Мера терпения 2

Мера терпения 2

Pew pew

Данила фыркнул. Почти рассмеялся, но сдержал себя. Встал, поправил халат, одёрнул гимнастёрку. Посмотрел на Серёжу и в этом взгляде было что-то такое, от чего Серёжа забыл, как дышать.


– Пейте чай и спите, – спокойно сказал Данила. – Завтра перевязка. Если вы не выспитесь, я сделаю её без новокаина. И не потому, что хочу сделать больно. А потому, что новокаин на исходе, а вы не единственный раненый.


– Вы блефуете, – Татищев улыбнулся той самой улыбкой, краешком губ, в которой было что-то ребяческое и в то же время настораживающее. – Вы слишком хороший врач, чтобы делать больно без нужды. И слишком дорожите репутацией. Я вас раскусил, товарищ военврач.


– Проверьте, – бросил Московский и ушёл, не оборачиваясь.


– Проверю, – сказал он тихо, одними губами. – Обязательно проверю.


А потом Татищев начал помогать. Сначала робко, боком, неуверенно, как человек, который не привык просить, не привык предлагать, но привык делать. Сидеть на койке, когда вокруг кипит работа, а ты цел, почти цел, и смотреть, как другие возятся с бинтами и тазиками, оказалось выше его сил. Выше его понимания справедливости. Выше того, что он называл своим долгом.


– Дайте мне что-нибудь делать, – попросил он Полину. – Носилки подать? Воду принести? Бинты нарезать? Я умею обращаться с ножницами. В разведке пригодилось.


– Вы больной, товарищ младший лейтенант, – устало ответила сестра. – Лежите. У нас есть санитары. Не обученные, правда, но есть.


– Я выздоравливающий, – поправил Серёжа с той усмешкой, которая уже начинала бесить весь медперсонал. – Это разные вещи. Больные лежат пластом и стонут. А я сижу, курю в форточку и рвусь в бой. Дайте мне работу, Полина Степановна. Или я начну помогать без спроса.


– Попросите у Данилы Михайловича, – махнула она рукой. – Мне ваших разборок не надо.


Сергей, прихрамывая, нога всё ещё ныла, но он старался не показывать, пошёл в ординаторскую. Постучал костяшками пальцев по дверному косяку.

Московский сидел за столом, заполняя карточки. Бесконечные, однообразные, с одними и теми же диагнозами. Осколочные. Пулевые. Контузии. Ампутации. Крайняя степень истощения. Реже – язвы, дизентерия, отравления. Рука двигалась быстро, автоматически, но когда Татищев появился в дверях, Данила поднял голову.


– Мне нужна работа, – заявил с порога, не страшась ни гнева, ни ярости.


– А мне нужен новый скальпель и три свободных часа сна, – не поднимая головы с карточек, ответил Московский. – У каждого свои проблемы. Ваша, кстати, лежать на койке и не мешать.


– Я серьёзно.


– Я тоже. – Московский отложил ручку и наконец посмотрел на него. – Сергей, вы не санитар. Вы младший лейтенант разведроты особого назначения. Ваша работа убивать врагов, а не подтирать за соотечественниками лужи крови. К тому же вы хромаете, левое лёгкое у вас – решето, а швы ещё не окрепли. Вы – инвалид на данный момент. Не обижайтесь, это медицинский факт.


– Моя работа сейчас выздоравливать, – спокойно, без лишних эмоций. – А для выздоровления нужна не только еда и сон, но и движение. И чувство, что ты не бесполезен. Вы же врач, должны понимать. – Он опёрся на костыль, переступил с ноги на ногу. – И потом, товарищ военврач, вы сами говорили, что санитаров не хватает. А я бесплатная рабочая сила. Почти бесплатная… кормить меня всё равно надо.


Данила молчал. Разглядывал его пристально, изучающе, как рентгеновский снимок. Сергей выдерживал взгляд, хотя внутри у него всё дрожало. Не от страха. От того, что Московский смотрит так, будто видит насквозь. Видит и то, что Серёжа пришёл не только помогать. А ещё быть рядом. Дышать одним воздухом. Смотреть, как двигаются его руки. Слушать, как он дышит, когда сосредоточен.


– Вы, младший лейтенант, – сказал наконец Данила, – невыносимы.


– Это я уже слышал. От вас, между прочим.


– Я могу повторить. – Данила вздохнул, потёр переносицу. – Ладно. Не лезьте под ноги. Делайте, что велят. И если увидите, что у кого-то давление упало – сразу ко мне. Не к сёстрам, не к санитарам. Ко мне лично. Поняли?


– Есть, – Серёжа вытянулся по стойке смирно, насколько позволяла хромота и костыль.


– И прекратите докладывать, – добавил Московский, отворачиваясь к окну. – Вы не в строю. И не на плацу.


– Есть, – повторил Татищев, но на этот раз с улыбкой той самой, от которой у Данилы внутри что-то неприятно ёкало. – Товарищ военврач.


Данила покачал головой. Шея его над воротником гимнастёрки чуть покраснела, и Сергей заметил. Заметил, запомнил и унёс это с собой в спортзал, как настоящий трофей.


Следующие две недели стали для них, для обоих, временем странной, никем не обговорённой, но абсолютно реальной близости.


Серёжа входил в ритм госпиталя, как боец входит в бой. Осторожно сначала, затем всё увереннее. Он подавал санитарам носилки, держал банки с физраствором, пока сёстры перевязывали сложных больных, бегал за тампонами, бинтами, иглами, катетерами — всем тем, что вечно заканчивалось в самый неподходящий момент. Он не задавал вопросов, не лез с советами, не паниковал. Просто делал своё дело. Тихо, надёжно, без лишних слов. Он знал, где что лежит, лучше иных санитаров со стажем. Он научился разбираться в инструментах, не как врач, конечно, но так, чтобы подать нужное, не заглядывая в лоток.


– Зажим, – говорил Данила, не глядя, и Серёжа уже подавал. Не тот, не этот, а именно тот, который нужен. Через раз, через два, но попадал.


– Вы быстро учитесь, младший лейтенант, – заметил Московский, когда Серёжа, не сбиваясь, передал ему три инструмента подряд.


– Разведка, – пожал плечами Серёжа. – Учат запоминать расположение предметов с закрытыми глазами. Полезный навык. Даже здесь.


– Здесь тоже война, – тихо сказал Московский, с надломом. – Только другая.


– Война везде одна, – Серёжа замер, – Кровь, боль, смерть. Меняются только декорации.


Данила посмотрел на него и ничего не сказал. Нечего. Потому что спорить было не о чем.


Московский сначала рычал:


– Вы больной, чёрт возьми, а не ординатор! Вы себя беречь должны, а не таскать эти проклятые ящики!

Но Сергей только пожимал плечами и делал по-своему. Он носил ящики с медикаментами, правда, полегче, и хромал при этом так, что Даниле хотелось кричать. Он помогал перекладывать тяжёлых раненых и потом по полчаса отходил, держась за спину. Но он делал. Потому что не мог иначе.


И Данила вскоре перестал возражать. Потому что заметил: с появлением Татищева его собственная работа пошла легче. Не намного, но на какую-то неуловимую долю. Кто-то вовремя подавал инструменты. Кто-то следил за тем, чтобы в операционной всегда был кипяток. Кто-то, только этот кто-то имел наглость, иногда ставил кружку с тёплым, отвратительным кофе[?] на край стола, когда Данила, обессиленный после трёхчасовой операции, не мог уже поднять головы.


– Ты это зря, – бормотал он однажды, не глядя на Серёжу.


– Что именно? Кофе или что я ещё жив?


– И то, и другое.


– А я считаю, что не зря, – спокойно ответил Татищев, опираясь на осточертевший костыль. Хромота его стала меньше заметна, но не исчезла. Нога всё ещё ныла на перемену погоды, по утрам он едва ступал. – Вам нужно за кем-то присматривать, Данила Михайлович. А то вы сами себя угробите раньше, чем всех нас вылечите.


– Я не собираюсь…


– Собираетесь. Я вижу. У вас уже круги под глазами как у китайского медведя. И руки иногда трясутся. Я замечаю такие вещи.


Они замолчали. В ординаторской было тесно. Два стола, стеллажи с карточками, железный шкаф с медикаментами, запах карболки и старых бумаг. Московский сидел на своём стуле, Сергей стоял в дверях, и расстояние между ними было не больше метра. Маленькое расстояние. Опасное.


– Иди уже, – отворачиваясь. – Не мешай работать.


Но голос дрогнул. Неуловимо, на одном звуке. Серёжа улыбнулся. Не той, краешком губ, а совершенно откровенной улыбкой, в которой было что-то мальчишеское, довоенное, забытое.


– Не прогоняйте, товарищ военврач. Я тихий. Почти.


– Тот, кто себя так называет, обычно самый шумный.


– Проверьте.


Данила медленно повернулся. Посмотрел на него. Долго, изучающе. И вдруг усмехнулся – впервые за долгое время не дежурно, не профессионально, а по-настоящему, будто что-то отпустил внутри себя.


– Садись, – кивнул он на табуретку у стены. – Только молчи. У меня карточки. И не кури.


Татищев сел. Они молчали полчаса. Данила писал, а Татищев просто сидел, глядя в окно на серое апрельское небо, и изредка крутил в пальцах пустую гильзу, которую носил с собой как талисман. И это молчание было полнее всяких разговоров. В нём умещалось всё: общая усталость, общая война, общее понимание того, что они оба по разные стороны скальпеля делают одно дело. И делают его правильно.


Их рабочий тандем сложился как-то сам собой, без приказов и должностных инструкций.


Серёжа досконально изучил распорядок госпиталя: когда смена инструментов, когда привозят новых, когда у санитаров перекур, а когда начинается тот самый тяжёлый час, когда сёстры с ног валятся, а работы прибавляется вдвое. Он появлялся в нужное время в нужном месте, брал на себя то, что другие не успевали или не хотели. Подсуетиться, подхватить, переложить, подать.


Он не имел медицинского образования, но была школа разведки – умение видеть, запоминать, анализировать. И вскоре Данила поймал себя на том, что Татищев знает расположение всех инструментов лучше, чем иные санитары со стажем.


– Ты бы в медицину пошёл после войны, – пришлось к слову однажды, когда Татищев, не глядя, подал ему зажим нужного размера.


– Я пойду на войну после войны, – спокойно ответил тот. – Если останусь жив. А в медицине… не знаю. Не хочу смотреть, как люди умирают. Я лучше буду делать так, чтобы они не успели умереть до того, как попадут к вам. Или успели. Разница сторон, знаете ли.


Данила посмотрел на него. И ничего не сказал. Нечего.


Трудным для обоих был момент, когда они оставались наедине.


Такое случалось нечасто. В госпитале всегда кто-то был рядом, всегда звучали голоса, шаги, стоны. Но иногда, поздно вечером, когда последняя перевязка сделана, последняя карточка заполнена, а новых раненые ещё не привезли, они оказывались вдвоём в тускло освещённой ординаторской, и тишина вокруг становилась осязаемой.

Сидели молча. Иногда Данила курил, открывая форточку, чтобы дым уходил на улицу. Серёжа тоже курил свою, самокруточную, крепкую, и они молча выпускали дым в темноту, и это было почти интимным. Ближе, чем если бы они говорили.


– Ты чего смотришь? – вопрос, не поворачивая головы, чувствуя на себе взгляд.


– На курение смотрю. Вредная привычка, – отвечал Сергей с усмешкой. – У вас, кстати, табак лучше. Где берёте?


– У смерти вымениваю, – буркнул Данила. – Она мне – табак, я ей – пациентов. Выгодный обмен.


– Неправда, – совсем тихо. – Вы не меняете. Вы дерётесь. Я видел.


Московский замолчал. И в этом молчании уже не было неловкости. Была усталая, выстраданная близость двух людей, которые видели слишком много смертей, чтобы бояться тишины.


Некогда Данила, утомлённый после трёх операций подряд, пришёл в ординаторскую, рухнул на стул и положил голову на сложенные руки. Он не спал почти двое суток. Сергей, который ждал его в комнате, как ждал всегда, подошёл неслышно, накинул ему на плечи свой китель – единственное, что было всегда под рукой.


Он вздрогнул, но не поднял головы.


– Ты чего? – глухо спросил он в стол.


– Не мёрзни. И не спорь.


Данила хотел сказать что-то едкое, привычным рефлексом защититься. Но слова не пришли. Потому что тепла от чужого кителя оказалось так много, что оно заполнило всё пространство вокруг, отключило голос, отключило мысли. Осталось только чувство – большое, нелепое, невозможное в этих стенах, на этой войне, в это время.


– Спасибо, – выдохнул едва слышно.


Татищев не ответил. Он просто стоял рядом, прислонившись плечом к стене, и смотрел, как Данила медленно, словно нехотя, погружается в сон. И думал о том, что, наверное, есть на свете вещи посильнее войны. И одна из них – вот эта. Не названная. Не оформленная. Которую нельзя произнести вслух, но можно чувствовать.


Их настоящим испытанием стал вечер, когда привезли Романенко.


Майора разведки, коренастого, с лицом, изрытым оспой и шрамами, принесли на носилках почти мёртвым. Осколок, крупный, рваный, вошёл в живот, прошёл навылет, задел кишечник и, кажется, печень. Данила работал пять часов. Без перерыва, без воды, только вытирая пот со лба, который Полина убирала салфеткой.


Сергей был рядом всю операцию. Не в стерильной зоне, там ему делать было нечего, но за порогом, в предоперационной. Подавал, передавал, открывал, закрывал. И не отводил глаз от рук. От того, как они двигались, как сшивали, как зажимали, как не дрожали ни разу, ни на миллиметр.


Когда всё кончилось, майора увезли, на столе осталась гора окровавленных салфеток. Данила вышел в коридор, прислонился спиной к стене и медленно сполз на пол. Руки его тряслись. Крупная, сухая дрожь, которую невозможно скрыть.


Татищев опустился рядом. Молча. Взял его руки в свои осторожно, будто боялся сломать и просто держал. Не спрашивал, не говорил утешительных слов. Просто держал. Согревал.


Данила не отдёрнулся. Не сказал «отойди». Не нашёл в себе сил для привычной защиты. Он закрыл глаза и на несколько секунд позволил себе то, чего не позволял никому и никогда – просто быть слабым. Чужими руками. Чужим теплом.


– У тебя руки ледяные, – почти бархатно.


– Работа такая, – не открывая глаз.


– Тебе надо есть.


– После такого не едят.


– Надо. Пойдём.


Московский поднял голову, посмотрел на него. Устало, с какой-то непривычной, почти детской беспомощностью. И кивнул.


Они пошли в столовую, пустую в этот час, пахнущую капустным супом и хлоркой. Серёжа разогрел на спиртовке остатки каши серой, безвкусной, но горячей, налил чаю терпкого, переваренно-горького, с двумя кусками сахара. Поставил перед Данилой.


– Ешь.


– Командуешь? – но голос был без яда.


– Беспокоюсь. Разница есть.


Данила взял ложку. Ел медленно, механически, не чувствуя вкуса. Татищев сидел напротив и смотрел. Не отрываясь. Впуская в себя каждую чёрточку его уставшего лица – тени под глазами, ранние морщины у рта, резкую линию скул, седой завиток на виске.


– Зачем ты здесь? – снова вопрос не поднимая головы. – Ты мог бы уже быть в тылу. Долечиваться. Спокойно. Без этого ада. Без этих криков по ночам.

– А ты? – вопросом на вопрос.


– Я – врач. У меня другого пути нет.


– А я – твой пациент, – Серёжа помолчал, подбирая слова, и усмехнулся не зло, а как-то грустно, по-своему. – И, кажется, единственный, кто готов терпеть твой отвратительный характер. Я не бросаю людей, которых… которые меня вытащили.


Данила отложил ложку. Посмотрел ему в глаза прямо, без прищура, без привычной полуулыбки. Серёжа выдержал взгляд, хотя внутри у него всё переворачивалось.


– Ты знаешь, что это… – Московский впервые запнулся, подбирая слова. – Ты знаешь, что это больше, чем просто… профессиональный интерес?


Серёжа замер. Сердце его проклятое, раненое, заштопанное, забилось так, что, казалось, Данила услышит.


– Пошли. У нас ещё обход и две плановые операции. Мне нужен помощник. Трезвый. И без дурацких шуток.


– Я всегда трезвый, – Татищев поднялся, опираясь на треклятый костыль. – И почти без шуток.


– «Почти» меня не устраивает.


– Привыкайте, товарищ военврач. Я как ваша вторая левая рука. Неидеальный, но незаменимый.


Данила покачал головой и улыбнулся. Коротко, краешком губ, почти как Серёжа. Улыбнулся тому, что нельзя было назвать. Тому, что жило между ними без слов, без признаний, без обещаний.


Они вышли в коридор. Темный, длинный, пахнущий марганцовкой и надеждой. Татищев шёл чуть позади, хромая, опираясь на костыль, и смотрел на спину в защитной гимнастёрке. А Данила шёл впереди и чувствовал этот взгляд и не оборачивался. Потому что знал: если обернётся, то скажет что-то такое, что потом будет не забрать. Или он сам не захочет забирать.


Война не отменяла характеры до конца. Иногда она только обнажала то, что в мирной жизни так и осталось бы под спудом спрятанное, завёрнутое в несколько слоёв «нельзя» и «не время». И грязь под ногтями не единственное, что остаётся с человеком. Остаётся ещё память о том, как в кромешном аду двое нашли друг друга. И держатся за это молча, как за единственную правду, которую не отнимет никто.


Но оба знали: самое трудное впереди. Не когда режут скальпелем. А когда надо будет расстаться. Или – не расстаться. Или – признать. Или – потерять.


Но это будет потом. А сейчас была тишина, длинный коридор и шаги двоих, идущих рядом. Почти рядом.

Report Page