двигалось медленно, хотя защиты были совсем детские, почти замок от честного человека. Никто красивую куклу и не пытался особенно беречь. Илья, перед тем как выключиться и уставиться в окно выпитыми пустыми глазами, нагло пристроил голову Дане на плечо — можно было, если очень уж захотеть, вообразить его спокойно спящим. Волосы рассыпались по футболке колечками.
Дело вот в чём: Пигмалион вылепил свою Галатею и потом попросил её стать живой — Илья Даниным произведением никогда не был, а может, даже не был ничьим, и живым стать не мог. Зато мог стать свободным и делать, что захочется. Помогать Дане, или послать и раствориться в туманах. Говорить с ним, или плюнуть в рожу за всё хорошее.
На последних цифрах пальцы начали трястись непривычной, скручивающей суставы дрожью. Запала кнопка. Подзаел на полсекунды файл — Данино сердце выписало иммельман.
Он даже провода вынимал осторожно, как бы опасаясь навредить. Как ощущается металлическому телу боль, Даня спрашивал не раз, но Илья вечно отшучивался чем-то случайно выбранным из порнушного скрипта, а настоящий ответ где-то зажёвывал — так кассовые аппараты зажёвывают чеки.
Где-то внутри чисто щёлкнуло, мистически звякнуло. Даня погасил экран. В комнате из света остался мигающий яркий баннер за окном — баннер обещал авангард: снова кино с живыми актёрами без искусственного вмешательства. В матовых глазах Ильи отражалась его задорная цветосмена. Жёлтый квадратик, красный, синий. Буквы в кривом зеркале зрачка.
Наконец веки дрогнули, опустились, расправляя лёгкую складочку. Упали пушистые ресницы. Илья открыл глаза уже осмысленными — как на секунду испугался Даня, прежними. И вдруг засмеялся — высоким, непричёсанным смехом. Волнами и углами.
— Ну пиздец ты техник-сантехник. Ты мне по ощущениям сейчас сердце вытащил и обратно воткнул, в курсе? Или че у меня там?
Даня осторожно взял в руки его ладонь. Наверное, полагалось сказать какую-то из заготовленных заранее патетических фраз — что-то вроде «теперь ты освобождён», что-то о том, что его теперь не закуёт никакая концепция идиотов-создателей и вообще ничего. Но в голове были сплошные крестьяне-бояре с Юрьевым днём, а кроме них — каша, бумажные обрывки, битые коды. Несусветная и неразбираемая мешанина.
Илья на свою пойманную руку поглядел с таким первобытным ужасом, будто на неё сел паук.
— Ты че?
— Ничего. Поговорим хоть с тобой теперь как люди.
— Попизди мне ещё про людей. Я до сих пор не верю, что живой мясной чел может с таким лицом болтать про свой древний си-плюс-плюс три часа.
Но руку почему-то не убрал.