Не до конца
Собирательный образВ бэкстейдже “Космонавта” хуева туча народу, такая ебаная толпа, что Марик даже теряется на мгновение, неожиданно осознав, что все они здесь - из-за него. Чтобы поддержать, похлопать по плечу или встать рядом на сцене и разъебать зал в щепки. Друзья нужны, конечно же, не в туре, но и в нем вообще-то никогда не будут лишними, особенно когда у тебя синдром самозванца и кто-то должен тебя одернуть или дать подзатыльник по-братски.
Его люди такие разные, что оторопь берет, и Марик абсолютно не понимает, чем заслужил их всех. Настоящий гэнг, вместе так давно, что и не вспомнить уже, как и когда это началось.
Чиф и Машка - как две правые руки, идеальная команда по спасению в зомбиапокалипсис; старый-добрый Порчанский, совсем уже не такой понятный, как в Лондоне, но все такой же близкий; Идан и Ден Бро, первые, кто начал воспринимать Марика всерьез и делать с ним крутые, но всратые видосы, и Мирон. Мирон, который взгромоздился на ебучий холодильник, и с высоты своей голубиной жердочки вещает о том, что Грин Парк снова вместе и активен как никогда. Мирон, которому хочется совсем не по-братски прописать в ебало, чтоб искры из глаз посыпались.
Марик смотрит на него, щурится, словно от яркого солнца, и пожалуй, впервые в жизни признается себе - хотя бы себе, сука, - в том, о чем старался не думать почти десять лет: Мирон никогда по-настоящему не был ему другом, ни сейчас, ни в далеком две тысячи девятом.
Они с Мироном были кем угодно: сначала приятелями, потом любовниками, затем практически чужаками, разговаривающими на разных языках, чтобы теперь снова невнятно играть какие-то роли и улыбаться, делая вид, что ничего не было.
Не было долгих разговоров до утра в Грин Парке, не было темных аллей, чужих балконов, сраных вписок и долгих ночей в тесной конуре на Кеннинг Таун. Иногда Марику кажется, что и впрямь не было этого всего, что летний удушающий зной, воздух с запахом дешевых сигарет и виски - а кажется, лучший в мире, - и жадные поцелуи с отблесками неоновых вывесок с улицы на мироновых щеках просто ему приснились.
Но нет, слишком ярко, слишком свежо в памяти. Мам, я у одноклассника останусь, врал безбожно Марик. Врал, потому что Мирона при всем желании нельзя было даже в те годы принять ни за одноклассника, ни за старшего товарища, почти брата в чужом и враждебном Лондоне. Мирона можно было принять разве что за того, кто никогда не пообещает привести чью-то дочь - сына, конечно же, сына, - домой к восьми.
Это всегда был их с Мироном на двоих мир. Маленький мирок, где все просто и понятно, где слова почти всегда лишние, если они не о рэпе, и всех все устраивало. Почти устраивало, если бы не сосущее чувство недосказанности внутри, когда приходилось уезжать на Стратфорд.
А потом Мирон свалил из Лондона, оставив после себя потухшие окна на втором этажа замызганного барака - Марик приходил как-то, видел их черные провалы, - и оглушающую пустоту внутри, которую все никак не удавалось заполнить. Марик пытался, старался забыться и забыть, бухло помогало мало, джойнт - еще меньше. От фантомного ласкового прикосновения к затылку хотелось орать, срывая горло, а потом пойти и утопиться в Темзе.
Мирон где-то себе жил, где-то тусил, с кем-то ебался и покорял вершины, а Марик просто пытался заставить себя подниматься с постели по утрам, открывать глаза и куда-то брести, не разбирая дороги. Старался уделить себя, что первая любовь - это ебаная романтичная сказка для девчонок. Сбитые ориентиры; жизнь, безвкусная, точно картон, и неожиданное понимание, что Мирон не был просто страницей, он был всей книгой, которая вспыхнула и сгорела в одно мгновение, оставив после себя лишь пепел и тягостное ощущение недочитанного финала.
Позже, спустя несколько лет, Марик все еще не терял надежды узнать, чем же кончится дело. Сам, он сам во всем виноват был, некого, блядь, винить, но Мирон выглядел совсем по-другому, вел себя иначе, не извинялся, но будто бы тоже помнил каждую ебаную ночь, каждый поцелуй и каждое, даже самое невинное прикосновение. Мирон говорил о дружбе словами через рот, но руки его были жадными и горячими. Родными и теплыми. Знакомыми в каждом неосознанном жесте. Пальцем провести за ухом, чуть надавить на горло подушечкой, взъерошить волосы и с силой потянуть назад. Это глупо и по-еблански, но Мирон не только стал первым, он и остался единственным, что бы там Марик в своих треках не пиздел.
Все могло бы сложиться, наверное. Впервые Мирон не был снисходительным, он будто искал что-то давно забытое, сто лет назад проебанное. Искал тепла, хотел, чтобы его любили. Чтобы Марик его любил, забрал себе, целиком и без остатка, без сожалений о прошлом и упрёков в будущем. Мирон точно был на распутье, отчаянно пытался что-то доказать - себе или Марику. Был тем, кого Марик так отчаянно хотел и любил в свои шестнадцать. Тем, кого Марик хотел и любил до сих пор.
Так казалось до утра, а потом очарованию ночи пришел пиздец, потому что Мирон, конечно, изменился, не вопрос, и действительно захотел чего-то большего, чем просто бездуховная ебля, вот только Марик этот момент продолбал. Марик в этот момент задротил в учебники, толкал стафф и старался пореже бывать на “Хип-хоп.ру”.
Однако захотеть - вовсе не значит получить, поэтому Мирон не придумал ничего лучше, чем отковырять корки с незаживающей раны и провернуть в ней пальцем пару раз.
Ярость - чистая и незамутненная, а еще звериная ревность, вот что оставалось Марику, когда он видел Мирона с его бэком. Обиднее всего было то, что Рудбой Марику нравился, Рудбой был отличным чуваком, а вот в том, что Мирон - еблан, он вовсе виноват не был.
То, что еще вчера казалось таким возможным, обернулось несбыточной хуйней в очередной раз, и Марику бы пора было смириться, но смиряться раз за разом заебало. Чувство глубочайшего удовлетворения и боль в разбитой губе, Марик умеет жечь мосты, у него был отличный учитель.
Марик злился, отчаянно и почти маниакально, торговался сам с собой, то малодушно посылая Мирона с его Рудбоем ко всем хуям в своей голове, то мечтая, чтобы Рудбоя никогда не было ни в Питере, ни на этой планете.
Наверное, они бы никогда больше не увиделись, если бы - ебать ирония, - не баттл Мирона с Гнойным. Баттл, на который Марик, внутренне сгорая дотла, принесся из Лондона после одного-единственного звонка. Баттл, после которого он вроде как, снова стал Мирону другом, потому что держать ебало кирпичом куда как проще, чем пиздострадать, словно малолетка.
Марик пытался перерасти себя, пытался делать вид, что дружба - это то, что нужно после стольких лет какой-то невнятной хуйни и что его отпустило наконец. Пиздел многозначительно, что все отлично, и даже больше, а потом сел за “Великую Депрессию”.
Гнойный дал Мирону одиннадцать сроков за изнасилование себя, Марик изнасиловал себя всего девять раз, зато куда как качественнее и совершенно безнаказанно. Поимел во все извилины, вышел из воды сухим и срубил солдауты в туре.
Выходя на сцену и читая треки, Марик чувствует себя совершенно голым и беззащитным, вывернутым наизнанку и изломанным, но продолжает ебашить. Пьет из горла, чтобы быть чуточку смелее, толпа беснуется у сцены, город сменяет город, но никто, ни одна живая душа не узнает, что каждое слово только лишь про Мирона. Каждая блядская нота о нем и для него.
Все, что он говорил Мирону про свои чувства - ложь, каждая улыбка - тоже, только лишь треки расскажут правду, если знать, как правильно слушать. Если, блядь, слышать его. Если хотя бы попытаться вникнуть в суть, а не шуршать блестящими фантиками.
Марик нихуя не вырос из этого дерьма, и несмотря на гэнг, бабло и полные залы он все еще совсем один. Все еще мелкий пацан, возвращающийся туманным утром с Кеннинг Таун на Стратфорд, выстояв всю ночь под темными окнами, в которых уже никогда не загорится такой знакомый свет.
Мирон улыбается, пиздит, что Грин Парк активен, как никогда, а Марик заторможенно кивает в камеру и отворачивается. Он старается не слушать весь этот бред, наперед зная, что потом засмотрит все записанные материалы до дыр, ни упуская ни кадра.
Но это будет потом, а сейчас пора на сцену, в очередной раз раздеться до кровоточащей изнанки перед тысячами фанов.
У этой истории никогда не будет счастливого конца. Мирон кидает быстрый взгляд в угол гримерки, где, развалившись в кресле, вальяжно курит Рудбой, и Марик на мгновение перестает дышать. Вот бы запомнить это чувство и застыть в нем навсегда, было бы красиво. Было бы легко и просто, без всей этой хуйни, где Мирон все еще остается самым важным и самым родным, но по-прежнему абсолютно Марику не принадлежащим.
У этой истории вообще конца никогда не случится. Взгляд Мирона теплый и лучистый, согревающий, но далекий. Рудбой подмигивает в ответ, пускает струю дыма в потолок и утыкается в телефон, спрятав улыбку.
Марик знает, порой они срутся не на жизнь, а на смерть, отчего Мирон кладет болт на свой и без того гибкий ЗОЖ, нажирается как в старые добрые времена и проклинает тот день, когда доебался до цитирующего его треки Рудбоя в баре. Или тот, когда Мамай притащил Рудбоя в офис Booking Machine. Иди другой, когда случилась еще какая-нибудь судьбоносная параша, связавшая их навеки.
Марик не обольщается и не питает иллюзий, Мирон совсем ни о чем жалеет. От этого временами почти физически тошнит, но ром и пара дней в студии неплохо помогают.
Марик хотел бы уметь так же не жалеть о том, что было, и о том, чего не случилось.
До выхода на сцену всего пара минут, Марик оглядывается через плечо и видит, как Мирон пристально смотрит ему вслед.
Все так, как случилось, ничего уже не изменишь: ни прошлого, ни себя, ни своей ебаной больной зависимости, которую Марик упорно продолжает называть любовью, как сопливая девчонка, но как-то похуй.
Смелости на точку Марик в себе не находит и, кажется, не найдет уже никогда.