Мысль Александра Пушкина
https://www.olgasedakova.com/Poetica/989/searchЧеловека, проходящего странную школу, где его
любить, лелеять учат
Не смертные, таинственные чувства11.
тогда б не мог
И мир существовать.
С приятельской беседы возвращаясь,
Веселых и приятных мыслей полон...
Отметим, однако: «мыслей полон»! Обыденный мир вовсе не глуп, у обыденного человека – у каждого – «есть свой ум»12. Художнический труд (я имею в виду, конечно, зрелого Пушкина) состоит в том, чтобы обнаружить в этих суетных заботах «смиренную прозу» – то есть, инобытие поэзии, инобытие мысли.
Далее, Пушкин в споре с «веком» не говорит, что истина высока (как это говорил Данте), он готов согласиться, что она не оставляет надежд на высокое. Он говорит только, что возвышающий обман ему дороже. Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман.
Он соглашается, таким образом, на репутацию «глупца» в глазах века (и в собственных глазах тоже, ибо и он «дитя света»):Но я любя был глуп и нем.
Преданная и безнадежная любовь, в которой провансальские поэты видели высочайшую мудрость, для Пушкина – «глупость несчастная». Социальная лицензия на подобное поведение кончилась; тем не менее, от этой «глупости несчастной» Пушкин не может и не хочет отказаться.Такой же глупостью он мог бы, вероятно, назвать собственную неспособность разочароваться – по-баратынски – до конца, перестать надеяться на какое-то чудесное оживление, пробуждение от «хладного сна». Невероятные оживления разного рода, как известно, составляют один из архисюжетов пушкинских сочинений.
Итак, Пушкин не опровергает открыто скептического представления о глупости, он только вносит в него некоторые коррективы. Так, он требует разрешения «глупости» («глуповатости») для поэзии и поэта, для красоты и красавиц (которые «не нуждаются в уме»: само их присутствие и есть мысль).Но интереснее другое. Пушкин обнаруживает кричащую ассиметричность скептического представления об уме – и напоминает о другой, полярной стороне глупости, которую скептик совершенно упускает из вида. Пушкин напоминает о том, что можно назвать глупостью негативизма, или неприятия, или недоверия, или тотальной критичности. Словами Пушкина: о «глупости осуждения, которая менее заметна, чем глупость хвалы».
Прибегая к известным евангельским словам, можно сказать, что Пушкин напоминает о том, что глупо не только не быть мудрыми, как змеи, – но и не быть простыми, как голуби. Это не менее глупо, потому что не отвечает положению вещей в мире – и, значит, обречено на неудачу (пушкинские сюжеты часто показывают, как права и, в конечном счете, удачлива оказывается благородная простота, а расчет и коварство проваливаются).
Глупо бездумно очаровываться – но еще глупее не поддаться очарованию, не прийти «в восторг и умиленье». Глупо бездумно доверять – но еще глупее быть «тонким», то есть расчетливым и недоверчивым (примеры этому можно найти в сюжетике Пушкина); такая тонкость, говорит он, несовместима с великой душой. Глупо бездумно принимать – но еще глупее необдуманно отвергать. Вопрос вкуса, то есть отбора и установления иерархии, важнейший для Пушкина, решается им как вопрос ума, «соображения понятий», а не безотчетных предпочтений. И здесь его суждение необычайно не только на фоне привычек его времени – но и нашего, не в меньшей мере. Ведь и мы назовем «безвкусным» и «неумным» того, кто будет восхищаться, скажем, Ильей Глазуновым – но не того, кто заявит, что он ничего особенного не находит в Леонардо! И мы, если в чем откажем Зоилу, так в доброте или в порядочности, а не в уме – как это сделал Пушкин в своей эпиграмме хулителю: Затейник зол, с улыбкой скажет глупость.
Невежда глуп, зевая, скажет ум.
«Человек по природе своей склонен более к осуждению, нежели к похвале (говорит Макиавелль, сей великий знаток природы человеческой). Глупость осуждения не столь заметна, как глупая похвала; глупец не видит никакого достоинства в Шекспире, и это приписано разборчивости его вкуса, странности и т. п. Тот же глупец восхищается романом Дюкре-Дюмениля или «Историей» г. Полевого, и на него смотрят с презрением, хотя в первом случае глупость его выразилась яснее для человека мыслящего».
Заметим: не для человека добродушного – но для человека мыслящего! По видимости присоединяясь к скептическому суждению Макиавелли, Пушкин кончает выпадом против «великого знатока природы человеческой»: выпадом, разящим наповал. Оружие, которым Пушкин поражает скептицизм, – мысль, то есть то, чем тот более всего гордится! Мысль – и определенная искушенность. Скептическая мысль, которая знает о человеке одно: его немощь – неглубокая, неполная мысль. Полная мысль знает другое:
Они дают мне знать сердечну глубь
В могуществе и немощах его.
Скептицизм – в данном случае, антропологический скептицизм – выглядит недомыслием, то есть, глупостью, предрассужденьем. Он ничего не узнал о «могуществе» сердца. Понимание ума как исключительно критического, негативного начала выставляется Пушкиным как недостаточно умное, непродуманное!13 Что же до знания «природы человеческой», то Пушкин, как обычно, невзначай и мимоходом сообщает нам собственное знание (под покровом антологической стилизации):
Должно бессмертных молить, да сподобят нас чистой душою
Правду блюсти: ведь оно ж и легче14.
Именно поэтому Зло у Пушкина глупо, порок глуп, и своей глупостью, в сущности, они исчерпываются15. С особенной наглядностью это изображено в его сказках: ненасытная Старуха в «Сказке о рыбаке и рыбке», скупой Поп в «Сказке о Балде». Глупо и недальновидно так себя вести. Глупость не понимает, где кончается область, в которой человек может хозяйничать, и где начинается то, с чем не поспоришь (Пушкин, назвавший себя «усталым рабом», знает это отлично и повторяет в самых разных тональностях, от гимнической: «С Божией стихией Царям не совладеть» до простонародно-фарсовой: «Черт ли сладит с бабой гневной!»).
Данте, говорящему о душах «Ада», что они утратили il ben dell’inteletto, не пришлось идти против своего времени. Он просто следовал в этом Аквинату и всей той огромной традиции понимания «безумия» (дурости), библейской и античной, которая стояла за ним. Когда же Пушкин глупым и слепым представляет, как в Библии, ум утилитарный («не подвижуся без зла») и циничный («рече безумен в сердце своем: несть Бог»), он идет против магистрального движения своего времени, которое не с него началось – и не нами кончается. Опирается он при этом, вероятно, только на собственный опыт самостояния, на опыт уединенных бесед с собою:
Дабы стеречь ваш огнь уединенный,
Беседуя с самим собою,
Часы неизъяснимых наслаждений! Они меня любить, лелеять учат
Не смертные, таинственные чувства...
Здесь нам необходимо отказаться от привычного для современного языка понимания «чувства» как эмоции, как чего-то постороннего разуму и психологического. В пушкинском употреблении в этом, как и во многих других случаях еще живет более старое, церковнославянское и древнерусское значение. «Чувство» – общая способность воспринимать («чуять»), одновременно и интеллектуальная, и эмоциональная: открытость. Вот примеры этого значения из славянского текста Библии: «Благочестие же в Бога, начало чувства (Притч 1, 7); безумнии же досады суще желатилие, возненавидеша чувство (Притч 1, 22); устне мудрых связуются чувством: сердца же безумных не тверда» (Притч 15, 7). Такому «чувству» противоположно «нечувствие», «окамененное нечувствие»: утрата всякого восприятия, невменяемость.Поразительным образом пушкинское представление об «уме» или «здравомыслии» как о правильном или чистом «чувстве» сближается с аскетическим учением о sophrosyne, «здравомыслии», которое переводится также и как «целомудрие». Впрочем, быть может, это сближение и не так странно, если представлять себе, что опыт аскетики его знатоки сближают с «художеством», «умным художеством». Здравомыслие, иначе – чуткость, иначе – чувство: прямое и живое, чистое16 отношение со своим предметом. «Расположение души ...к быстрому соображению понятий...» Дерзкий умник или тяжелый глупец (две персонификации глупости у Пушкина) – человек нечувствующего ума, то есть, ума закрытого, не входящего в отношения, не знающего вдохновения (того «божественного глагола», который, как заботливо отмечено, «до слуха чуткого коснется») и его «первой науки». Глупость у Пушкина – скорее душевное, чем интеллектуальное заблуждение, своего рода онтологическая бестактность.
Мне приходится ограничиться небольшой частью того, что можно было бы сказать о мудрости, уме и мысли у Пушкина – оставляя в стороне множество других, не менее своеобразных и парадоксальных свойств этой мысли, удивительной на фоне ее не только российской, но и европейской современности, удивительной на фоне мыслительных привычек и нашего современника. Заканчивая, я повторю, что источником этой мысли, мысли художника в высшей мере светского, удивительным образом сближающейся с самой изысканной аскетической традицией, был редчайший опыт поэтического вдохновения, известный Пушкину. И последний итог – но, быть может, первое условие самой возможности такого опыта приобщения к мудрости – это то, что я бы назвала скромностью истинной мысли, ее таинственным чувством собственной меры: младенческим доверием и благодарностью, как это выражено в одном из самых кратких Псалмов: «Не надмевалось сердце мое и не возносились очи мои и я не входил в великое и для меня недосягаемое... душа моя была во мне, как дитя, отнятое от груди» (Пс 130/131). В этом, я думаю, и заключена поэзия как мудрость. «Мне ни с кем не скучно». Post Scriptum Юношеская элегия «Надеждой сладостной младенчески дыша» (1823), малоизвестная и при жизни Пушкина не публиковавшаяся, две строки из которой (где бессмертье уравнено с «небесной чистотой» мысли) мы уже вспоминали, обсуждает личное бессмертие как гипотезу. Если бы это было так, если бы поэт мог надеяться, что «душа от тленья убежит» –Клянусь! давно бы я оставил этот мир: Я сокрушил бы жизнь, уродливый кумир, И улетел в страну свободы, наслаждений, В страну, где смерти нет, где нет предрассуждений,
Где мысль одна плывет в небесной чистоте...
Read Next page