Память Рейна. Лицо Европы.
Тгк «В центре всех городов» (Пощёчина общественному вкусу)Их война началась задолго до первого удара.
Париж стоял посреди кабинета, нахмурив брови. Он сложил руки на груди, насквозь пронизанный ядом – ах, если бы он только мог сочиться в самом деле. Воздух, густой от ненависти и презрения, можно было черпать ложкой.
Уже точно было не понять, чей рассудок замутнен, а чей – нет. Безудержная ярости терзала обоих.
– Твоя задача – исключительно экономическая, Берлин. Я представляю Союз. Я – лицо. Последнее слово на сцене всегда остаётся за настоящей главой Европы. Или ты забыл, почему доверие незыблемо к Франции, а не к Германии?
Берлин вздохнул так шумно, что Париж почувствовал, как под ногами хрустит чужая гордость. Пьер больше не искал аргументов – он искал повод.
– И если ещё раз ты помешаешь мне закончить выступление или перебьёшь меня, начнёшь также жарко спорить – будешь вести все эти клоунские вечеринки сам. Но помни, что люди не пойдут за тобой. Никто больше не пойдёт за тобой. Ты можешь быть двигателем Европы, но двигатель всегда скрыт за тонной железа. Он никогда не становится лицом.
Между ними оставалось всего несколько шагов. Слишком мало для дипломатии. Слишком мало для двух столиц, где каждый считал себя центром. И слишком много для того, чтобы сорваться.
– Пока ты репетировал красивые речи, я удерживал всё это на ногах. Ты путаешь восхищение людей с уважением. Все твои слова – чистой воды софистика, а все твои меры – паллиативы, – процедил сквозь зубы Берхард.
Воздух задрожал, словно от хрипа раненого медведя. Даже если бы сейчас распахнули двери, никто бы не осмелился войти. С каждым редким шагом вперёд он всё тяжелее вдыхал духи Пьера – яркий бутон ароматов, от которого хотелось выцарапать себе лёгкие. Слишком много, слишком пошло, слишком громко, слишком душно, слишком по-французски.
Если бы франко-прусские войны имели запах, они бы пахли немецким табаком, красным вином, пролитым на карту Европы, пеплом из тысячи ружей, гремевших в окопах у Рейна, и унижением, которое передают по наследству. Литрами древесного тяжёлого одеколона Париж тех лет заливал запах крови, чтобы держаться ровнее. Запах мести, круживший Пьеру голову с 1941-го, заполнил лёгкие: он соскрёбывал зубами это ощущение с языка, пока не прокусил до крови. Металлический привкус вызвал рвотный позыв.
– Тогда объясни, почему каждый раз, когда Европе нужно, чтобы её услышали, она отправляет говорить меня? Все письма из столицы в столицу отправляют через меня. Запоминают ведущих, а не тех, кто работает за кулисами. Франция – элемент сплочения вокруг политической идеи. Ты крупнейший чистый донор Евросоюза, 20 хвалёных процентов? Не смеши. Ты стремишься купить уважение, принадлежавшее Лондону, когда он обеспечивал нам Сити, рынки и мировой капитал. Ты знаешь, что наш союз действителен лишь потому, что Европа его заслужила. Она заслужила прочный мир и стабильность после того, что ты натворил. Твоя натура, вся твоя сущность, твоё нутро – это разрушение, да, Берлин? Покажи это! Покажи своё истинное лицо!
Хруст и рваный вздох разорвали тишину, как рассветный выстрел. Всё замерло: и рука Берлина в воздухе, и Париж, пригвождённый ударом к стене. Ярко подведённые косметическим карандашом и яростью глаза округлились. Пьер схватился за нос под звонкий треск разбившегося хайбола с водой, который он задел, уносимый ударом.
Кровь ручьём побежала на белоснежный, идеально выглаженный воротник рубашки. Впитывалась в чёрный галстук, стекала за пуговицы пиджака. Только сейчас Пьер смог громко выдохнуть, чувствуя, как щеки и глаза обжигает шок и боль.
Резким, почти бесшумным движением Пьер схватил разбитый стакан за дно, царапая пальцы. Образовавшаяся на месте раскола опасная роза устремила своё острие в сторону Берхарда.
Глаза Пьера бешено забегали по мужской фигуре напротив. Сердце билось так быстро, что бой настенных часов в семь вечера казался невыносимо медленным. Кровь прилила к вискам, покрасневшим от гнева глазам. В отличие от многих европейцев, навыки боя Пьера застряли веке так в семнадцатом, а может, и раньше – в холодном оружии: длинные двуручные и одноручные мечи с красивыми рукоятями, алкающими кровь, изящные эфесы; до трепета при взятии в руки острые клинки с драгоценными камнями и золотыми узорами, где каждая зарубина и царапина когда-то были чьими-то именами. Вот так и сердце Пьера, страстное и горячее, некогда перекованное в укрощающий нациям меч, ещё не успело остыть.
Берхард замер с ужасом. Он смотрел на осколок в руке Пьера и, еле дыша, сжимал окровавленный кулак. Его силе не стоило труда сбить с ног тело Пьера, но он не ожидал. Не ожидал того, что сорвётся. Не ожидал и того, что Пьера отнесут в прошлое почти животные инстинкты.
Берлин без слов распахнул дверь, оставляя кровь на ручке. Он затрясся, как лист на ветру, и не мог ничего сказать, поражённый. Свободная рука лихорадочно забилась в кармане, ища таблетки. Внезапно Берхард врезался во входящую в кабинет Брюссель.
– Берлин?
Берхард замер, бледнея и кусая губу до крови. Воздух густым дымом встал в лёгких, и его сбитое дыхание смешалось с хрипами Парижа в кабинете на фоне.
– Я так и знал, boche! Европа никогда не доверится тому, кто не научился контролировать себя даже спустя 80 лет! Ха-ха!
Пьер закашлялся, хватая со стола блокнот вместо салфетки. Он вырвал лист и протёр нос, бросая его обратно на стол.
След Берхарда простыл. Брюссель подскочила к Пьеру, звонко цокая каблуками. Она усадила Париж со звёздами в глазах на стул.
– Видела? – сипло произнёс он, зажимая переносицу. – Вот оно. Настоящее лицо Европы.
– Я видела двух идиотов, которые решили переписать историю собственными кулаками, – её голос не дрожал. Он был слишком привычен к подобным катастрофам.
Пьер усмехнулся, хотя любое движение лицом отзывалось тупой болью.
Берхард не ушёл далеко.
Он остановился у панорамного окна, за которым вечерний Брюссель медленно растворялся в дожде. Руки дрожали так сильно, что блистер никак не поддавался. Наконец алюминий лопнул, таблетка выскользнула на ладонь и едва не упала на пол.
За дверью послышались торопливые шаги.
– Что произошло? – голос Рима. Следом – Варшава. Потом Амстердам. Совет начинал собираться раньше назначенного времени.
Брюссель медленно поднялась, прикрывая дверь собой.
– Никто не входит.
– Там Берлин...
– Я сказала – никто.
Так она говорила редко. Возражать никто не стал. Тем временем в кабинете Пьер молча наблюдал, как кровь медленно перестаёт капать на манжеты.
Париж поймал себя на странной мысли: не удар разозлил его больше всего, не боль и не унижение. А выражение лица Берхарда в ту секунду после удара. Это не было лицо победителя.
Брюссель прекрасно понимала: сейчас оба бросятся в побег. Париж сорвётся в чувство собственного превосходства, а Берлин – в вину. И ужасно было то, что ни один из них не ошибался полностью.
Но ещё ужаснее оказалось следующее общеевропейское собрание спустя неделю. Справа и слева от Берлина остались два пустых стула. Возле Парижа непривычно для себя Лондон опустился по собственной воле, смиряя Берлин тяжёлым взглядом. Как и все присутствующие.