Огни
Сквозь закрытые окна машины просачивался запах бензина и мокрого асфальта, смешиваясь с карамельной нотой маминых духов, которые всегда оставались на подушке после того, как она уходила, и которые Нико вдыхал, когда ему было страшно. Но тогда аромат почти не чувствовался, их перебивало нечто тревожное и чужое. Должно быть, просто шины слишком быстро стирались об асфальт.
Николас сидел на заднем сиденье. Он был еще слишком маленьким, чтобы его ноги доставали до пола, поэтому они просто болтались в воздухе – носки ярко-зеленых кроссовок с мультяшным красочным персонажем то касались спинки переднего сиденья, то снова повисали в пустоте. Дракончик по имени Бэн был прижат к груди – у него был длинный шершавый язык и липучие колючки от макушки до кончика хвоста. Нико водил пальцем по этим колючкам – туда-сюда, туда-сюда, – и каждая колючка щекотала кожу, и это было почти как считать, только лучше.
Машина двигалась без рывков; гул мотора, шуршание шин, мерное покачивание корпуса должны были бы убаюкивать, но Нико не спал. Он не мог заснуть, потому что внутри него бушевало странное чувство, будто кто-то невидимый взял его маленькое сердце и сдавил, проверяя, насколько сильно можно нажать, прежде чем оно лопнет. Он не знал, как назвать это чувство. Слова для таких вещей приходят позже, когда вырастаешь и учишься называть страх, тревогу, предчувствие. А тогда казалось, что это что-то новое, но уже страшное.
Раньше, когда они ехали по ночам, мама всегда включала радио. Пластинка крутилась на старом проигрывателе, пока они собирали вещи, а в машине звучал голос диктора, который говорил что-то про погоду или дороги, но Нико было всё равно – он слушал мамин голос, когда она подпевала знакомым мелодиям или придумывала их на ходу. В ту ночь в машине было так тихо, что слышно было, как шины шуршат по асфальту, как ветер обтекает корпус, как шуршит собственное слишком громкое дыхание. Мама молчала, а это было страшнее любой самой плохой новости про аварии, наводнения и что-то такое. Нико хотелось, чтобы она заговорила, чтобы улыбнулась в зеркало заднего вида и сказала что-нибудь совсем простое, чтобы спросила, не хочет ли он пить, или не устал ли он, или не хочет ли он, чтобы она включила музыку. В другой день – может быть, в другой день.
За окном была бесконечная дорога с белыми полосами, которые убегали под колеса и исчезали. Нико знал, что если смотреть на них слишком долго, начинает кружиться голова, поэтому он смотрел на небо. Там не было звезд, только серая, тяжелая пелена, как одеяло, которое натянули на весь мир, чтобы никто не увидел, что происходит внутри. Где-то там, за этим одеялом, должно быть, была луна, но она не пробивалась сквозь толщу облаков, и Нико чувствовал, что даже луна спряталась, что даже она знала что-то, чего не знал он. Он прижал Бэна к груди сильнее – Бэн был колючий, и это было хорошо, потому что колючки напоминали, что он не спит, что он здесь, в машине, что он не один. Но эта мысль – «не один» – почему-то не успокаивала, ведь мама была далеко – целых полметра впереди! – и ее далекость, ее молчание делали ее почти чужой.
Машина замедлилась, свернула вправо, и Нико увидел заправочную станцию. Она стояла посреди пустоты, как одинокий светлячок, который боится, что если погаснет, то его никто не найдет. Свет от фонарей падал на бетон белым пятном, и на выхваченном счетов участке – никого. Станция стояла совсем-совсем пустая. Нико видел, как мама выходит из машины, и ее тонкий силуэт движется к колонке. Она заливала бензин, и ее длинные пальцы с ярко-красными ногтями замирали на пистолете, будто она забыла, что нужно делать дальше, словно бы она тоже не знала, куда они едут и зачем. Нико смотрел на нее через стекло, и ему казалось, что она стала меньше, что она сжимается, как воздушный шарик, из которого медленно выпускают воздух. Он хотел открыть дверцу, подбежать к ней, обнять за ноги и сказать что-то, что сделает ее снова большой и сильной, но он не двигался, потому что его тело не слушалось, потому что странное новое чувство оказалось парализующим.
Она села обратно, глухо хлопнула дверь, взревел мотор, и они снова поехали. За окном проплыла закусочная с неоновой вывеской, на которой было написано «ОТКРЫТО». Буквы горели красным, и Нико пытался прочитать их, составляя их в голове, но они не хотели складываться, потому что он смотрел на маму. Ее лицо в отражении стекла казалось чужим, как у незнакомки. Она не пела, не улыбалась, просто вела машину, сжимая руль так сильно, что костяшки побелели, а кожа на них натянулась, как тонкая, прозрачная бумага. В ребяческую голову лезла страшная мысль – мама боится. Так сильно, как он никогда не видел, потому что обычно она прятала свой страх за улыбкой, за песней, за теплыми словами. А сейчас не прятала. И оттого внутри становилось еще холоднее.
Маленькие домики сменяли друг друга, бесконечная вереница одинаковых силуэтов с тусклыми окнами, в которых никто не зажигал свет. Они были похожи на спящих зверей, притаившихся в темноте, и Нико смотрел на них и думал, что они, наверное, пустые. Что в них никто не живет, потому что если бы кто-то жил, то зажег бы свет, чтобы не бояться темноты. Или, может быть, они просто спрятались. Спрятались от чего-то, что шло за ними по дороге, что дышало им в затылок, что ждало, когда они остановятся. Нико не знал, что это, не знал, как назвать это ощущение, но оно сидело у него на шее, как холодные пальцы, и он не мог их стряхнуть. Он прижал Бэна к лицу, и от запаха синтепона и кондиционера для белья внутри стало тепло, но не так, как когда мама улыбается. По-другому.
Мама снова повернула, и теперь за окном были поля. Бескрайние, черные, с редкими огоньками где-то на горизонте, которые были похожи на звезды, но Нико знал, что это не звезды, потому что звезды не мигают так нервно. Они подрагивали, как свечи на ветру, и казалось, что вот-вот погаснут, оставив их в полной темноте. Нико смотрел на эти огоньки и представлял, что там, вдалеке, кто-то сидит у окна и смотрит на их машину, и думает: «Куда они едут?» Нико тоже хотел бы знать ответ. Он не спрашивал, потому что знал: мама не ответит. Она просто будет молчать, и ее молчание станет еще тяжелее, и он не сможет дышать. Поэтому он молчал вместе с ней, пока они оба прятались от чего-то, чего не видели, но что чувствовали кожей, затылком, самой глубокой частью своего маленького, еще не знающего слов существа.
Поле сменилось лесом, где деревья стояли плотно, как стена, их ветви переплетались, и казалось, что они закрывают небо, будто прячут его от машины, от мамы, от Бэна, от Нико. Ветки скребли по крыше – шш-шш, шш-шш, – как пальцы, которые пытаются открыть машину изнутри, и Нико вздрагивал, когда один из этих звуков становился особенно громким, особенно близким. Он смотрел в окно, а видел отражение – маленькое, бледное, с большими темными глазами, в которых плескалась та же тревога, что и снаружи. Он прижимал дракончика к груди и чувствовал, как его сердце бьется о колючки, как оно стучит в ритме колес, и этот бой становился громче, быстрее, настойчивее, когда лес начал редеть, уступая место полям.
Машина снова повернула, и теперь дорога стала уже, извилистее. Фары выхватывали из мрака кусты, камни, старый дорожный знак, который кто-то перевернул, и теперь стрелка на нем показывала в никуда. Нико смотрел на нее, и внутри него разрасталось странное чувство. Наверное, это была просто усталость. Он закрыл глаза на мгновение, и в темноте за веками он видел, как сменяются пейзажи: городишко, дорога, заправочная станция, закусочная, маленькие домики, бескрайние поля. Они кружились, как карусель, которую он однажды видел в парке, и он чувствовал, как его тело становится легче, как комок в груди начинает таять, уступая место чему-то теплому и мягкому.
Он прижал Бэна к себе в очередной раз, вдохнул его запах и слушал, как шины шуршат по асфальту. Где-то вдалеке, на самом краю сознания, он слышал, как мама начала тихо напевать незнакомую мелодию, и ночь вдруг стала чуть менее бесконечной. Нико чувствовал, как его веки становятся тяжелыми, как мир вокруг начинает расплываться, превращаясь в цветные пятна, в которых больше нет ни тревоги, ни страха, ни этого непонятного, гнетущего ощущения, что они бегут от чего-то, чего он не видит.
Он заснул, и во сне ему снилось, что они остановились на обочине, и мама вышла из машины и стоит, глядя на поле. Ветер развевает ее волосы, она по-настоящему улыбается и говорит ему что-то, чего он не слышит, но что чувствует всем телом. Что-то о том, что всё будет хорошо, что она всегда будет рядом, что они просто едут, как всегда, и в этом нет ничего страшного. Просто дорога. Очередная дорога.
***
Мраморный ледяной коридор тянется бесконечно, изредка разбавляясь лампами под потолком, свет которых отражается в идеально начищенной плитке. Где-то в глубине здания гудит вентиляция, напоминая дыхание спящего зверя, которого лучше не будить. Николас идет, стараясь, чтобы его шаги звучали ровно, без запинки, как если бы они просто прогуливались, будто у них есть на это право. Он смотрит прямо перед собой, но краем глаза видит, как тени от ламп тянутся за ними, ложатся на пол длинными, искаженными силуэтами, и ему кажется, что даже по их силуэтам очевидно, что они грубо нарушают правила.
Сердце колотится в глотке, а пот стекает по позвоночнику так сильно, что форма прилипает к спине. Б-6 сжимает кулаки, стараясь унять дрожь бушующего страха. Но под этим слоем тревоги теплится другое чувство – опасное, словно бы запретное. Он идет рядом с Ыйджу, и это неправильно, это страшно, это может разрушить всё, но он не хочет быть нигде, кроме как здесь. Каждый раз, когда их плечи почти касаются, внутри разливается отголосок надежды, и он ловит себя на мысли, что готов пройти этот коридор еще тысячу раз, даже если в конце его ждет наказание.
— Маки сегодня опять пересобачился с Гону. Два дебила – это сила, правду говорят. Особенно если оба полжизни убили на скандалы и бойню. — Ыйджу звучит ровно и буднично, шагая вперед, руки засунуты в карманы, шаг почти прогулочный. Кто бы мог подумать, что этот человек держит путь к чужой комнате!
Горло Николаса сухое, как наждачка, каждый вдох дается с трудом, будто воздух в коридоре стал гуще, тяжелее. Он заставляет себя смотреть вперед, на затылок Ыйджу, на его темные волосы, которые слегка вьются на концах.
— Не-а, — отвечает он, стараясь, чтобы голос звучал так же беззаботно, как у Бёна, но выходит как-то сдавленно, будто он выталкивает слова из самого себя. — А что опять?
— Да бред какой-то. Гону сказал ему, что он слишком громко дышит, — Ыйджу усмехается одними губами, едва ли фыркнув. — А Маки, естественно, вскипел. Сказал, что Гону сам пыхтит как паровоз, и вообще ему тут не место. Клянусь тебе, два клоуна успешно высосали конфликт из пальца и рады.
Николас кивает, хотя вряд ли Ыйджу может это видеть. Он слышит голос Б-2, но слова долетают до него как сквозь вату, потому что всё его внимание приковано к собственному сердцу, которое колотится в висках, мешая сосредоточиться, и к шагам, эхом разносящимся по коридору. Каждая поступь кажется слишком громкой, слишком отчетливой, очевидной в своих намерениях. Ему хочется оглянуться, проверить, не идет ли кто за ними, но он знает, что нельзя. Если он обернется, это будет выглядеть подозрительно.
Они проходят мимо кабинета Лейтенанта, дверь там закрыта, и из-под нее не пробивается ни света, ни звука. Николас задерживает дыхание на мгновение, когда они проходят мимо, словно боится, что она может услышать его мысли и внутреннюю панику, которая растет с каждым шагом. Он смотрит на на тусклый металл ручки и представляет, как она поворачивается, как дверь открывается, а оттуда выходит Лейтенант со своим строгим лицом. Но миновать эту опасность им удается благополучно, что кажется особенно удивительным.
— А про Санвона слышал? Божий кретин, обожаю его. — Ыйджу разворачивается на мгновение, окинув взором бледное лицо напротив. — Он сегодня на тренировке так смотрел на Полковника, что я думал, он его взглядом прибьет. Тот, естественно, заметил и заставил его еще два круга бегать. Санвон даже не спорил, просто побежал. Я думал, не хватит с него, но нет – неубиваемый, как и полагается.
— Наверное, злость помогает, — выдавливает Николас, принимаясь придумывать все самые нелепые темы для разговора, чтобы поддержать эту видимость нормальности, но мысли путаются, превращаясь в липкую кашу. Он смотрит на затылок Б-2, и внутри него борются два чувства: страх провалиться и желание оказаться ближе – так близко, чтобы коснуться, чтобы почувствовать тепло, которое всегда исходит от Бёна, даже когда они просто стоят рядом.
За углом становится темнее: одна из ламп мигает с больной периодичностью, будто провода отходят от контактов, и в мерцающем свете предметы теряют свои очертания, превращаясь в расплывчатые тени. Николас смотрит на эти очертания, пока внутри него разрастается тревога, заполняющая легкие, сжимающая грудь, не разрешающая сделать полный вдох. Он знает, что они уже близко: кабинет Майора в конце этого коридора, где свет становится еще тусклее, и воздух кажется спертым и неподвижным.
— А ты что думаешь? — спрашивает Ыйджу. — Если бы тебе пришлось выбирать, с кем бы ты был в команде: с Санвоном или с Маки?
Николас моргает, пытаясь понять, что он только что сказал. Ему требуется несколько секунд, чтобы осознать: это просто разговор, просто слова, которые не имеют никакого значения, которые нужны только для того, чтобы заполнить тишину.
— Не знаю… — протягивает он, а голос дрожит, будто этот вопрос действительно может стоить ему жизни. — С ними обоими, наверное, одинаково сложно.
— И то верно, — Ыйджу не замедляет шаг, но чуть наклоняет голову, будто поворачиваясь к Николасу, хотя продолжает смотреть вперед. — Один на голову сядет, другой психанет и вмажет. И оба будут думать, что они правы. Хотя если без пизды говорить, то Маки просто боится, что без Таки его тут сожрут. А Санвон просто не умеет по-другому – улица в этом плане никого не щадит.
Николас смотрит на него и слушает, как его чуть хрипловатый голос разбивает тишину коридора, заполняет пустоту, которая росла внутри последние полчаса. Ему хочется, чтобы этот разговор длился вечно, чтобы они просто шли и говорили, говорили, говорили, и никогда не доходили до конца. Но конец уже виднеется впереди – тяжелая дверь с тусклой металлической табличкой, на которой выбито нечто неразборчивое.
Ван хочет остановиться, хочет развернуться и побежать обратно, в комнату отдыха, где хотя бы можно спрятаться под одеялом и делать вид, что ничего не происходит. Он не хочет этой книги, этих сигарет, этой еды – он хочет просто быть здесь, с Ыйджу, в этом коридоре, но Бён идет вперед, и его шаги такие же уверенные, как и всегда.
— Слушай, а если нас поймают?
— Если поймают – значит, поймают. — Ыйджу не останавливается, не оборачивается. — Тогда нас накажут, что логично. У меня в Белом доме уже есть любимая койка, так что это почти курорт по путевке. А если не словят, то у тебя будет книга. И сигареты, которые я потом стырю, потому что ты не куришь. И это того стоит, клянусь.
— Ты серьезно? — Николас почти задыхается от абсурда, всячески стараясь затормозить темп, в котором они продолжают шагать.
Ыйджу наконец останавливается, поворачивается к нему, и в темноте его глаза блестят – черные, глубокие, в которых отражается тусклый свет лампы:
— Абсолютно. Я лучше попробую и получу по шапке, чем продолжу трястись и играть по правилам идиотизма. Чем дольше мы обсуждаем, — рука Б-2 поднимается на уровень груди, а палец коротко указывает по углам коридора, очерчивая зоны, охваченные обзором камер, — тем глупее это выглядит со стороны.
Ыйджу больше не медлит и делает то, что проворачивает всегда, когда чувствует, что Николас застыл на границе между реальностью и тем, что должно произойти. Его пальцы легко касаются запястья Николаса, как если бы он хотел убедиться, что Ван всё еще здесь, что он не провалился в свою внутреннюю пустоту, что он идет рядом. Николас позволяет себе почувствовать это тепло, а вместе с ним возвращается мраморный пол под ногами и мигающая лампочка над головой. Б-2 убирает руку так же незаметно, как и коснулся – просто опускает ее обратно в карман, будто ничего не произошло, а это лишь простое совпадение, случайное касание в темном коридоре. Но Николас знает, что это тонкая нить, которая держит его на поверхности.
Они останавливаются перед дверью. Она такая же, как и все остальные в этом коридоре – тяжелая, массивная, с потемневшей от времени ручкой. За ней – комната Майора, его книги, его вещи, его мир, в который они сейчас собираются проникнуть, как мыши, пробирающиеся в чужие кладовки. Николас осматривает деревянную поверхность, и ему кажется, что она дышит, как живое существо, что она ждет, когда они сделают шаг, когда они откроют ее и войдут туда, где их ждет либо возможность, либо конец. Он хочет сделать шаг назад, сказать: «Давай не будем, давай вернемся, давай сделаем вид, что мы ничего не задумали». Бён стоит, чуть наклонив голову, и его четкий профиль резко выделяется на фоне тусклого света. Ван не видит его глаз, но знает, что в них нет и грамма страха. Только спокойствие, которое он не может понять, но которое начинает чувствовать, когда они стоят рядом. Он смотрит на его губы, испещренные тонкими белесыми шрамами и остатками корост, и Б-6 снова и снова ловит себя на мысли, что хочет коснуться его, но вместо этого он просто стоит и смотрит, как его сердце колотится в такт чужому дыханию.
Николас опускает взгляд на свою руку, на то место, которого коснулись пальцы Ыйджу, и ему кажется, что он всё еще чувствует это прикосновение. Он чувствует его даже сейчас, когда Ыйджу стоит в полуметре от него, и это ощущение странное – одновременно успокаивающее и пугающее, как если бы он держал в руках что-то очень хрупкое, что может разбиться от одного неосторожного движения.
— Готов? — спрашивает Ыйджу, и голос его такой же ровный, как и всегда.
— Нет, — Николас смотрит на него и на мгновение забывает, как дышать, а головой отчего-то всё равно кивает. — Но я с тобой.
— Пойдет настрой, рабочий, — Ыйджу чуть приподнимает бровь, и в уголке его губ появляется тень улыбки. — Главное, что вместе, а остальное – мелочи.
Комната Майора оказывается совсем не такой, как представлял себе Николас. Он ожидал увидеть строгий кабинет с тяжелой мебелью и папками на полках, с картами на стенах и обязательным портретом кого-то важного. Вместо этого перед ним открывается маленькое, почти уютное пространство, в котором чувствуется чья-то жизнь, чье-то дыхание, чье-то одиночество.
Стены здесь выкрашены в бледно-зеленый цвет, который когда-то, наверное, был свежим и успокаивающим, но теперь выглядит выцветшим и потертым, словно старая фотография, которую слишком долго держали на солнце. Краска местами облупилась, обнажая серую штукатурку, и Николас замечает на одной из стен тонкую, едва заметную трещину, которая тянется от потолка к углу. Прижатой к стене стоит узкая железная кровать, застеленная серым армейским одеялом, аккуратно заправленным под матрас – ни одной складки, ни одной неровности, будто его заправляли не для сна, а для смотра, будто тот, кто спит здесь, привык, что за ним наблюдают даже во сне. На подушке лежит небольшая вмятина, и Николас почему-то задерживает на ней взгляд дольше, чем нужно. Кто-то просыпался здесь по утрам и смотрел в этот низкий потолок. Возможно, этот кто-то тоже не мог уснуть по ночам.
У стены, напротив кровати, стоит маленький деревянный стол. Он старый, поцарапанный, с выцветшими чернильными пятнами на поверхности, которые уже не оттереть. На столе нет ничего лишнего: только старая керамическая кружка, в которой засохли остатки кофе, и фотография в простой деревянной рамке. Николас подходит ближе, сам не зная зачем, и замирает, когда видит, что там изображено.
На фото красуется молодой Майор, почти мальчишка, с теми же залысинами, которые тогда были лишь намеком на будущую потерю волос, и с той же усталой, чуть отстраненной улыбкой, которую он носит и сейчас. Рядом с ним стоят двое парней – подростков, на вид не старше шестнадцати-семнадцати. Они очень похожи: одинаковые темные волосы, одинаковый разрез глаз, одинаковые острые скулы. «Братья» – приходит на ум сразу. Они улыбаются в камеру, и их улыбки такие живые, что на мгновение кажется, будто слышно их смех. Один из них обнимает Майора за плечи, второй держит в руках что-то, что напоминает старый журнал, и на их лицах лишь беззаботность, не обремененная ужасом жизни. На заднем плане видно поле – бескрайнее, золотое, как те поля, которые Николас видел в детстве, когда ехал в машине и не знал, что его ждет впереди. Солнце светит ярко, весь снимок пропитан теплым, почти забытым ощущением, когда мир кажется безопасным.
Где они сейчас? Что с ними стало? Он не знает, но по тому, как Майор смотрит на них на этом снимке с мягкостью, которой никогда не бывает в его глазах сейчас, он догадывается, что ответ вряд ли будет хорошим. Их больше нет рядом, а Майор сидит в этой маленькой комнате, пьет остывший кофе и смотрит на их лица в деревянной рамке. Николас отводит взгляд, чувствуя, как к горлу подкатывает липкий комок. Он не хочет знать, что случилось с этими двумя. Потому что, возможно, он уже знает.
— Эй, — слышится тихий шепот Ыйджу, и Николас вздрагивает, возвращаясь в реальность. Бён стоит у книжной полки, которая занимает почти всю противоположную стену, и машет ему рукой, подзывая к себе. — Иди сюда, тут целое раздолье для тебя.
Николас подходит ближе, чувствуя, как его сердце постепенно замедляется после того, как он оторвал взгляд от фотографии. Но тревога никуда не уходит, просто меняет форму, перетекает из одной части тела в другую, оседает под ребрами, как тяжелый, гадкий осадок. Полка действительно внушительная – четыре ряда книг, плотно прижатых друг к другу, с потертыми корешками, на которых выбиты названия. Книги стоят не по алфавиту и не по темам – они расставлены хаотично, как будто их читали, перекладывали, возвращали на место, и каждый раз они находили новое пристанище. Николас водит по домашней библиотеке взглядом, и внутри него закипает странное волнение, словно он стоит на пороге чего-то важного, как будто каждая из этих книг хранит часть чужой жизни.
Ыйджу уже копается в ящиках стола, тихо матерясь, когда что-то не поддается. Его голос доносится оттуда приглушенно, почти неразборчиво, но Николас слышит, как он бормочет что-то про чертовы замки и про то, что если бы у него была отмычка, он бы вскрыл этот ящик быстрее, чем Майор успел бы сказать «нарушение». Потом слышится тихий щелчок, и Бён довольно выдыхает.
— Сигареты есть, теперь ищу что-нибудь съестное, а то голодный как псина. Ты выбирай спокойно, пока я тут шарюсь.
Николас проводит пальцами по корешкам, чувствуя подушечками шершавую ткань переплетов. Каждая книга – как маленький мир, запертый между обложками, и он почти физически ощущает, как эти миры ждут, когда их откроют. Названия проплывают перед глазами, одно за другим, как имена давно потерянных друзей. «Большие надежды» – корешок темно-синий, почти черный, с выцветшими золотыми буквами, которые уже стерлись по краям. Это Диккенс. Он помнит, как читал эту книгу в одной из сотен коморок, в которой ему удалось побывать. Пип, мисс Хэвишем, Эстелла – имена всплывают откуда-то из глубины памяти, и он чувствует, как внутри разливается знакомая, почти забытая теплота.
«Гордость и предубеждение» – тонкая, почти истрепанная, с обложкой, которая когда-то была розовой, а теперь стала бледно-бежевой, как старая кость. Он никогда не читал ее, но слышал, что это книга о любви, о том, как люди учатся видеть друг друга настоящими. Теперь уже это кажется ему почти насмешкой прямо в лицо.
«Джейн Эйр» – темно-зеленая, с выцветшим золотым тиснением, которое почти стерлось. Он помнит, как мама читала ему отрывки из этой книги, когда ему было лет десять, и он не понимал, о чем речь, но запомнил ее тихий голос.
«Портрет Дориана Грея» – белая обложка, почти серая от времени, с едва заметными пятнами на корешке. Он знает эту книгу и ее сюжет: как красота и молодость могут стать проклятием, о том, как человек может потерять себя, глядя на собственное отражение.
«Убить пересмешника» – обложка потеряла свой цвет до бледно-голубого, вот-вот белесого, и буквы на ней почти не читаются. Б-6 вспоминается, как однажды нашел эту книгу в школьной библиотеке и прочитал ее за два дня, потому что не мог оторваться. Аттикус Финч, который учил своих детей, что нельзя судить о человеке, пока не встанешь на его место. Он думает о том, что сейчас, в этом интернате, он не уверен, что смог бы встать на место кого-то другого. Он слишком занят тем, чтобы выжить самому.
Все эти книги, такие разные, такие знакомые, проходят перед его глазами, а внутри уже шевелится гнетущая тоска. Он никогда не думал, что книги могут быть якорем, который тянет в прошлое, в те времена, когда мир казался больше и менее опасным. Но его пальцы останавливаются на одной – тонкой, со старой обложкой, на которой почти не осталось рисунка. Он берет ее в руки и чувствует, как сердце пропускает удар. Обложка темно-серая, почти черная, с едва заметным силуэтом человека, стоящего на фоне огня. Буквы на корешке – «451° по Фаренгейту» – стали бледно-золотыми от времени, почти неразличимыми, и когда он проводит пальцем по шершавой поверхности, ему кажется, что он чувствует жар, исходящий от страниц.
451 градус по Фаренгейту – температура, при которой горит бумага, когда миры на страницах литературы превращаются в пепел. Он сжимает книгу в руках, и внутри него зреет тревога, будто он держит в руках не просто книгу, а что-то запретное, что-то, что может сгореть в любой момент. Пожарные, которые не тушат пожары, а разжигают их. Люди, которые живут в мире без книг, где все мысли – это просто белый шум, транслируемый в стенах их домов. Главный герой, который начинает сомневаться, который начинает видеть, что мир вокруг него пустой, лишенный смысла.
— Нашел что-то? — шепот Ыйджу доносится откуда-то снизу. — Или тебе помочь выбрать?
— Нет, — также тихо отвечает Николас, сжимая книгу в руках. — Я уже выбрал.
Он чувствует, как книга ложится в ладонь, тяжелая и теплая, будто она ждала именно его. На секунду ему кажется, что он слышит, как за стеной гудит вентиляция, как где-то далеко хлопает дверь. Он пытается отогнать эти звуки, но они остаются, въедаются в сознание, как напоминание о том, что они не одни, что в любой момент их могут застать, что эта комната – не убежище, а ловушка, и они сами в нее зашли.
— Отлично, — Ыйджу выпрямляется, и в руках у него действительно появляется пачка сигарет и сухое печенье, завернутое в бумагу, и он уже открывает рот, чтобы сказать что-то еще…
Ручка двери дергается резко, неожиданно, с гадостным скрежетом, от которого всё внутри Николаса переворачивается. Он слышит, как Ыйджу замирает – не двигается, не дышит, просто становится неподвижным, как статуя. Николас чувствует, как его собственное тело деревенеет, как кровь отливает от лица, как сердце пропускает удар, а потом начинает колотиться с такой силой, что, кажется, его слышно на всю комнату.
Дверь открывается медленно. Сначала Николас видит только руку — бледную, с тонкими пальцами, которые сжимают дверную ручку без всякого напряжения, и это спокойное движение кажется ему почти издевательским.
Майор переступает порог, и в тусклом свете комнаты его лицо кажется особенно бледным и изможденным. За прошедшие дни он похудел еще сильнее, форма висит на нем мешком, а под глазами залегли такие глубокие тени, что кажутся частью его лица, будто он не спал много ночей подряд. Его взгляд скользит по комнате – сначала на Ыйджу, который замер у стола с пачкой сигарет в одной руке и печеньем в другой, потом на Николаса, что стоит у книжной полки, прижимая к груди чужую книгу. Взгляд Майора задерживается на краденном на одно короткое мгновение, и он молчит секунду, две, больше, просто стоя в дверях, пока комнату заполняют тонны его усталости. Он медленно движется к шкафу, не глядя на них, и тянется к полке. Мужчина шарит там, среди старых коробок и пакетов, с таким видом, будто он один в комнате, будто эти двое подростков просто тени, которые не заслуживают его внимания.
Николас смотрит, как его пальцы касаются чего-то, и он вытаскивает упаковку сгущенки с пожелтевшей этикеткой, на которой почти не видно рисунка. Он осматривает ее мгновение, кажется, проверяя, не просрочена ли, а потом поворачивается к Ыйджу и протягивает ему. Его рука задерживается в воздухе ровно настолько, чтобы Бён успел взять, и когда Ыйджу, всё еще не двигаясь, принимает упаковку, Майор долго с присвистом выдыхает:
— Это всё, что осталось, — слова звучат глухо и безжизненно, прежде чем утонуть в очередной долгой паузе. — Забирайте.
— Спасибо, — Ыйджу смотрит на упаковку в своих руках, и на его лице появляется искреннее удивление. Он переводит взгляд со сгущенки на Майора, и в его глазах читается вопрос, который он не решается задать вслух.
Майор не начинает говорить сразу, лишь глядит на Б-2, видимо, надеясь, что тот просто исчезнет из его жилья. Он переводит взгляд на Николаса, и его глаза находят книгу, которую Ван держит в руках. Мужчина задерживается на обложке, на буквах «451° по Фаренгейту», и в его лице появляется неизвестная смесь из едва заметной тени улыбки с той же тоской в глазах.
— Хороший выбор, — произносит Майор, наступает очередное молчание, а затем он сглатывает, и этот звук в тишине комнаты кажется слишком громким. — Только читай не на тренировке, а то Полковник спалит. — Он замолкает, потом добавляет тише, почти шепотом: — И верни назад, когда дочитаешь. Пожалуйста.
Последнее слово повисает в воздухе, такое чужое и неправильное в этом месте, что Николас чувствует, как внутри него что-то сжимается. Он открывает рот, чтобы поблагодарить или пообещать, но слова не идут. Он лишь смотрит на Майора: на его лицо, на его обвисшую форму, на залысины, которые кажутся еще заметнее в этом тусклом свете. Воздух заполняет странное, горькое чувство, которое Б-6 не может назвать.
— Теперь слушайте, — Майор делает еще один свистящий выдох, тяжелый, с присвистом. — Спрячьте всё это. В штаны, под куртки, куда угодно. Полковник скоро заступает на патруль. — Он делает паузу, чтобы перевести дыхание. — Если он вас увидит – я не смогу ничего сделать.
Он смотрит на них в упор, и в его глазах нет привычного безразличия. Есть что-то похожее на тревогу, и эта тревога не за себя, а за них. Николас чувствует, как его тело начинает двигаться быстрее, чем он успевает думать, как он засовывает книгу под куртку, прижимая ее к животу, и ощущает ее твердый корешок через ткань. Он видит, как Ыйджу прячет сигареты и сгущенку в карманы штанов, и его движения становятся такими же быстрыми и отточенными, как и всегда, будто он делал это тысячи раз. Когда они оказываются готовы, Майор смотрит на них еще раз, и его взгляд задерживается на их лицах на мгновение дольше, чем нужно.
— Теперь идите, — говорит он тихо, прогоняя расслабленным жестом. — Не бегите по коридору, не привлекайте внимания. И не доставайте ничего до отбоя. Даже книгу. Если они увидят ее сейчас – это будет конец.
Николас моментально кивает, чувствуя, как дыхание застревает в груди. Они проходят в коридор, когда за спиной слышится почти шипящее:
— И закройте дверь.
Они выходят в коридор, и дверь за ними закрывается с тихим щелчком. Николас делает шаг вперед, чувствуя, как его ноги дрожат, как сердце колотится где-то в горле, как книга под курткой становится крупнее с каждым шагом.
В голову лезет образ фотографии в деревянной рамке: два парня на ней, которые улыбались, обнимая Майора за плечи. И наверное их больше нет. Николас представляет, как Майор смотрит на эту фотографию и, скорее всего, вспоминает время, когда мир был еще безопасным, когда он мог улыбаться по-настоящему. Он думает о том, что Майор, вероятно, тоже когда-то был таким, как они, но система сломала его, оставив только этот обрубок человека, который продолжает делать свое дело, потому что не знает другого способа существовать.
И внутри Николаса поднимается нечто горькое и непомерно тяжелое, что застревает в легких, не давая дышать. Ему хочется обернуться, хочется открыть эту дверь и сказать Майору что-нибудь хорошее – благодарность, поддержку, что-то, что сделает его жизнь чуть менее пустой. Но он не знает, что сказать и как это сделать.
— Ты как? — шепчет Ыйджу, и голос его звучит тихо, почти беззвучно.
Николас смотрит прямо перед собой. Он чувствует, как к горлу подкатывает горечь, как слезы, которые он не позволит себе пролить, подступают к глазам, но он моргает, прогоняя их, потому что сейчас не время, потому что если он заплачет, то не сможет остановиться. В голову предательски лезут мысли, что Майор, наверное, знает, что они нарушают правила, и знает, что его могут наказать за то, что он позволил им это сделать.
Ыйджу ничего не говорит, молча протягивая руку и обхватывая плечи Николаса – без давления и жестокости, а так, будто боится сделать больно, и знает, что любое резкое движение может разбить его на части. Николас чувствует тепло, которое исходит от его ладони, чувствует, как оно проникает сквозь ткань куртки, сквозь кожу, и это тепло становится единственной точкой опоры в этом коридоре, который кажется бесконечным. Он не оборачивается, не смотрит на Ыйджу, но чувствует его присутствие, дыхание, молчаливую поддержку.
— Майор знает, что делает, — наконец произносит Ыйджу, мягко поглаживая по плечам. — Он знает, что если он сделает что-то не так, его накажут. Это его выбор – делать что-то хорошее или нет.
Шаги Ыйджу рядом с ним звучат ровно, уверенно, только вот в ритме нет больше напряженности, которая была раньше. Они просто идут вперед – к своей комнате, к своим кроватям, к отбою, который уже скоро.
Когда они сворачивают за угол, последняя лампа в конце коридора мигает и гаснет, оставляя их в темноте на одно короткое мгновение.