О популизме
D. S. (Дневник Демократического социалиста)Введение
Два года назад не стало Алексея Навального. Власть, выносящая приговор уже всякому инакомыслию, поставила жирную точку в целой эпохе политического противостояния. Но скорбь либеральной общественности и ритуальные заклинания о «преступлении режима» лишь маскируют более глубокий, структурный кризис. Кризис не просто оппозиции, а самого языка политики в России.
Навальный, несмотря на свои идеологические рамки, оказался последним, кто владел этим языком в массовом масштабе. Его смерть обнажила пропасть между левыми теориями и реальностью народного недовольства. И эта пропасть может быть преодолена только одним способом - через левый популизм, понятый не как упрощение, а как радикальная пересборка политического дискурса снизу.
Феномен Навального
Феномен Навального стоит анализировать не через призму моральных оценок, а как уникальный политико-коммуникативный эксперимент. В условиях тотальной деполитизации и атомизации, когда официальная пропаганда перешла к грубой милитаристской риторике, а левая мысль - к догматическим схоластикам, он совершил почти невозможное Он эмпирическим путём, методом проб, ошибок и блестящей интуиции, выстроил мост между частным недовольством и публичным действием.
Его гениальность сугубо формальная. Он понял, что в обществе, пережившем травму крушения всех идеологий, говорить нужно не о высоких идеалах, а о конкретных материальных фактах, облечённых в образы абсолютной, почти бытовой несправедливости. Он не говорил о «коррупции как системном явлении капитализма». Он показывал золотой ершик во дворце Путина. Он не рассуждал о «несправедливом распределении благ», он подсчитывал, сколько больниц можно было построить на стоимость одной яхты Ротенберга. Это был перевод сложных политэкономических категорий на язык, понятный каждому. Его популизм строился на создании мощного противопоставления: «мы» («народ», «россияне») против «они» («партия жуликов и воров»). Эта конструкция работала, потому что отражала реальное социальное чувство - чувство тотального ограбления, пусть и лишённое классовой определённости.
И здесь мы подходим к трагедии Навального как политика. Трагедия его заключается в том, что блестящая форма, которую он использовал, служила абсолютно пустому, а в исторической перспективе - реакционному содержанию. Он мастерски вскрывал симптомы - воровство, коррупцию, цинизм элит, но при этом упорно отказывался видеть саму болезнь. Болезнь, именуемую периферийным капитализмом, где сращивание власти и собственности является не изъяном, а основополагающим принципом. Его идеал - «честная», «эффективная», «европейская» Россия - оставался недостижимым. Такой России не могло существовать на фундаменте сырьевой экономики, созданной приватизацией советской общенародной собственности. Его борьба была борьбой за лучшее место в системе, а не против системы как таковой. Он хотел не ликвидировать класс буржуазии, а возглавить его более «честную» фракцию.
«Мой страх и ненависть»: разрыв с либеральным мифом
Однако смерть Навального оставила после себя не только вакуум, но и критический заряд, направленный в самое сердце либерального мифа о 1990-х. В своём тексте «Мой страх и ненависть» и последовавшем за ним документальном сериале «Предатели» Навальный и его команда предприняли попытку радикального переосмысления той эпохи. Это был разрыв с нарративом, десятилетиями доминировавшим и до сих пор доминирующем в либеральной среде: нарративом о «хорошем Ельцине», заложившем основы свободы, и «плохом Путине», эти свободы узурпировавшем. Навальный из колонии обрушил критику на «демократов» 1990-х, обвинив Ельцина и его окружение в том, что они «продали исторический шанс России». Речь шла не об абстрактных ошибках, а о конкретных, системообразующих решениях: отказе от судебной и правоохранительной реформы, который заложил основу для «правосудия по понятиям»; залоговых аукционах 1995-1996 годов, легализовавших превращение власти в собственность; расстреле парламента в 1993-м и принятии суперпрезидентской Конституции, создавшей каркас для будущей диктатуры. Сила этого анализа в его разрушительном для либерального канона пафосе. Он сделал то, на что многие либеральные интеллектуалы до сих пор отказывались пойти: жёстко связал путинский авторитаризм с ельцинским правлением, показав их системную преемственность. Это не просто «предательство» отдельных лиц, а логичный результат построения системы, где демократические институты изначально воспринимались правящей группой как угроза их новоприобретённой собственности и власти.
Однако в этом подходе кроется и фундаментальная проблема, которая ограничивает его глубину. Критика Навального и его последователей при всей её жёсткости остаётся в рамках морально-политического дискурса. В ее центре находятся «предатели», «жулики и воры», «семейка», поставившая у власти Путина. Классовый анализ здесь подменяется поиском «плохих элит». Вывод, который предлагается, по сути, таков: если бы в 90-е к власти пришли «честные демократы», не обкрадывавшие народ, а построившие «нормальные» институты, Россия пошла бы «европейским путём». По сути это всё тот же либеральный популизм, но теперь уже направленный против своих же предшественников. Он по-прежнему не задаётся вопросом о том, мог ли периферийный сырьевой капитализм, рождённый в горниле «шоковой терапии» и криминальной приватизации, породить что-либо иное, кроме олигархии и авторитаризма. Он бьёт по «плохому капитализму» (вороватому, коррумпированному), но не ставит под сомнение капитализм как таковой.
Таким образом, смерть Навального это не просто физическая ликвидация оппозиционера. Это символический конец целого политического проекта. Проект буржуазно-демократического обновления России, который можно назвать проектом «нормального капитализма», оказался нежизнеспособным. Это произошло не из-за личных промахов Навального, а из-за объективных причин: у капитализма на периферии мировой системы нет и не может быть «человеческого лица». Есть лишь голое насилие первоначального накопления, обернутое либо в либеральную риторику (90-е), либо в консервативную мифологию (нулевые-десятые). Навальный стал жертвой перехода от второго к чему-то ещё более мрачному, где любая альтернатива, даже системная, воспринимается как экзистенциальная угроза.
Уроки и задачи: как не остаться маргиналами
Что этот тупик означает для социалистов? Прежде всего, это суровый и беспощадный урок. Урок в том, что моральная правота и теоретическая безупречность ничего не стоят без способности говорить с миллионами. На протяжении десятилетий левое движение в России пребывало в состоянии либо ностальгического самогипноза, либо сектантской изоляции, где разговоры о «революционной ситуации» подменяли работу по её созданию. Мы превосходно критиковали Навального за национализм, за либерализм, за поверхностность. Но мы не говорили на языке, на котором говорит народ. Навальный же говорил. И в этом его главное, невольное обвинение в наш адрес.
При этом нельзя не отметить поразительный парадокс: значительная часть сегодняшних левых, особенно в их самопровозглашённом «ортодоксальном» крыле, с высокомерным презрением относится к самому понятию популизма. Для них это слово - синоним демагогии, упрощения, предательства «научного социализма». Они, зациклившись на букве текстов столетней давности, совершенно упускают их дух и исторический контекст. А между тем, большевики 1917 года были самыми настоящими популистами. Весь их успех заключался в способности совершить перевод сложнейшей марксистской теории на язык насущных, кровных требований многомиллионных масс.
Ведь что такое лозунги «Мир - народам!», «Земля - крестьянам!», «Фабрики - рабочим!»? Это самое настоящее проявление искусства популизма. Это было самое заветное желание солдата, измученного окопной бойней, крестьянина, мечтающего о справедливом переделе помещичьей земли, рабочего, стремящегося к контролю над станком, который его же и кормит. Большевики не изобретали эти требования, они уловили и возвели в ранг политической программы то, что витало в воздухе, что составляло содержание стихийного народного гнева. Их сила была не в отказе от «популизма», а в умении направить стихийный популизм снизу в русло сознательной революционной борьбы.
Сегодняшние же догматики, абсолютизируя отдельные, зачастую вырванные из контекста цитаты Ленина, сами оказываются в плену у еще более худшей стихии - кабинетной. Стихии отрыва от реального движения, от живых людей. Они по сути повторяют ошибку тех самых «экономистов» и меньшевиков, которых громил Ленин: они ждут, когда «сознание масс само созреет» до понимания «Капитала», презирая грубую работу по переводу этого самого «Капитала» на язык повседневной борьбы. Они боятся опуститься до уровня масс, не понимая, что подлинная высота революционной теории как раз в её способности опуститься, то есть воплотиться и стать материальной силой.
Отказываясь от борьбы за гегемонию в публичном поле, от борьбы за смыслы и эмоции миллионов под предлогом сохранения «чистоты учения», эти товарищи добровольно обрекают социалистический проект на маргинальность. Они уступают поле битвы таким мастерам популистской формы, как Навальный, а затем удивляются, почему массы идут не за «научным социализмом», а за теми, кто говорит с ними на языке их боли и гнева, пусть и предлагая ложные ответы. Это не верность принципам, а интеллектуальная и политическая капитуляция. История не прощает такой роскоши, как брезгливое отстранение от «низкой» реальности политической борьбы. Либо ты берёшься за имеющиеся инструменты, чтобы перековать их, либо ты обречён на бездейственное чистоплюйство. Выбор большевиков в 1917-м был очевиден. Наш выбор сегодня должен быть столь же ясен.
Поэтому вопрос о левом популизме сегодня это не вопрос тактического выбора, не вопрос «снижения планки». Это вопрос политического выживания и исторической ответственности. Левый популизм это не отказ от марксистского анализа, а его перевод в плоскость массового сознания. Это стратегия по построению нового «мы», радикально отличного от навальнистского. Если его «мы» было гражданско-национальным («россияне против воров»), то наше «мы» должно быть классовым и интернациональным по своей сути. Мы - это все, кто вынужден продавать свою рабочую силу, чтобы выжить: рабочие Уралвагона и курьеры Яндекса, учителя из Саратова и программисты из Новосибирска, русские и таджики, сварщики и научные сотрудники. Они - это те, кто живёт за счёт нашей работы: олигархи, крупные рантье, высшая бюрократия, силовики на службе у капитала. Этот раскол реальный, материальный, его можно пощупать в задержанной зарплате, в счёте за ЖКХ, в контракте мобилизованного.
Таким образом, этот важный, но половинчатый шаг Навального лишь подчёркивает историческую задачу левого популизма. Нам необходимо присвоить его мощный критический импульс, его смелость в развенчании священных коров либерализма, но снять морализирующую рамку. Не «Ельцин и Чубайс были плохими людьми, поэтому всё пошло не так», а приватизация, залоговые аукционы, указ №1400 были закономерными этапами формирования класса новой буржуазии, для которого демократия и права трудящихся были смертельно опасны. Не «они украли нашу демократию», а они легализовали украденную у народа собственность, и авторитаризм стал единственной гарантией её сохранения.
Языком левого популизма должна стать конкретика требований-переходов, отсылающих не в прошлое, а в возможное будущее. Не «национализация», а «нефтяная вышка должна кормить пенсионера Воркуты». Не «интернационализм», а «российский и украинский солдат - братья по окопу, их обманули одни и те же генералы, наживающиеся на войне». Не «диктатура пролетариата», а «завод принадлежит тому, кто на нём работает».
Это не означает отказа от теории. Напротив, это означает её вооружение. Популизм без теоретического стержня вырождается в пустую демагогию (что и произошло в итоге у Навального). Но теория, не способная стать материальной силой, остаётся схоластикой. Наша задача - совершить диалектический синтез: взять аналитическую мощь марксизма и облечь её в языковую плоть, понятную тому, кто никогда не откроет «Капитал». В своё время большевики сумели совершить подобный синтез.
Таким образом, годовщина смерти Навального это не просто памятная дата, а место развилки. Один путь - продолжать бесконечный спор о чистоте теоретических доктрин в то время, как политическое поле окончательно захватывают правые авторитарии и неолиберальные призраки. Другой путь - начать тяжёлую, кропотливую работу по созданию нового политического языка, который бы, заимствуя коммуникативную гениальность Навального, вёл людей не к тупику «честного рынка», а к горизонту подлинного освобождения - к социализму как радикальной демократии, где свобода от эксплуатации неотделима от свободы слова, собраний и совести.
Навальный мастерски овладел формой, но проиграл из-за содержания. И мы должны усвоить этот урок, чтобы предложить то содержание, которое не предаст тех, кто поверит нам на слово. Иначе наше будущее не революция, а вечное маргинальное существование в тени умирающего режима и столь же бесплодной либеральной оппозиции. Время для академических дискуссий прошло. Настало время говорить так, чтобы нас услышали миллионы. И говорить правду о том, что спасение кроется не в смене лиц при той же системе собственности, а в коренной смене самого общественного строя.
Навальный начал разговор о 90-х как о времени упущенных альтернатив и преступления против будущего. Наша задача - довести этот разговор до конца, показав, что истинная альтернатива была не между «хорошими» и «плохими» реформаторами, а между капиталистическим грабежом и социалистическим преобразованием, между властью олигархии и властью советов. Только так можно перевести память о Навальном из плоскости скорби в плоскость орудия для борьбы за будущее, которого он так и не смог, да и не мог по своей сущности предложить.
D. S. февраль 2026