О памяти

О памяти

Crypta Platonica

Память - удивительная вещь. Хайдеггер утверждал, что наше мышление и есть память. Немецкий гений верно усмотрел их глубокую связь. То, что есть, поддаётся запоминанию, не умирает в будущем и воскресает из прошлого. Если мышление понимать как порождение идей, то человек не думает: он просто вспоминает. Мало того: это даже не мы вспоминаем об идеях и смыслах - это они обращают на нас внимание, обременяют собой из иного мира: мира вечной памяти.

Вообще, почему именно "забвение бытия" (Хайдеггер)? Что такого забыл Платон? Ответ лежит на поверхности: если бытие есть время, то забвение бытия есть забвение времени. Платон о бытии думал-думал, а про время забыл. Но, чего уж там, это забвение было не случайным. Представьте: долгие скитания в песках приводят вас к оазису: какими бы прекрасными ни были дюны, ничто не заменит свежую воду и прохладу пальмовых ветвей. Оазисом для Платона стало его эллинское наследие: воды Парменидовского тезиса о том, что "есть только бытие", укрытые тенью Пифагоровских пальм, отделяющих правильное от неправильного, истинное от лжи, правое от левого, мужское от женского. Высокомерие этих пальм под стать их высоте. Тезис Парменида, поначалу склонный к простому монизму ("есть бытие - и всё тут"), в пифагорейской перспективе приобретает следующий оттенок: не только бытие есть, небытия нет - но и небытие осквернено. Поскольку небытием является всё преходящее, т.е., в общем-то, весь мир - весь мир оказывается подверженным осквернению. О нём даже не стоит думать - и не стоит помнить. Платон долгое время провёл с Архитом, схолархом пифагорейского союза, и сполна пропитался разделением на хорошее и дурное, таким характерным для всей школы. Лишь в "Софисте" Платон отказывается от тезиса Парменида - такого блестящего, поражающего своей глубиной - и понимает, что без мысли о небытии не обойтись. Увы, догадка Платона так и осталась догадкой, которой, по совести, суждено было стать поворотным пунктом его поздней философии, да не вышло: Платона запомнили как автора "теории идей", обитающих в ином мире, по сравнению с которым мир обыкновенный не заслуживает внимания. 

Но вернёмся к памяти. Если Хайдеггер прав, и недосмотр, который допустил Платон и сотоварищи, привёл к ужасам XX-го века ("атомная бомба взорвалась в поэме Парменида" - масштаб, достойный гения), то мы просто учтём эту ошибку и по возможности не будем её повторять. Философия мало меняется со времён её первого автора, если только мы верим, что она стоит вне времени. Или, учитывая ошибку, - стоит вне времени определённой частью. Поэтому, будучи философом, человек должен смотреть на время глазами вечности и смотреть внимательно: чтобы скорректировать ошибку Платона, это всё, что от нас требуется. Да, так просто. Настроив оптику таким способом, мы поймём время как одну из естественных, не осквернённых форм вечности: временные воплощения идей не менее фундаментальны, говорят об их природе столько же, сколько сами идеи. К каким выводам это приводит? Да к таким, что отражения мира идей в мире тел (или наоборот - в конце концов, кто чьим отражением является?) разыгрывают внутри себя драму не меньшей силы, чем то, что происходит там, "наверху".   

Что такое временное и вечное, понятое в контексте тела? Конечно, это две формы памяти: кратковременная и долговременная. 

Некоторым людям свойственна синестезия. Под ней обычно понимают, что, например, слово "человек" имеет бежевый цвет, а сам этот бежевый звучит как ветер и песок, так что, выходит, и человек звучит немного как ветер, и в особенности же как ветер звучит множество людей... Разные категории чувств смешиваются между собой, так что уже непонятно, какая разница, например, между цветом и звуком, звуком и осязанием. Мозг слишком интегрирован, сверх-интегрирован сам в себе: импульс ощущений, бегущий к одному из центров, затрагивает и другие. 

Как правило, о синестезии говорят лишь в контексте ощущений, чего-то физиологического. Это верно, но вообще-то такая синестезия есть лишь следствие синестезии глобальной, проистекающей из глубокой переплетённости всех чувств, мыслей, эмоций и воспоминаний между собой - просто в силу того, что они происходят в одном мозгу. И сам мозг представляется легионом каких-то избыточно переплетённых единиц, где каждая связана или когда-нибудь будет связана с любой другой. Иногда эта синестезия даёт сбой, который обычно называют шизофренией. Делёз, этот шизофренический князь философии, приводит цитату о рисунке стола в исполнении перегруженного синестезией мозга: "Тяжелый, громоздкий, — его вряд ли вообще можно было куда-то перенести. Никто не знал, как за него взяться (ни руками, ни умом). Столешница, полезная часть стола, постоянно уменьшавшаяся, исчезала, поддерживая столь ничтожную связь с громоздким строением, что уже невозможно было думать о целом как о столе, разве что как об отдельном предмете мебели, неизвестном инструменте, применения которому не сыщешь". Просто синестезия даёт сбой, резьба окончательно слетает, и между столом, его ножками, окружением, светом, падающим на столешницу из окна, самим солнцем и чем-нибудь ещё пропадает различие. Всё смешано во всём. Обратное состояние - состояние полной разобщённости чувств, испытываемое придурковатыми позитивистами или людьми с синдромом Аспергера - две группы, нашедшие своё переплетённое отражение в главном Примере XX-го века, - приводит к порабощению человеческого "я", его несвободе.  

Абстрактные понятия, помноженные на синестезию, дарят способность воображать - высшую форму мышления, которая захватывает фрагменты памяти и переиначивает их до неузнаваемости, рождает нечто новое. Философствуя воображением, начинаешь понимать, что на алтарь сего искусства, чтобы преуспеть, нужно положить несметные кавалькады воспоминаний, переставляя их подобно кадрам старой плёнки, так что аналитические суждения превращаются в разрезание ножницами, суждения синтетические - в работу клея или клейкой ленты. Мышление становится глубоко метафоричным. Как выглядит идея блага? Какой у неё цвет, вкус, запах? Каждый ответит субъективно, но правда, смешанная со странностью, состоит в том, что какими тропами ни иди человек к этой идее, исход всегда один. Если все дороги, сколь ни различны они меж собой, ведут в Рим, воспоминания о благе, при всём их разнообразии, и уж тем более разнообразии их носителей, имеют предсказуемый итог - идея блага, в опыте принадлежа всем, притом совершенно интимно, на деле не принадлежит никому, оказывается универсальной. И наоборот - в универсальной идее прослеживается след моей личной памяти. 

В переходе от мелких, сиюминутных воспоминаний к тому их брату, который зовётся "долговременным", а от него - к воспоминаниям коллективным, содержится философский секрет. Его разгадка будет означать разгадку того, что волновало Платона. Однако, разгадка этой совершенно универсальной проблемы таким же образом совершенно интимна. Чтобы её достичь, потребуется покопаться в своих воспоминаниях. Так я и сделаю. 

Когда я думаю, мысленно я где-то нахожусь. Особенность памяти, пустяк, мелочь. Естественная потребность моего человеческого аппарата, так сильно - уже потом, "искусственно" - используемая в мнемотехниках: подвешивать воспоминания к каким-то местам, чтобы их не смыло временем. Ведь эти воды памяти часто устраивают нашей памяти наводнение, и так уж случилось, что особо живые из воспоминаний не умеют плавать. Кто этот Мазай, их спасающий? И почему он выбирает одни места-острова пространственной памяти и обходит другие?

Мне трудно сказать. Возможно, конкретное место так подходит конкретной мысли, что они состыковываются подобно шестерёнкам. Однако - и это достаточно очевидно - для объяснения была бы необходима более глубокая связь, "средний элемент", глядя на который, можно сказать: "ну конечно, как это я сам не догадался!".

Например, для меня платоновская идея серебряного цвета. Даже не серебряного, а какого-то неоново-белого, что ли. Когда она одна, она где-то на фоне одного перекрёстка рядом со старым домом моих родителей. А если идей много, они дружно летают над хвойным лесом в селе моего прадеда, образуя тягучую сеть, которая относительно единичной идеи демонстрирует корпускулярно-волновой дуализм. Далось этому добру обзавестись подобными образами! И всё же - так. Я представляю, какое недоумение, возможно, испытывает читатель. Дескать, ну, про "неоново-белый цвет" понятно - идея, она вроде как чистая, ослепительная, а на её фоне - грязные, мутного цвета "копии". Но почему, чёрт возьми, именно на перекрёстке, и на "вот именно том", который рядом с его "старым домом" или где-то "над лесом"? Мне нечего на это ответить, и тут, как говорится, либо "у вас, дорогой читатель, так же", либо никак. Я только прошу проявить простой интерес и не спешить с выводами. В конце концов, такое саморассмотрение обнажает человека куда больше, чем обычная нагота. 

Здесь для меня вопрос "почему" звучит архи-странно. Это же "так очевидно", иначе и "быть не может". Но, если я прав - или, по крайней мере, если я не слишком ошибаюсь - то же чувство очевидности и уверенности, которое я испытываю в данном случае, когда рассказываю про эту ассоциацию, сопровождает меня при общении с другими людьми, в случае интерсубъекивном. По опыту я знаю, что в моменты - моменты, когда мышление функционирует как бы на фоне образа памяти - меня понимают лучше всего, "с полуслова": все мысли обладают ясностью. И всё же противоречие между работой этих двух режимов - личного и коллективного - на лицо. Никто не обладает моими воспоминаниями. Конечно, в теории можно, стоя где-нибудь рядом, сохранить один образ-воспоминание на двоих (сжалюсь над собой и не буду упоминать тут о чисто физиологическом различии чувств). Однако, полученное таким образом воспоминание есть не только результат случившегося секунду назад: за ним ещё тянется шлейф всех предыдущих воспоминаний за всю жизнь. Глядя на один и тот же хвойный лес, всякий запомнит разное: одному из-за его тонкого обоняния (ну вот, я же обещал) в душу западёт хвойный аромат; другому звук птиц, потому что совсем недавно он слушал "Соловья" Алябьева, и его одноимённый брат, на этот раз живой, добавляет красок к послевкусию оставшихся впечатлений. А третий запомнит какую-нибудь ветку, потому что она... Что ж, потому что своим силуэтом она напоминает ему руку матери на старой фотографии, где та держит совсем маленьким самого смотрящего. Ну, так бывает. Затем смотрящий, быть может, подумает о связи "матери-природы", ныне представшей в качестве ели, - и матери самой обыкновенной, его собственной, "которой надо бы позвонить" и т.д. И вот, на ум придут многие и многие ассоциации, порой идущие настолько далеко, отдающие звоном в таких глубинах, что, вероятно, этого не заметит и их обладатель. Так возникает железный факт: навсегда теперь еловая ветка, как и этот лес, будут связаны с воспоминаниями о матери. 

Почему платоновские идеи ассоциируются у меня с хороводом каких-то пучков неоново-серебряного цвета над ветвями? Очевидная, может быть, ассоциация со звёздным небом, проглядывающим через высокие деревья, - надо заметить, очень пошлая - не подходит; о нет, эти мои идеи совсем не похожи на звёзды. Да и хороводом назвать их трудно: скорее, это такая окружность, где участники соединены не только по радиусу, но и внутри, как бы между собой, так что это напоминает углеродную решётку, где каждый атом своими четырьмя связями связан с другими атомами. 

Увы, глубины психики не подпускают меня глубже к источнику ассоциации: явление психоаналитического порядка. Интересно - подчинюсь воле бессознательного и сделаю пару наблюдений, с виду уводящих нас от искомого ответа - что в самом психоанализе используется метод, работающей с описываемой мной особенностью человеческой психики. Конечно же, речь о методе свободных ассоциаций, когда пациенту предлагают назвать слово, связанное с тем, которое дал терапевт, затем придумать ассоциацию к этому своему слову et cetera... И вот уже незримый гравитационный центр медленно, но верно стягивает все его ассоциации к одной, самой главной, которая, как гвоздь, движимый магнитом из-под стола, указывает на источник - волнующую проблему - достаточно прямо, чтобы психоаналитик смог его заметить. Психоаналитику приходится прибегать к разного рода ухищрениям, чтобы докопаться до истины: значимого фрагмента памяти, который - своего рода тёмная материя психической Вселенной - оказывает радикальное влияние на весь человеческий состав, оставаясь малозаметным в ночных просторах его души. 

Таинственность теневых воспоминаний имеет свои основания. Стыд - реакция, которой зачастую сопровождается высвечивание тёмных ментальных уголков - не является, на мой взгляд, ни причиной, ни следствием факта высвечивания: стыд - лишь симптом, и он указывает на более фундаментальный антропологический факт: лживый, иллюзорный характер самой психики и человеческой речи. Они сопротивляются, стоит попытаться в позитивистком духе прижать их к стенке, заставить говорить на языке логики, прямолинейном и безжизненном... С психоаналитической истиной о самом себе, сущность которой в том, чтобы всегда быть потаённой и недосказанной, можно только играть, терпеливо ожидая, когда она повернётся к тебе своей неожиданной стороной. Поскольку это истина, нечто очевидное и прозрачное для понимания (какая ирония: "разве может истина быть тёмной? ну конечно же нет!"), эффект от обнаружения её неожиданной стороны имеет двойную природу: радость узнавания, перемешанная с досадой на свою невнимательность.

Возможно, существует некая зацепка, которая позволит мне докопаться, нет, не до сути ассоциации платоновских идей и хоровода серебряных пучков неведомой материи, но, по крайней мере, до более глубоких ассоциаций, ассоциаций к ассоциации, в которых через саму ассоциацию будет просвечиваться часть моей биографии, а через мою биографию - эта ассоциация. Но я говорю загадками, и пора переходить к делу.

Этот лес - лес в селе Макашевка, которое находится в Воронежской области. Там жила моя прабабушка. Ныне уже покойная, для меня она не умерла, лишь воспоминания о ней слегка притупились, обернулись светлым пятном где-то в глубинах психики. Схожим образом я вспоминаю своё детство - такое ломкое и сладострастное, не знающее стыда, нежное, без отца. Детство скрылось от меня в надёжных местах, изредка навещая приятными и такими стыдливыми воспоминаниями. Воспоминания о прабабушке и далёком лесу, который почти всегда было видно в конце просёлочной дороги, откуда ни глянь: из окна, сидя на заборе, в огороде, с веток большого тутовника, встречая чьих-то коров с соседскими детьми на больших велосипедах с фантастически высоко поднятыми сидениями (откуда они только взяли, что это удобно?). Лес был первым, что я вспоминаю, когда думаю о деревне, когда приезжаю в неё и уезжаю. Он встречал меня совсем ненавязчиво, так что я почти не думал о нём напрямую, не выделял как отдельный предмет размышлений. Он был фоном не только в этом моём селе, но и в сознании: такой же едва заметный - как вода, когда мы ныряем или воздух, когда мы уже вынырнули. 

В доме у прабабушки было много икон, два угла с многими и многими образами, держателями свеч, молитвословом. Прабабушка и бабушка (с которой я приезжал) молились каждый день, утром и вечером. Многие слова оттуда я помню до сих пор, особенно те, которые произносил сам, как только меня научили. Отче наш, Иже еси на небесех... Впоследствии, когда уже взрослым что-то из молитв я заучивал самостоятельно, многие слова оказались знакомыми - нужно было лишь припомнить. Прабабушка была очень доброй, не чаяла во мне души. Я сидел с игрушками на кресле, она молилась, за окном был закат. А где-то там - лес. Лес и молитвы, лес и иконы, лес и добро, лес и Платон. Сейчас для меня провести эту линию так легко, так естественно. Всё такое тёплое и доброе, а ночью, когда мы выходили и садились на уличную скамейку перед посеребрённым деревянным забором, я смотрел на звёзды. Прабабушка рассказывала: "Боженька живёт там". Бывало, когда грозовые облака почти опускались на крыши, а в доме можно было услышать тройное, тихое и немного тревожное "Господи, помилуй", она рассказывала мне, что это Николай Чудотворец ездит по небу. Наверняка звёзды как-то связаны с Богом, тем более они красивые - возможно, я не думал так непосредственно, но определённо так чувствовал. Может быть, это они кружатся в моей голове... 

Иногда я гулял рядом с лесом, доезжал на велосипеде, однако никогда не заходил в него. Только один раз, уже в подростковом возрасте мы отдыхали в другой его части, на окраине. Вблизи он был пугающим, глубоким, тёмным. Старые сосновые боры - не самое приветливое место: полные ветвей, заросших даже не мхом, а своей собственной древесиной палок и стволов, смертельно-окоченевших серых иголок. В общем, от леса я держался на почтительном расстоянии. В благодарность он одаривал меня волшебным ощущением гармонии и от-граниченности от внешнего мира.

Вечером лес выглядел особенно трогательно, особенно сильно от него щемило в ещё совсем не развитой груди - то есть, не щемило вовсе. Я играл с другими детьми, а он, такой старый, но зелёный, охваченный лазурью, пленял созерцательную часть души, которая к тому возрасту была довольно слабо связана с частью рефлексивной. Плотин писал, что рефлексия отделяет от своего объекта, поэтому человек, осознающий своё счастье, счастлив меньше, чем тот счастливец, кто своего счастья не осознаёт. Я был безгранично счастлив этими вечерами, и оно, счастье, не осознанное, окутывало так же, как тепло июльского солнца после жаркого дня, осеребрённое первыми из звёзд. 

Итак, счастье, иконы, грозный вблизи и чарующий вдалеке лес, молитвы, звёзды, игры с другими детьми, в то время ещё слегка чужая вечность и родная прабабка, гладившая меня своей отягчённой тремя поколениями рукой - все элементы алхимико-синестетической смеси в сборе: осталось лишь создать из них ассоциативный ряд, чтобы что-то понять в волнующем образе. Итак, они летают над лесом - поскольку в лесу Истина, вызывающая трепет. Они летают над ним - тем не менее, Истина свободная, окрыляющая. Летают над ним они - звёзды живут на небесах и связаны с богами, их далёким бессмертным Благом и их Красотой. И всё-таки, летают над ним - Истина-Благо-Красота не в запредельных далях, они здесь: стоит лишь к ним приблизиться. Для этого необходимо зайти в лес, пережить трепет и, взобравшись по кроне, коснуться их, держась за вершины сосен. 


Report Page