Отсутствующий элемент
— Уйди, уйди. Отсутствуй дальше! Пустуй! Я буду нефтяной разлив — сенсация и шок, а ты — песок: потопчут и забудут, — кричала Патрикеевна вслед чистой пустоте.
Старуха Патрикеевна была нормальная, даже лучше сказать — образцовая скамеечная бабулька. Уже шестой год она сидела на лавке на безыдейной Ленина, 21, и выдавала прохожим том язвительных и глупых эпиграмм. По четвергам у нее был выходной: утром, когда все едут на работу, она отправлялась в поликлинику, где в очереди, как гладиатор на арене, едкой фразой «срубала» головы схлестнувшимся с ней; триумф и победительница мучала терапевта и палец был опущен всегда вниз. Умиротворенная, приступала к десерту. Со смаком праздничный скандал: в ЖКХ ли, в «Пятерочке», на почте, может, в другом общественно полезном месте, где это было бы ей хорошо и уместно.
Наверное, так и дальше бы шло до конца ее дней, но и до неё достало: Ничто. Никогда. Нигде. Никак.
У Патрикеевны был особый талант: она находила смысл в любой пустоте, в любом пятне отсутствия. Обыкновенно она все свободное/пустующее заполняла прегадкой своей особой — и это казалось лучше, чем неудовлетворительное ничего. Так мне тогда казалось. Меня волновала некоторая внутренняя опустошенность. Выражалась она маленькой деталью моей бытности — отсутствующей частью важных НИЧЕГО.
Я пришла в ее «парадно-выходной день». В этот день она особенно всеобъемлюща, даже и горб был под более острым углом, чем обычно. Я не здоровалась — дело было неотложное:
— Здравствуй, бабулечка! Здравствуй, милая! Погляди на эту холстинку, как тебе? Пусто скажешь? Дак так поэтому я к тебе и пришла, к кудеснице! Возле тебя жизнь кипит, взрывается, а у меня, понимаешь, как на холстинке… Без цвета, без формы и как-то так белесо. Где взять мне целостность поверхности? Куда исчезло выражение во вне? Как же жить без предметности, без ничего! Я все тебе отдам… Ты только скажи, как мне обосновать пустоты иначе — подмалевать холстинку? Скажи по-доброму, сердито, гнусно, даже в гневе, ведь это все равно! А я тебе благодарственные оды всю жизнь петь буду… Обрушься на меня всей мощью жизни, я прощу тебя!
Старуха всмотрелась в меня. Бельмо на правом ее глазу рассеялось и она уже вся просияла — словно собиралась дать интереснейшую сюжетную завязку. Сюрреалистический выверт под зад реальности.
Показалось, будто все происходящее похоже на Пелевина. В этом было обрядовое нечто, а дурно стало многим позже. Старуха больно схватила меня за подбородок и дернула вверх; у меня слегка хрустнула шея — приятный, сладостный, освобождающий от чего-то хруст. Она заскорузлыми ручонками ощупала мне лицо, одну ладонь прижала к темечку, а пальцы другой — вонзила вглубь правой ключицы. И, поскрипывая, произнесла:
— Я ждала вас. Сами посудите: ждала! Вот поглядите с этого угла, а с этого? Как вы находите?»
Она вырвала холстинку, которую я всё это время сжимала в кулаке, всмотрелась в неё и шепотом продолжила:
— Смотрите, но не видите! И жадно все вовне хотят окрУжное себе. Властолюбивые. Жадные. А ты топчи ножкой, кричи, будь безжалостна и будь завистлива ко всякому. И обмажься красным, и прислони тело к холсту. Пусть рвется, когда засохнешь и будешь отдирать себя. Лоскутками оставь — тоненькими. Только бы не пусто, да? Ведь через дыры видно все. Там за рваньем - нет пустоты. Нет ничего, где только чисто и прилично. Смотри в себя! Даже плевки стерильные! Тебя нет. Есть я. Я всюду. Я гадкая — сорняк. Сорняк ведь есть? И будут сорняки. Не выполят, а розы сдохнут. Да ты ведь и не роза! Так… Клумба без с наметки под посадку. К рванине приклей пырей, хорошо? Как будто бы коллаж тебя, когда сгниет. Остаточный коллаж. Пусть будет больше, чем ты есть сейчас.
Только смута, отвращение. Без пустотности. Какой-то глупый крик. Ни мне, ни ей, нигде и никому. Пустая… Была, наверное… Безумная, но не пустая. Старуха, я, холстинка, абзац, и лист, и очерк — всё полотнище от меня.