На ивент от Стула
Спичка!!Сирена Готэм-Сити не кричит — она воет. Заунывно, многослойно, словно стая бездомных кошек на задворках Ист-Энда. Вой этот пробирается сквозь бетонные перекрытия, сквозь тонированные пуленепробиваемые стекла Первого Национального Банка, сквозь густую, пропитанную пороховой гарью атмосферу главного операционного зала. Здесь, в полумраке, нарушаемом лишь аварийным рубиновым свечением, застыла сама история. Точнее, ее ограбление.
Мраморный пол — настоящий каррарский мрамор, прихоть какого-то мафиозного архитектора 40-х — усыпан не гильзами, а блестящим конфетти из битого стекла. Роскошные дубовые панели на стенах выщерблены очередями автоматического оружия, напоминая оскал дряхлеющего хищника. В воздухе — терпкая, химическая вонь «веселящего газа» вперемешку с запахом страха и дорогих духов. И смех. Тихий, переливчатый, булькающий смех, который эхом отражается от сводчатого потолка, словно молитва в храме хаоса.
На длинном столе красного дерева, где обычно клерки пересчитывают пачки купюр, сейчас разлеглась фигура, сотканная из острых углов и бинтов. Осаму Дазай смотрит в потолок. Его поза томна и расслаблена, но в каждом изгибе тела чувствуется напряжение сжатой пружины. Одет он не в стандартный фиолетовый пиджак — это было бы слишком банально. На нем идеально скроенный черный фрак, рубашка с пышным жабо, до сих пор ослепительно белым, и узкие брюки в тонкую, едва заметную полоску. Лицо скрыто под маской — жуткий, ухмыляющийся слепок с человеческого лица, выбеленный гипсом, но глаза... Глаза открыты. Один — темный, почти черный, другой — затянутый мутной пеленой катаракты, придающей взгляду жуткую асимметрию. Сейчас оба они устремлены в никуда. Дазай улыбается. Не маске — улыбаются его губы под ней, и это видно по тому, как натягивается кожа на скулах.
Он наслаждается. Не деньгами. Их здесь миллионы, они лежат распахнутыми пачками в зияющей дыре хранилища, похожей на развороченную рану. Дазай наслаждается абсолютным, замершим мгновением между двумя нотами. Сейчас тихо. Охрана обезврежена — кто-то катается по полу в приступе истерического хохота, кто-то застыл парализованной статуей с застывшей гримасой ужаса. Выжившие сбежали. Полиция Готэма — эти жирные, ленивые утки — оцепила периметр и не сунется внутрь. Они знают: внутри — он. А если он — значит, и его адская гончая где-то рядом.
И, словно повинуясь безмолвной реплике суфлера, тишину разрывает звук. Не сирена. Громче. Яростнее. Это рев мотора, который, кажется, материализуется прямо из воздуха. Звук нарастает, переходя в оглушительный крещендо, и в следующую секунду массивные дубовые двери главного входа — на вид выдерживающие прямое попадание из гранатомета — срываются с петель. Они не открываются. Они именно срываются, разлетаясь фейерверком щепок и покореженного металла, под задорный, заливистый лай двигателя.
В проеме, в подсвеченном красно-синей полицейской иллюминацией дымном мареве, застыл мотоцикл. Черный, блестящий от уличной влаги «Индиан Скот», с верблюжьим кожаным седлом. С глушителя капает грязь. Переднее колесо все еще вращается по инерции, разрезая едкий готэмский смог.
Всадница спешивается плавным, кошачьим движением. Она — огонь, заключенный в человеческую плоть. Рыжие волосы, выбивающиеся из-под украшенной картами красной треуголки, кажутся языками пламени. Костюм арлекина — черно-алый, с плотным корсетом, подчеркивающим тонкую талию и крепкие плечи, — обтягивает тело, словно вторая кожа. Лицо — фарфорово-белое, с черной полумаской вокруг глаз, которые сейчас горят опасным, возбужденным блеском. Губы, накрашенные ядовито-алой помадой, растягиваются в безумной, щенячьей ухмылке.
Чуя Накахара — а это, конечно же, он — в одной руке сжимает обрез двустволки, а в другой — тяжелый стальной лом «Джек», с которого еще капает кровь охранника с черного хода. Несчастный пытался ее остановить. Какая нелепая смерть.
— Скучаешь, Осаму?! — голос Чуи звенит, как разбитый хрусталь, и эхом разносится под сводами зала. В нем нет вопроса, только ликующее утверждение собственного прибытия. Он пинает носком тяжелого военного ботинка какую-то гильзу, и та, пролетев ползала, звонко цокает о мрамор.
Дазай не шевелится. Его взгляд по-прежнему прикован к потолку, где на фреске в стиле Тьеполо пухлые ангелочки резвятся среди грозовых облаков.
— Чуя, — голос Дазая — это шелест шелка и укус змеи, — ты опоздал на четыре минуты и тридцать семь секунд. Я уже начал думать, что ты, вняв моим мольбам, наконец-то врезался в тот чудесный маленький грузовичок, что стоял на углу 5-й и Виан. Весь такой полный взрывчатки. Какая красивая, ослепительная была бы смерть...
Он наконец поворачивает голову, и его маска ухмыляется Чуе. Это жуткое зрелище — неподвижный рот маски и живые, насмешливые глаза за ее прорезями.
Чуя фыркает, отбрасывая лом в сторону. Тот с тяжелым, смачным звоном падает на мрамор, оставляя глубокую выбоину. Чуя подходит, грациозно балансируя на носках ботинок, словно идет не по усыпанному осколками полу, а по канату. Его тень, отбрасываемая аварийной лампой, колеблется на стене, огромная и гротескная.
— Заткнись! — бросает он беззлобно, почти нежно. — Я просто не хотел тебя прерывать. Ты тут, я смотрю, опять возлежал, как принц датский в ожидании черепа. Только вместо черепа...
Он обводит взглядом разгромленный зал, смятые тела, разбитые стекла.
— ...пустота. И пара миллионов баксов.
— Деньги — это пустота, — изрекает Дазай с абсолютной серьезностью, снова устремляя взгляд в потолок. — Самая скучная форма пустоты. Они не поют, как кости, когда их ломают. Они не меняют свой цвет, как кровь на мраморе — от алого к бурому. Они скучны. Мне скучно, Чуя.
Это слово — «скучно» — действует на Чую безотказно. Его ухмылка гаснет на мгновение, сменяясь гримасой досады. Его обожаемый, гениальный, невыносимый Дазай. Ему всегда скучно. Ему скучно с ним.
Словно прочитав его мысли — а Дазай умел это делать с пугающей точностью — тот поднимает руку, затянутую в черную перчатку, и делает неопределенный жест.
— Не дуйся, собачка. Неужели ты думаешь, что я привел нас в этот унылый склеп ради презренного металла? — он резко садится, и его поза больше не кажется расслабленной. Теперь он — паук в центре паутины. — Это представление. Маленький пролог. Наживка.
— Наживка? — Чуя присаживается на корточки прямо перед ним, так, что их лица оказываются на одном уровне. Его рыжие волосы щекочут Дазаю колено. Взгляд Чуи горит, он чувствует приближение чего-то важного. Их игры всегда имели несколько слоев. — Для кого? Для жирных копов, что снаружи? Так я их...
— Нет, — голос Дазая падает до едва слышимого шепота, интимного и обжигающего, словно прикосновение. Он подается вперед и касается пальцем кончика носа Чуи. — Для моего самого любимого гостя. Для того, кто не придет. Кто сейчас стоит на каком-нибудь горгулье, кутаясь в свой унылый плащ, как старуха в шаль. Кто смотрит на нас своим рентгеновским, белесым взглядом и думает, что он на шаг впереди.
Глаза Чуи расширяются. Сначала в них читается ревность — острая, моментальная, как всполох магния. Всегда и везде этот проклятый... Но ревность тут же сменяется осознанием. Охота. Идет большая охота.
— Куникида... — выдыхает Чуя, и в его голосе смешиваются ненависть, страх и невольное восхищение их вечным преследователем.
— Бэтмен... — поправляет Дазай, и в его голосе — самый опасный из оттенков. Предвкушение. И нежность.
Он резво вскакивает на стол и начинает расхаживать по нему, словно по сцене. Его фрак плещется сзади, как крылья ворона.
— «Идеальный детектив», — кривляется Дазай, пародируя манерную, чеканную речь Куникиды. — «Истина не терпит хаоса. Порядок — это красота». Ах, какая поэзия! Как он, должно быть, страдает, глядя на нас сейчас. Его драгоценный Готэм. Его упорядоченный улей. И мы — две ошибки в его совершенном уравнении.
Дазай останавливается и указывает дрожащим от возбуждения пальцем в темноту, в одну из высоких арок, что ведут в коридоры банка. Словно чувствует там невидимое присутствие.
— Слышишь, Чуя? Этот звук. Где-то там, далеко, в тишине кабинета... скрипит его кожаный перчаток, сжимаясь в кулак. Его знаменитый блокнот с идеалами, он, наверное, сейчас загорается в его руках! Потому что он знает, — Дазай понижает голос до драматического шепота, — он знает, что мы здесь не просто так. Мы — часть его эстетики. Без нас он — просто псих в плаще, избивающий уличных грабителей. А с нами... ах, с нами он — Трагический Герой.
Слова Дазая — это яд, и он впрыскивает его прямо в воздух. И Чуя вдыхает этот яд полной грудью. Он забыл про деньги, про ограбление, про все на свете. Он видит только этот спектакль одного актера. Его Осаму. Его гений.
— Мы — заноза в его сердце! — взрывается Чуя, вскакивая на ноги и потрясая обрезом. — Мы — ось, вокруг которой вращается его мир! Каждый раз, когда он ловит нас, когда сажает в Аркхэм... это ведь только начало, да, Осаму? Это наше свидание! Мы удерем, и начнем все сначала, потому что...
— ...потому что я все еще не получил от него самого главного, — обрывает его Дазай. Его голос становится странно тихим, почти меланхоличным. Он стоит на краю стола, спиной к Чуе. — Я все еще не сломал его. Его идеалы — такая крепкая, чудесная игрушка. Я хочу увидеть, как из его идеального рта вылетит не «справедливость», а дикий, животный крик ярости. Я хочу, чтобы он убил меня.
Последние слова он произносит с откровенным, неприкрытым вожделением. Это желание настолько сильное, что оно заполняет все пространство.
Чуя замирает. Внутри него снова вспыхивает ревность, но уже другого качества. Смешанная с ужасом и восторгом. Его Дазай хочет умереть не от его руки. Не от руки Чуи, который готов задушить его в объятиях. А от руки этого... этого праведника-переростка.
— Ну уж нет, — рычит Чуя, схватив Дазая за фрак и резко разворачивая к себе лицом. Их маски почти соприкасаются. — Ты не получишь от него эту радость, слышишь? Если кто и убьет тебя, Дазай Осаму, так это я. Своими руками. Медленно. И только после того, как я сам вволю наиграюсь.
В его угрозе — бесконечная, извращенная преданность. Он — цепной пес, который любит ошейник и рычит на любого, кто посмеет его снять.
Дазай смотрит на него. Долго. Его глаза изучают лицо Чуи, словно редкое насекомое под микроскопом. Затем он смеется. Этот смех — настоящий, не показной, и оттого самый жуткий. Он похож на скрежет металла и звон разбитого вдребезги фужера.
— Мой дорогой, мой преданный, мой глупый Чуя! — он обхватывает лицо партнера ладонями, и жестом этим — невыносимо нежным и собственническим одновременно — он дает ему все, о чем Чуя молча молит. — Конечно же, ты убьешь меня! Это часть плана. Но сначала мы подарим нашему общему другу незабываемый вечер. Вечер, который изменит его навсегда. Мы оставим ему послание. Нечто, от чего его блокнот порвется в клочья.
Он отстраняется и, подхватив скучающим жестом пачку стололларовых банкнот, начинает рвать их. Чуя следит за его пальцами. Ловкими, как у фокусника.
Из обрывков банкнот на темном мраморном столе, среди потеков пролитого кем-то кофе, Дазай выкладывает слово:
ИДЕАЛ
Он любуется делом своих рук. Затем достает из кармана фрака баллончик с краской — ярко-фиолетовой, почти черной в этом освещении. Он обводит выложенное слово неровным, словно дрожащим от смеха, сердцем.
— А теперь, — объявляет Дазай, подходя к дыре в хранилище и пиная одну из алюминиевых банок, привязанных к баллонам с газом, — финальный акт.
Он нажимает на детонатор.
Здание не взрывается фейерверком — это не стиль Дазая. С оглушительным шипением из банок вырывается облако газа. Не ядовитого. Усыпляющего. Через десять минут все вокруг, включая полицейских за периметром, уснут глубоким сном. А они уйдут через старый туннель под хранилищем.
Чуя закидывает обрез на плечо и, улучив момент, пока Дазай заканчивает приготовления, прижимается к его спине. Вдыхает запах пороха и его антисептика от бинтов. Дазай замирает на мгновение, затем, не оборачиваясь, похлопывает Чую по макушке, как собачонку.
— Хороший мальчик, — бормочет он.
И для Чуи это дороже всех миллионов Готэма.
Они растворяются в темноте туннеля как две тени. В зале остаются только мерцание аварийных ламп, тела спящих, разорванные деньги на столе и фиолетовое сердце, внутри которого заключено обвинение и признание в любви одновременно.
Когда темная фигура в плаще наконец прорвется внутрь, не обнаружив никаких следов, кроме хаоса, первое, что увидит Куникида Доппо — это слово «ИДЕАЛ» в сердце.
И его перчатки действительно издадут едва слышный, режущий душу скрип.