На ивент от Стула
Спичка!!Тяжёлый, пропитанный шафраном, потом и остывающим металлом воздух императорских покоев был неподвижен. Он слоился: у пола тянуло холодком от подземных печей гипокауста, а на уровне человеческого роста застыла пряная духота благовоний, призванных заглушить вездесущую вонь Большой Клоаки, когда ветер дул с Форума. За шёлковыми занавесями, выкрашенными в тирский пурпур ценой в состояние, угасал римский вечер, бросая кровавые отблески на мозаичный пол, изображающий растерзание Актеона.
Мори Огай не носил лавровый венок — он находил это вульгарным пережитком. Его белая туника была подпоясана широким кожаным ремнём, а поверх неё небрежно наброшена тога с узкой полосой всаднического достоинства, которую он, став принцепсом, так и не сменил на сенаторскую. В руке, покрытой едва заметной сеткой старческих пигментных пятен, он лениво вращал скальпель — бронзовый, с костяной рукоятью. Инструмент странный для цезаря, но привычный для бывшего военного хирурга, помнившего гангрену на рейнских границах. Лезвие ловило тусклые отблески бронзовых масляных ламп, стоящих на высоких канделябрах в виде вытянутых человеческих фигур.
На низком ложе, среди разбросанных лепестков роз, уже начавших темнеть и подгнивать по краям, и сбитых шёлковых подушек, набитых лебяжьим пухом, лежал юноша. Тонкие запястья, на которых слишком свободно болтались тяжёлые золотые браслеты в виде змей, кусающих себя за хвост, острые ключицы, выступающие под тонкой тканью столы. Одеяние его было женским, но без излишеств: простая палла цвета морской волны, приколотая фибулой на плече, и длинная туника, спадающая мягкими складками, скрывающими очертания бёдер. Тёмные, вьющиеся от влажного римского воздуха волосы рассыпались по вышитой золотыми нитями наволочке. Лицо юноши было спокойно-отстранённым, лишь лёгкий, почти незаметный тик в уголке рта выдавал затаённую судорогу души. Пустые карие глаза смотрели на расписной кессонный потолок, где в окружении охряных облаков Юпитер, превратившись в орла, настигал юного Ганимеда. Это был Осаму. Некогда его звали Сюдзи Цусима, сын вольноотпущенника из Антиохии, но император переименовал его в честь умершей жены — Осаму Дазай. Переименовал и перекроил, словно неугодную строфу в поэме.
— Ты сегодня особенно молчалива, жена моя, — голос Мори звучал вкрадчиво, почти ласково, но в нём слышался металлический привкус угрозы, знакомый каждому рабу в этом дворце. Он провёл тупой стороной скальпеля по своей сухой ладони, проверяя заточку. Кожа побелела от нажима. — Тебе нездоровится? Прикажу позвать грека-медика, он отворит тебе кровь.
Дазай моргнул. Ресницы, немного слипшиеся от сурьмы, дрогнули, но взгляд остался прикован к фреске на потолке. Он искал трещину, изъян в штукатурке, паука, плетущего паутину в углу — любой намёк на то, что этот мир, построенный на лжи и насилии, может рухнуть и погрести их обоих под мраморными обломками.
— Я размышляла, Божественный, — голос Дазая был тих, как шелест папируса, который сворачивают в свиток. — Почему именно я? В конце концов, в борделях Субурры полно бледных юношей.
Мори поднялся с кресла плавным, кошачьим движением, неслышно ступая по мозаике кожаными сандалиями сенаторского образца. В этой пластике не было ничего от безумного тирана, сжигающего Рим ради стихов. Это был расчётливый хирург, препарирующий чужую душу, вивисектор, для которого крик пациента был всего лишь подтверждением верности диагноза. Он подошёл к ложу и, наклонившись — в нос Дазаю ударил запах вина и кориандра из его дыхания — взял юношу за подбородок сухими, неожиданно холодными пальцами, заставляя посмотреть в глаза.
— Ты знаешь ответ, не притворяйся дурачком. Осаму была моим идеалом. Сильная, порочная, пленительная, с повадками пантеры. Но она имела глупость умереть, унеся с собой в могилу нашу дочь, не спросив моего разрешения, — Мори провёл большим пальцем по острой скуле юноши, стирая несуществующую слезу, оставляя на коже едва заметный красный след. Дазай умел плакать по заказу, но сейчас его глаза были сухими, как солончаки в летний зной. — А ты... ты её точная копия. Тот же вызов в глубине зрачков, та же жажда смерти, прикрытая изящными манерами и циничными остротами. Только ты прочнее. Ты не ломаешься от простого удара кулаком в живот. Пришлось применить... иные инструменты.
Дазай слабо улыхнулся, и в этой улыбке, изогнувшей только один уголок рта, сквозила сама смерть. Он помнил эти инструменты. Помнил холод мраморного стола и то, как Мори лично держал его за руку во время операции.
— Ты лжёшь, мой император. И ложь твоя так же безупречна, как и моя, — голос юноши был лишён дрожи. — Ты оставил меня не из-за сентиментального сходства. Дело в контроле. Ты патологически боишься, что твои марионетки покинут тебя, не спросив разрешения, сбегут в объятия Морса. Ты сделал эту операцию, — юноша мазнул ленивым жестом по своему женскому облачению, по тяжёлым золотым браслетам на лодыжках, звякнувшим металлом, — чтобы я не смог сбежать даже в объятия Аида. Увечный и опозоренный, я обречён сидеть здесь, прикованный к твоему ложу, как сторожевой пёс, твоей самой красивой игрушкой.
Мори коротко, хрипло рассмеялся. Смех эхом отразился от фресок и затерялся в складках тяжёлых занавесей. Это был смех человека, скучающего по эпидемиям чумы, когда он по-настоящему работал в лазаретах легионов, а не управлял стадом продажных сенаторов.
— Умница, Осаму. Ты видишь людей насквозь, даже меня. Но в этом мире есть два типа существ: логики и интуиты. Я — логик. Я вырезаю всё лишнее, гнилое и бесполезное, чтобы организм функционировал вечно. Ты — мой идеальный шедевр, моя одалиска. Слишком опасный, чтобы оставить тебя мужчиной при полном параде, слишком прекрасный, чтобы просто взять и убить. Это было бы... расточительством.
Император резким, хлёстким движением провёл скальпелем по воздуху, разрезая невидимую нить между ними. Сталь свистнула, словно змея перед броском. Дазай не дрогнул. Ни один мускул не шевельнулся на его бледном лице. Он смотрел на кончик острия с тем странным, голодным выражением, которое пугало даже привыкшего ко всему Мори. Это была не бравада. Это была интимная близость со смертью.
— Тогда позволь мне умереть, — просто сказал Дазай, внезапно приподнявшись на локтях. Туника соскользнула с острого плеча, обнажая бледную, почти светящуюся в сумерках кожу, на которой ещё виднелся старый, выцветший шрам от неудачной попытки вскрыть вены. — Зачем тебе императрица, которая каждое утро, прежде чем открыть глаза, молит лараров подземного мира о том, чтобы это утро стало последним?
Мори наклонился так близко, что их дыхание смешалось. От Дазая пахло миндальным маслом и тоской. В тёмных, глубоко посаженных глазах императора плясали демоны, те самые, что нашёптывали ему идею сжечь старые кварталы, чтобы расчистить место для его Золотого Дома.
— Потому что твоя бесконечная тоска, твоё ожидание конца, твоя способность обесценивать всё вокруг одной едкой фразой — это единственное, что напоминает мне о моей собственной человечности, Осаму, — прошептал он, касаясь губами его уха, но не целуя. — Ты — моё кривое зеркало из александрийского серебра. Пока ты хочешь умереть, я знаю, что я жив.
Тишина лопнула от далёкого гортанного крика снаружи, за кипарисовыми аллеями. Преторианцы в лориках гнали вора. Где-то в атрии монотонно, с неумолимостью времени, капала вода из нимфея в мраморную чашу. Дазай, потеряв интерес к разговору, откинулся обратно на подушки и заложил руки за голову, открывая беззащитную, бьющуюся жилкой шею.
— Ну разумеется, — протянул он, и в голосе прорезалась та самая интонация, которую Мори так любил у покойной Осаму Дазай: капризная насмешка, смешанная с абсолютной властью над его желаниями. — Какая высокопарная мелодрама в духе Сенеки. Уволь, Огай. Ты просто хочешь, чтобы я составил тебе компанию в преисподней. Всё никак не можешь простить мне, мой талантливый актёришка, что я талантливее тебя... в искусстве обмана. Ты носишь маску безумца, а я родился с ней.
Мори усмехнулся, пряча скальпель в глубоких складках тоги. Его это забавляло. Только Дазай смел называть его настоящим именем, а не «Цезарем» или «Божественным». И только Дазай называл его так, что это звучало как самое грязное ругательство в портовой таверне.
— Вот такой ты мне нравишься больше. Иди за мной, Осаму, — он протянул раскрытую ладонь, властную и одновременно просящую. — Сегодня в амфитеатре Статилия Тавра будут травить сектантов. Говорят, вывели новых берберийских львов с чёрными гривами. Посмотрим, может быть, запах свежей крови и вид разрываемой плоти вызовет на твоём лице хоть искру интереса к жизни.
Дазай медленно встал, изящно поправив золотую сетку на волосах, украшенную речным жемчугом. Его движения были плавными, лишёнными мужской угловатости, но в них чувствовалась не женская слабость, а затаённая сила змеи, свернувшейся кольцами.
— Или ко мне наконец-то спустится та самая, неразделённая, — прошептал он одними губами, машинально проверяя, на месте ли спрятанный в складке паллы тонкий стилос для письма. С тех пор, как в прошлый раз он попытался использовать его не по назначению, Мори приказал затупить все острые предметы в доме. Но стилос можно заточить о гранит. — Идём же, Огай. Покажи мне, как львы делают то, на что у тебя не хватает духу.
И он вложил свою ледяную ладонь в его, следуя за своим императором в кровавые римские сумерки, как и положено призраку, вечно ищущему покоя и не находящему его.