Наше будущее
ОСЁЛ В ПИСЬМАХСолнце Монако плавило асфальт, заливая паддок жидким золотом. Воздух был густым
от жары, бензиновых паров и соли — горячий ветер с моря лениво трепал флаги над боксами, но не приносил прохлады. Оскар стоял в спасительной тени моторхоума
McLaren, скрестив руки на груди так сильно, что ногти впивались в предплечья сквозь
тонкую ткань лонгслива.
Он не щурился, хотя свет резал глаза. Просто смотрел.
Норрис был там. Снова с Карлосом. Уже в третий раз за этот бесконечно длинный
день.
Они стояли у бетонного барьера, почти соприкасаясь плечами — так близко, что со
стороны могло показаться, будто между ними нет воздуха. Сайнс что-то говорил тихо,
наклонив голову, и на его губах играла та самая медленная, уверенная улыбка, от
которой у Пиастри всегда сводило живот ледяным спазмом. А Ландо… Ландо
запрокинул голову и рассмеялся. Свободно, звонко, с той особой хрипотцой, которая
появлялась у него только в моменты полного, абсолютного счастья. Оскар знал этот смех наизусть. Обычно он звучал для него — наедине, в темноте гостиничного номера,
вперемешку с прерывистым дыханием.
Но когда ладонь британца легла на плечо Карлоса. Пальцы чуть сжали ткань синей
рубашки, задержались на секунду дольше необходимого — на одно лишнее биение
сердца.
Австралиец увидел это. Почувствовал, как внутри что-то оборвалось и рухнуло в
пустоту.
И тогда Ландо ощутил это. Не увидел — именно ощутил. По спине пробежал колючий,
почти электрический холодок, который невозможно спутать ни с чем. Кто-то смотрел на
него. Нет — кто-то прожигал его затылок взглядом, тяжёлым, как ртуть. Он медленно
повернул голову ровно настолько, чтобы боковым зрением поймать фигуру в тени.
Глаза Оскара были черны. В тени навеса они казались бездонными, и лишь где-то на
самом дне, в глубине расширенных зрачков, тлел холодный цвет тёмного сапфира.
Цвет боли, которую он даже не пытался скрыть, в которой на самом дне тлела
холодная ярость. Ни капли привычной теплоты. Только лёд и надвигающаяся буря.
«Опять», — беззвучно прочитал Норрис по его губам.
Пиастри развернулся резко, всем корпусом, и скрылся за автоматической дверью
моторхоума. Внутри его встретила искусственная прохлада — кондиционированный
воздух, густо пропитанный запахом кофе из автомата, прогретой резины и едва
уловимого цитрусового ароматизатора. Здесь было тихо, только мерно гудел
холодильник и где-то в углу тихо тикали настенные часы. Свет сочился сквозьтонированные окна, рассеиваясь мягкими оранжево-серыми пятнами по серому
дивану.
Оскар рухнул на диван, уронив лицо в ладони. Ревность поднималась откуда-то из
живота, обжигая горло. Она пульсировала в висках, мешала дышать. Ему казалось,
что воздух в комнате стал слишком плотным, что он не может вдохнуть полной грудью.
Дверь открылась и закрылась с мягким шипением, впустив на мгновение шум
внешнего мира.
— Ты опять? — голос Ландо прозвучал тихо, почти виновато. Он был глухим, слегка
запыхавшимся — видимо, британец почти бежал следом.
Оскар медленно поднял голову. Норрис стоял в дверях, в своей ярко-оранжевой
гоночной рубашке, расстёгнутой на две верхние пуговицы, открывающей ключицы.
Волосы, обычно уложенные, теперь были растрёпаны жарким ветром, отдельные
пряди прилипли к влажному лбу. В мягком полумраке моторхоума его глаза казались
золотисто-карими, тёплыми.
«Красивый. Чёртовски красивый», — мелькнула в голове у младшего горькая,
отчаянная мысль.
— Я видел, — голос австралийца вышел хриплым, чужим. Он сам вздрогнул от того,
сколько в нём было ломкой стали. — Опять с ним. Что вы там обсуждаете, Ландо?
Планы на будущее? Как лучше расстаться со мной?
Ландо моргнул. А потом его лицо смягчилось — по нему пробежала та самая улыбка,
от которой у Оскара всегда таяло сердце. Только в этот раз она была с примесью
нежности и лёгкой, простительной грусти.
— Оскар…
— Нет.
Пиастри встал. Два шага — и он уже стоял вплотную, нависая сверху, используя свои
несколько сантиметров преимущества. От Ландо пахло солнцем, морем, гелем для
душа и чем-то сладким, едва уловимым, что всегда кружило голову. Оскар чувствовал
жар, исходящий от его тела, видел крошечную капельку пота, сбегающую по виску.
— Я не слепой. Ты улыбаешься ему так, как раньше улыбался только мне. Касаешься
его. Шепчетесь. Если тебе нужно что-то сказать — скажи здесь и сейчас. Мне в лицо.
В комнате повисла звенящая тишина, нарушаемая лишь их неровным дыханием и
далёким, приглушённым воем моторов где-то на трассе.
Норрис смотрел на него снизу вверх. Не отводил взгляда. Медленно, словно
заворожённый, он поднял руку и провёл кончиками пальцев по скуле Оскара — отвиска до уголка губ. Кожа под пальцами была горячей, слегка влажной. Прикосновение
было лёгким, как пёрышко, но Пиастри вздрогнул всем телом.
— Ты ревнуешь, — прошептал Ландо. Это был не вопрос.
— Очень, — выдохнул Оскар, и в этом слове была вся его боль. — До тошноты. До
дрожи в пальцах. Я представляю тебя с ним — и мне хочется крушить всё вокруг.
Британец тихо засмеялся, но смех этот был нервным, сорванным. Он прижался ближе,
податливо, всем своим телом, вжимаясь грудью в грудь австралийца. Запах его кожи
ударил в голову сильнее любого алкоголя.
— Глупый австралиец, — прошептал он прямо в губы, — Я люблю тебя. И только тебя.
Уже очень, очень давно.
И поцеловал. Сначала мягко, почти невесомо — одними губами, пробуя на вкус. А потом глубже, с лёгким прикусом, с тихим, жадным стоном. Оскар ответил яростно,
запустив пальцы в волосы Ландо на затылке, сжал, потянул, вырывая ещё один стон. Ревность никуда не делась — она переплавилась в ослепляющий, голодный огонь,
который растёкся по венам жидким пламенем. Он толкнул старшего к стене и вжал бёдро между его ног, чувствуя, как тело напротив отзывается мгновенно, твердеет, как учащается его дыхание.
— Покажи, — рыкнул Пиастри куда-то в изгиб шеи Норриса, туда, где бешено бился
пульс, — Покажи мне, что ты мой.
Ландо застонал громче, выгнулся, царапая ногтями его спину под одеждой — четыре
жгучие дорожки боли, смешанной с наслаждением. Они целовались так, будто завтра не будет ни гонки, ни всего мира за пределами этой комнаты — жадно, мокро, с
отчаянными вздохами и глухими ударами спинки дивана о стену, когда они рухнули на
него. Британец оказался сверху на ногах Оскара, задвигался, создавая сладкое,
мучительное трение. Ткань джинсов была грубой, но даже это только ещё больше
будоражило. В комнате стало жарко и влажно, воздух наполнился их общим
прерывистым дыханием.
— Оскар… — Ландо прикусил нежную кожу над воротником его футболки, оставляя
краснеющий след засоса, — Ты такой красивый, когда ревнуешь. Весь красный. Хочу тебя прямо здесь.
Австралиец одним движением перевернул их, навис сверху, вдавил Норриса в
диванные подушки. Пальцы дрожали, пока он путался с пуговицами рубашки, пока та
наконец не распахнулась, открывая гладкую, горячую грудь. Он наклонился, провёл
языком дорожку от ключицы вниз, к соску, обвёл его и втянул. Ландо всхлипнул,
вцепился в его плечи, притягивая ещё ближе.
— Пожалуйста…
Но Оскар остановился. Отстранился, тяжело дыша, заглянул в затуманенные,
блестящие от желания глаза британца. Холодный комок ревности всё ещё сидел под сердцем, отравляя момент, не давая раствориться в тепле до конца.
— Скажи мне правду, — потребовал он глухо, — Что вы обсуждали?
Норрис часто моргал, пытаясь сфокусировать взгляд. Его губы припухли, влажно блестели в полумраке. А потом Ландо улыбнулся — по-настоящему, так, как умел только он. Широко, счастливо, с ямочками на раскрасневшихся щеках.
— Ладно. Хватит тебя мучить.
Он сунул руку в карман джинсов, извлёк телефон, открыл галерею. Пиастри, всё ещё
нависая над ним, увидел снимки: лазурная гладь моря, рассекаемая носом
белоснежной яхты; уединённый ресторан, увитый плющем, на фоне розовеющего
неба; крошечная старинная часовня на вершине холма, залитая закатным солнцем. А потом — переписка с Карлосом.
«Брат, где лучше: на воде или в горах? Он любит тишину».
«На яхте романтичнее. И кольцо покажи на рассвете, когда солнце только встаёт
над морем. У него глаза загорятся».
«Спасибо, Карлос. Ты лучший».
Оскар моргнул. Сердце пропустило удар, потом ещё один, а потом забилось где-то в
горле — часто, сбивчиво, оглушительно громко.
— Ты…
— Я хотел сделать тебе предложение, — выпалил Ландо, и его щёки, шея, и даже
кончики ушей залило густой розовой краской, — И не знал, как правильно. Карлос… он
через это проходил, ну, ты знаешь. Он помогал. Только и всего.
Мир качнулся. Воздух в комнате вдруг стал невероятно свежим, прохладным, как будто
открыли все окна навстречу морскому бризу. Младший смотрел на экран, на эти
фотографии — места, где его жизнь должна была измениться навсегда, — и не мог
вымолвить ни слова.
— Ты хотел… мне? — наконец прошептал Оскар, и собственный голос показался ему
чужим, ломким.
Норрис кивнул, и выражение его лица вдруг стало пугающе серьёзным. Он отложил
телефон, взял обе руки австралийца в свои, переплёл пальцы — влажные, горячие,
чуть дрожащие.
— Я люблю тебя, Оскар. Давно и безнадёжно. С того самого момента, как ты впервые
вошёл в боксы McLaren и посмотрел на меня своими невозможными глазами. Я хочу,чтобы ты был моим. Навсегда. Не только в паддоке, не только по ночам в отелях. Навсегда.
У Пиастри защипало в глазах. Перед взглядом всё поплыло. Он прижался лбом ко лбу Ландо и зажмурился изо всех сил, чувствуя, как по щеке скатывается
одна-единственная, предательски горячая слеза.
— Идиот, — прошептал он сдавленно. — Я думал, ты…
— Знаю, что ты думал, — британец поцеловал его в мокрую дорожку на щеке, потом в нос и следом в губы — трепетно, почти благоговейно, — Прости, что заставил тебя
ревновать. Но теперь ты всё знаешь.
Они лежали обнявшись на узком диване, переплетя ноги. Ландо гладил Оскара по
спине — медленно, задумчиво, чертил пальцами невидимые узоры вдоль
позвоночника, от чего по коже бежали мурашки. Ревность ушла, оставив после себя
тёплую, сладкую, немного ноющую пустоту, которую теперь стремительно заполняло
что-то другое — светлое, огромное. Австралиец уткнулся носом в ямку у основания
шеи старшего, вдыхая его запах — такой родной, что сердце сжималось. Остатки
парфюма, солёный привкус моря и что-то неуловимо принадлежащее только Ландо.
— Когда? — спросил Оскар тихо, почти шёпотом, в горячую кожу.
— В следующее воскресенье. После Гран-при Монако. На закате мы выйдем в море на
яхте, только вдвоём. А на рассвете, когда небо станет персиковым, а вода — как
расплавленное золото… я встану перед тобой на одно колено. Карлос обещал
болтаться где-то неподалеку, на случай если я от волнения забуду собственную речь и
начну заикаться.
Младший тихо засмеялся, и этот смех вырвался из груди лёгким, освобождающим
пузырьком. Впервые за целую неделю.
— Я скажу «да».
— Я знаю, — Норрис коснулся губами его виска, задержался там на несколько долгих
секунд, — Но всё равно хочу увидеть твоё лицо в этот момент.
За окном моторхоума гасли прожекторы, окрашивая комнату в мягкий синий сумрак.
Монако засыпал — гул моторов сменился далёким смехом, звоном бокалов с террас,
шёпотом волн о пирс. А внутри было тихо, тепло и безопасно.
Британец ещё долго рассказывал детали, и его голос звучал как колыбельная — как он
три месяца выбирал кольцо, как остановился на платине, строгой и чистой, а на внутренней стороне попросил выгравировать их дату и вставить крошечный сапфир.
«Точно такого же цвета, как твои глаза в тени, когда ты ревновал», — прошептал
Ландо, и Оскар почувствовал, как к горлу снова подступает ком. Он представлял себе
это кольцо, его холодную тяжесть на пальце, и как камень будет вспыхивать синими искрами в лучах рассветного солнца — того самого, которое они встретят вдвоём
посреди бескрайнего, спокойного моря.
Когда дыхание Ландо стало ровным и глубоким, а ресницы перестали трепетать,
Оскар прошептал в его спутанные волосы:
— Я тебя очень люблю. Прости, что я такой дурак.
— Мой дурак, — сонно, едва слышно пробормотал Норрис, даже не открывая глаз, —
Самый лучший дурак на свете.
Пиастри закрыл глаза и улыбнулся в темноту. Ревность растворилась окончательно, не
оставив даже следа. В следующее воскресенье Оскар наденет на палец кольцо с
сапфиром, и цвет камня будет точь-в-точь совпадать с цветом его глаз, когда он любит
так сильно, что это почти причиняет боль. А потом они запрутся в каюте и будут
любить друг друга под мерный плеск волн о борт яхты — долго, нежно, до полного
изнеможения, пока Карлос будет демонстративно закатывать глаза к небу и делать музыку погромче.
Но это
всё будет потом.
А сейчас — только Ландо в его руках. Тёплый, любимый и только его.
И Монако за окном, затихая перед новой гоночной бурей, кажется, тоже знал их секрет.