Молоко. Вячеслав Молчанов

Молоко. Вячеслав Молчанов

https://t.me/molchanovs_journal/12

Раненый перестал стонать. Мы осторожно положили его на землю, будто спящего ребенка. Тонкие черты лица его, еще не покрытого ощетинившейся грубостью и едва тронутые жизнью, но уже в себе всякую жизнь потерявши, выдавали в нем и натуру юную, и отсутствие человека вовсе – одно только бледное пятно на пожухлом лесном подножии.

Валерка опустился перед ним на колено, прохлопал по карманам хрупкое тело в надежде найти хоть немного табака, но скоро отчаялся.

- Уходим! – сказал я, опомнившись, - Вранья идет.

Валерка быстро поднялся, уперся большими пальцами в рюкзачные лямки, и мы двинулись дальше. Уходя, я чувствовал босыми стопами, как дрожит под нами земля. Старики-егеря стращали у огня малышню: «Никого Вранья не упустит. Всех царица-ночь достанет, живые кости с мертвыми сложит. Баню себе строит, костями топит. И такой жар от них, что Солнце в земле не терпит, в небо прячется». Но думалось мне с самого детства, что ни старики-егеря, ни кто слушал их, никогда Вранью не видали. А только босыми ногами чуяли, как идет под землей последний поезд, как роятся в породе тысячи клювов, черных да острых, как трещат вдалеке одинокие кости в глубокой опасной яме.


Другие рассказы автора https://t.me/molchanovs_journal/12


Шли мы не спеша и молча. Хотя и стоял нынче туман, будто гнилое молоко, и дальше опада лесного да собственных рук видать нечего, на душе было тихо. Час ли прошаришься, два ли – все одно. Как нельзя не выйти, так и не войти нельзя, коли жить хочешь. Идешь себе осторожно, босой ногой в молоке щупаешь – нет ли беды? Руку вперед выставишь, обойдешь аккуратно черный горелый остов мертвого леса, да потихоньку ступаешь.

Хуже-то всего в тумане, когда в самую чащу лезешь, а сам того не ведаешь. Или так продрогнешь, что и не заметишь, как посередь болота встал. И видна кругом одна только сырая смерть. Ползешь, молишься – «Упаси мя, Господи!». Так с молитвою и выйдешь на твердое место, пока глаза твои одноногая с жабьими не спутала. А коли голодная, то всего целиком за задние лапки подкинет, да клювом острым так и сбреет с небес, словно ненужный волос. Взвоешь к небу-то в ужасе, руки подымешь, да разглядит ли Господь в таком тумане – не то люди, не то жабы в молоке роятся. Сыпнет на всех без разбору горсть кровавой клюквы. Так и шаришь впотьмах по мшистому пологу, да по ягодке к ночи с болота и выползешь.

Выдался нынче холодный август. Стлела за лето рубаха – парус на худом теле. Да иной раз и попутный ветер матерками сыпешь. Вышагнул я из тумана первый, обернулся – вдруг Валерка не выйдет? Хотел было вернуть в молоко оголодавшие по человеку руки, ухватиться и выдернуть родное тело, спасти брата. Да только собрался, как Валерка и сам широко и крепко вышагнул, весь в лесной требухе да ругани.

- Жрать охота, - только и сказал Валерка, - Пойдем скорее, замерзнем.

Обогнули мы по кромке высокий луг, диким овсом поросший в пояс, поднялись по холму до первого поворота и вышли на последнюю во всей округе дорогу. Едва разгулялось за день Солнце вне плотной молочной завесы, и грязь к ночи растопла. Потому ютились мы у самого края дороги, шли нога в ногу. Иной раз по лесу так в молоке промерзнешь, что ни своей, ни чужой души не чуешь, а один только голод. И виделась мне не грязь под ногами, а теплая сытная каша.

Наощупь мы продвигались вперед. И не было ничего в наших жизнях, кроме тяжкой непроходимой топи да скупой пищи, едва ли питавшей изношенное тело. Остановился я отдышаться. Сердце билось хотя и мерно, но понимал я: далеко за полночь перевалил этот мерный стук, и утро вот-вот не настанет. И пусть еще различал я зачем-то крохотные точки омертвевшего света в непроглядной выси, ясно было мне и другое: никогда они здесь меня не грели и не держали. Но все еще билось сердце, все еще крепко стоял лес в тумане, и ноги шли сами по себе, наперекор чужому этому свету, размытой дороге и мне самому.

Валерка был крепче, хотя и старше – другой породы. И если мне страшна была смерть, ему одно только одичание. Жилистый, высокий и не в лета свои ловкий, пожелтевшими и целыми еще зубами мог он рвать плоть жизни, вцепиться в самую ее суть, забыть в себе человека, не тянуть его, раненого, через туман за петлю на шее. Взвыть, сорвать с себя последние тряпки вместе с телом людским, хотя и есть тело людское одни лишь тряпки, что зверя прячут. Мог Валерка броситься в ельник, уйти навсегда от нашего человечьего запаха и жить без обузы и совести. Но коли попало семечко, и худая земля овсом порастет, зверем, птицею да человеком. А нарекла человеком мать – так уж терпи, тяни плуг свой в холод, голод и грязь. Потому как один зверь не терпит, других жрет. А ты жри себя одного, такого, какой есть. Тем и сыт будешь.

Добрались мы до избы в глухой ночи. Издали почуяла Матрена наш уставший дух, во двор встречать вышла прямо с Алешкой. Тот, босой, в одной только бедовой рубахе, вытянулся близ нее на цыпочках, обхватил ручонками бабью ляжку и жадно сосал молоко то с одной, то с другой нижней титьки. Но молоко, видать, шло пустое, холодное, и в свете огня таяли на Алешкином личике слезки. Подняла Матрена керосинку повыше, вгляделась:

- Вдвоем-то и выбрались только, - сказал Валерка, - В дом пошли, дитя-то застудишь.

- Да в доме-то не теплей, - бросила небрежно Матрена, и мы зашли следом.

Запахнувшись, забегала суетливо баба по дому, справила нам съестного на стол, что Господь послал. И все же теплее было в избе, и с порога еще до ужина повеяло сном. Ополоснув на входе ноги в латунном тазу, прошли мы в крохотную комнатку, потолок которой я едва не шаркал затылком. На столике у окна паром зашлась похлебка. Валерка выдвинул из-под столика косой табурет. Окинув строгим взглядом ютившихся у печи детей, он уселся за стол и принялся жадно и скоро хлебать мучной кипяток. Я уселся напротив, сглотнул пару-тройку обжигавших нутро ложек едва ли сытного варева и спохватился:

- Валерка, где рюкзак-то?!

Затаились детки от моего вскрика. Куб почти прогорел, и в полутьме я не мог разобрать их лица, как не мог и пересчитать. Отблески множества глаз, отчетливо видневшихся в скупом свете, слились в одно большое создание. Будто снятые с неба звезды просыпались в избу, вблизи ставшие еще холодней.

Валерка нырнул под стол, нашарил в темноте обернутый аккуратно в тряпочку черный куб, окликнул Матрену.

- Большой такой где откопали? – спросила баба, осторожно разворачивая куб большими мягкими руками.

- До ручья ходили, - ответил Валерка.

- У ручья-то опасно, не шарили бы далёко так, - запричитала Матрена, протискиваясь меж деток к печке.

- Ничего, мать. Завтра еще больше вытянем, - сказал Валерка и весело мне подмигнул.

- Красный ручей-то, одна смерть от него по лесу, - не унималась Матрена. Баба подняла руки, пустила куб в самый верх, чиркнула огнивом. Куб вспыхнул, поплыл под потолком, обдал комнатку жаром и ярким светом без всякого дыма. Вчерашний огарок, немощно забившийся в угол у самой печной трубы, Матрена ловко подхватила половником и метнула в печь. Затрещало в горниле, рассосался огарок под пламенным языком.

- Да что мне твоя смерть, мать. Да есть ли она, пока в избе такое тепло и свет? – полушепотом произнес Валерка в томном прищуре.

В свете я отчетливо разглядел всех детей, расползшихся тут же по комнатке. Кроме Алешки было их еще шестеро. Одному в избе иной раз тесно, а с оравой ребятишек и ступить некуда. Все они были мне хорошо знакомы, кроме двоих. Утром в избе их еще не было. Мальчик лет четырех с девчушкой постарше держались вместе, поодаль остальных.

- А эти откуда? – спросил я, вглядываясь поочередно то в одно, то в другое детское личико, будто мне знакомое.

- Добрались вот. Сами пришли, с дальнего края. Во дворе встали, травку жуют, как козлята. Там по степи голод у них страшней нашего. Мать видать воздух ела, пустым молоком себя вывела на тот свет. А отец с горя в тумане и сгинул. Энтого вон искупать хотела, да не дается, кусается.

Мальчишка и в правду сидел весь перемазанный, сопел и кидал пред собой кубики – кости. Девчушка за ним присматривала, вслух вела счет, то и дело толкала брата под бок, будто в какой игре.

- А ты малой чегой делаешь? – спросил я, склонившись вперед к детям.

- А гадает он, дяденька, - ответила девчушка, - А я счет веду.

- А давно папка-то в лес ушел, - спросил я, едва сдерживая слезы.

- Давно, дяденька, давно ушел. Мы у бабки Таисьи жили, об еёный живот грелись, пока теплый был.

- А звать-то тебя как? – спросил я в безответной надежде.

- Аришкой звать. А ето вот Геннадко.

Мальчик перестал бросать кости, поднял на меня в удивлении голубенькие свои глазенки.

- Ой какие кубики у тебя, Геннадко. Где взял? – спросил я.

- Он тебе, дяденька, все равно не скажет, он со мной только и умеет говорить. А его я и понимаю только. А то папкины кубики, - ответила бойкая Аришка.

Вдруг Геннадко будто опомнился, схватил кубики и с силой бросил посередь комнатки. Наклонилась Аришка к брату, послушала его шепоток в ухо с умным видом, посмотрела на меня строго.

- Вот, говорит, папка наш. Ты, говорит, папка, - сказала Аришка, и тут же затрепетала вся, крохотная, расплакалась. Потянула ко мне ручонки. Обнял я ее, обнял и вскочившего вслед за сестрой Геннадко, зашелся и он слезами. Обхватили мне шею, жмутся, как щенята теплые. Тут и я такой ласки не выдержал:

- Позабыли поди, папку-то? А папка-то вас с порога во тьме приметил, запах ваш папка почуял, родной запах-то, кровный, - затараторил я сквозь слезы, - Постарел папка в молоке-то, поседел в тумане. Сам теперь как туман, вишь какой по вискам белесый. В лес вышел, дорогу забыл, заплутал. Потерялся папка, а теперь нашелся. А вы-то! Вы-то у меня вон какие ребята бойкие! Сами дорогу нашли, сами выбрались. А-ну, поцелуй-ка папку! Вот хорошо!

Просидел я с ними полночи в обнимку, проплакал, пока на руках не уснули. Положил их поближе к печке да к другим детям, где потеплее, накрыл одеяльцем. Валерка с Матреной лишь молча на нас смотрели, не лезли. Пошел Валерка курить во двор, я за ним вслед вышел. Сели мы на крыльце, скрутили по папироске и запыхтели. Светало во всю уж, и тепло было на душе моей, будто нет никакого боле тумана, будто все молоко вывелось прочь с земли нашей.

- Не твои-ж детки-то, Савва, - сказал Валерка и потупился.

- Да важно ли разве чьи они? – ответил я, затушил окурок о порог и вернулся в избу. Матрена уснула с Алешкой на руках. Тот в полусне то и дело тянулся к соску, будто боясь навсегда потерять из виду. Остальные дети тихо и неподвижно спали. Куб к утру прогорел вполовину, и через час-другой пора было выбираться за новым.


Если вам понравился рассказ - подписывайтесь на мой канал

Если нет - тоже подписывайтесь) Буду рад любой критике и общению с читателями!

Report Page