Москва-40
НиколайМороз стоял такой, что даже трамваи на бульваре притихли. А в квартире №7 на четвёртом этаже было жарко, шумно и по-настоящему празднично.
Ёлку достали с антресолей ещё утром. Небольшая, кривоватая, но своя и настоящая! Александр Бенкендорф притащил её на плече от самой ярмарки! Отряхнул снег в коридоре, поставил в углу. Чтобы высыхала. Пахло хвоей, праздником и мандаринами — абхазскими, по двадцать восемь рублей кило, но разве ж на Новый год считают?
Пушкин висел на стремянке и прикручивал к потолку самодельную гирлянду из цветной бумаги. Сам сделал!
— Осторожнее, Александр Сергеевич! — крикнул снизу Воронцов. — Свалишься — весь праздник нам испортишь!
— Да не свалюсь я! — отозвался Пушкин, но стремянка всё-таки качнулась. Вот же!
Воронцов перехватил стремянку одной рукой — Ты давай слезай уже. Переломаешь ещё что-нибудь. Хватит тебе. Стол накрывать надо.
— Сейчас, сейчас. Ещё одну ветку — и всё.
Жуковский сидел на табурете и чистил картошку. Ловко и быстро. Кожура падала длинной лентой.
— Василий Андреевич, ты прямо как на конвейере. — заметил Николай.
— Привычка — улыбнулся Жуковский. — Я когда в столовой работал, по три ведра за смену чистил.
Пущин вырезал маленькую звезду на верхушку ёлки. Работал молча, сосредоточенно, высунув от старания язык.
— Иван Иванович — окликнул его Николай. — Ты чего как на заводе? Отдыхай.
— А я и отдыхаю — отозвался Пущин. — Для меня работа, лучший отдых, особенно такая!
Данзас помогал Пушкину с гирляндой.
Николай втащил в комнату табурет и водрузил на него тарелку с винегретом. Пущин принёс кастрюлю картошки.
— Ну что, товарищи — сказал Николай, вытирая руки о фартук. — Через двадцать — двенадцать минут. Давайте накрывать.
Стол собрали, нашу родную расклодушку. Скатерть — белая, с голубой каймой. На ней — винегрет, селёдка под шубой, картошка, солёные огурцы, квашеная капуста, хлеб. В центре — бутылка «Московской» водки и графин с домашней наливкой. И мандарины.
— Богато живём — сказал Пущин, оглядывая стол.
— А то — отозвался Николай. — Ударники труда. Имеем право.
Воронцов поднял стопку — Ну, товарищи. За наш коллектив! За то, чтобы в сорок первом план выполнили и перевыполнили.
Выпили. Чокнулись. Кто-то крякнул, кто-то засмеялся.
Ёлка зажглась. Гирлянда из лампочек, по одной на каждую ветку, самодельная, но работала исправно. Пушкин отошёл к окну, посмотрел на улицу. — Красота — сказал он. — В сорок первом ещё лучше будет. Вот увидите.
За окном били часы. Где-то внизу, во дворе, детвора уже бегала в снегу.
— Двенадцать! — крикнул Николай. — С Новым годом!
— С Новым годом, товарищи!
— С Новым, сорок первым!
— Ура!
Обнимались, хлопали друг друга по плечам, смеялись. Кто-то включил патефон.
Данзас поднялся с кресла. Подошёл к ёлке, потрогал иголки.
— Знаете — сказал он тихо. — Я в госпитале когда был, в декабре. Там был один лётчик. Молодой совсем. Ему ногу отняли. Он мне говорит: «Доктор, а ведь в сорок первом мы точно заживём. Я знаю. Потому что иначе нельзя». И улыбается. Вот так.
Он помолчал.
— Я тогда не поверил. А сейчас... — он обвёл глазами комнату, лица, ёлку, стол, гирлянду. — Сейчас верю.
Воронцов подошёл, положил ему руку на плечо.
— Все мы верим, Константин Карлович. Все. В сорок первом — заживём.
Пушкин поднял последнюю стопку. В комнате стало тихо. Только патефон шипел, доигрывая вальс.
— Ну что, товарищи, — сказал он, улыбаясь. — За нашу страну! За наш народ. За мир. И...
Он посмотрел на ёлку, на огоньки, на мандарины, на друзей.
И сказал просто и тепло, как говорят в кругу своих
— Ничего, следующий год, тысяча девятьсот сорок первый, будет ещё лучше!
Все засмеялись. Выпили. Кто-то крикнул «ура», кто-то пустил по кругу мандариновую дольку.
А в квартире №7 на Чистых прудах горела ёлка, пахло мандаринами, и люди верили. Верили, что будет лучше. Потому что иначе было нельзя.
Нельзя же?