Меншиков
Венедикт Авангард
I
Он мне сказал, чтобы я пошел помылся. Воняет, сказал, жутко. Я подумал, что противиться нет смысла – иначе он возьмёт да и обколет меня какой дрянью исключительно из вредности. Это ясно: мне тоже не чуждо действовать, исходя из вредности, но я, по крайней мере, не несу за это никакой ответственности. И делаю я это за бесплатно, суки, и не могу говорить, что работаю врачом – точнее, медбратом – в какой-то больнице. Помыться, значит; в этом нет никаких проблем, мессир доктор. Я просто был обессилен, не более, вы же кормите меня нечеловеческими дозами психотропов, вот и произошла неприятность, понимаете? Ну понимаю. Иди мойся. А в курсе ли ты, что ваши методы «лечения» заставляют мой мозг нагнаиваться ещё сильнее, чем раньше, пидорас? Это сказано про себя, конечно. Я вообще-то не злился на мозгоправов или их практику по отношению ко мне – я же симулирую ангедонию, откуда ж здесь недовольство? В черепе моем уже ничего нет, если не выражаться высокопарно; а так можно, конечно, придумать всякого бреда: а-ля ничего нет, кроме стекла, или пустынь, или пересохших рек, или вымершей цивилизации, или импотенции, или даже серной кислоты, но, в общем, ничего такого, что было бы полезно для эффективной работы нейронов. Говорят, клетки мозга передают информацию друг другу с помощью электромагнитного поля – новая теория, революционная. Это я на всю палату продекламировал, но никто не выказал никакой реакции в отношении современного научного слова, да и чёрт с ним. Я пошел курить, а после вернулся к своей койке.
Собираясь в ванную комнату, я всё думал, как бы расшевелить скучное скопище окружавших меня персонажей. Не может ведь реальность быть настолько убогой и тлетворной в головах этих, честно говоря, не самых выдающихся людей, чтобы они под её влиянием выкачивали своей апатией весь кислород из моего герметичного существования как пациента психиатрической клиники. Им ничего не интересно; пик интереса от окружающих я испытал, когда полупублично объявил голодовку, и соседи с тех пор всё лезли, норовили забрать мою порцию, если уж я на неё не претендую – а ведь это сумасшедшие, они должны быть цветом нации, так я думаю.
Дошёл. Холодный кафель больничного душа и повсюду чужие капли. Капли, не относящиеся ко мне, но окружающее всё вокруг – капли. Обмывание – антигигиеническая процедура в таких обстоятельствах; потом капли всей накопившейся во мне мерзости смоет со стенок и пола нерусская уборщица. А я мою себя, как пробирку, полную ненужным нагаром, а когда всё кончится, и в меня опять будут вливать какие-то жидкости, я опять буду окисляться, как раз до того момента, как вонь снова не станет невыносимой. Время смывается в кружочек, а, по сути, является точкой – вот что я подумал, стоя там, на этом отвратительном кафеле. Медбрат какое-то время смотрел на меня, пока я раскладывал вещи, и выражение его глаз тоже было стеклянным, а в нём отражался не я, а бесконечные физиологические капли. Тогда я тоже взглянул на него; это значило, что я хочу начать обнажаться. Не знаю, ему заняться, что ли, нечем? Зачем он на меня смотрит? Но он ушел, как только я посмотрел на него неодобрительно; какой хороший малый. С каких-то пор крысы тоже имеют право на интимные моменты, видимо.
Я разделся, как он ушел. Я не считал наготу чем-то интимным; а ещё я был последним в очереди, мне некуда было торопиться. Уборщица приходила часа через полтора, уже после отбоя, и у меня было всё время мира. Я подошёл к окну, напротив которого велась какая-то вечная стройка, и приветственно потянулся, надеясь, что кто-нибудь меня обязательно увидит в этом моём естественном состоянии: с засаленными волосами по всему телу, с отвратительным жирком и всеми остальными вытекающими обстоятельствами моей наготы, но я не увидел ни одного рабочего, ведь, может, они грелись у себя во флигелях – я так называл контейнеры, приспособленные под жильё – или чёрт пойми где, в общем, никто не хотел наслаждаться моим эксгибиционизмом, и мне это занятие быстро наскучило, я повернулся задом к окну и сел на подоконник, через плечо созерцая недостроенное здание напротив.
О нём ходило много легенд, так говорили, к примеру: на территорию стройки ведёт какая-то дырка в заборе клиники, и через неё отчаявшиеся пациенты, которых выводили только на одиночные прогулки или к которым уже не приезжали родственники, убегали, а потом поднимались по строительным лестницам и либо случайно проваливались в лифтовые шахты, либо по собственной воле прыгали с каких-то этажей, расплескивая внутренности и соки по бетонным полам. Эти капли и осколки я бы хотел понаблюдать – они физиологичны в абсолюте и совсем не мелочны, да и сам был бы не прочь разбиться о бетон, если бы на это кто-то смотрел.
Я встал от окна и включил душ, из которого на меня прыснуло холодной водой. Сейчас меня больше всего волнует длительность моего акта очищения, потому что если я буду слишком сильно медлить то отвратительное варево из чужих потоотделений мочи и дерьма начнет формировать подо мной тошнотворное озеро в котором мне придется стоять и от которого мне придется отдельно отмываться если таков будет случай я уже проходил данное ощущение ты стоишь в людском киселе и ничего не можешь поделать отчаянно трёшь голову мочалкой но думаешь только о том что слив не работает а ты топчешься на всей мерзости мира на мерзости мира алкоголиков шизофреников хронических наркоманов но ты такой чистый и безвинный в этой своей наготе совсем не должен ощущать подобного и сиё просто несправедливо а душ не отмывает он только утапливает тебя в кафельной душевой и когда мусорная вода дойдет до горла ты пропал ПРОПАЛ мой друг и тебе ничего не останется делать кроме как утонуть во всём что тебе так противно. Мне противно, это правда, и я даже думать об этом не хотел бы, если бы мерный шум воды неотвратимо не отбивал бы часы до пика моего отвращения. Подлинное отвращение – нехорошо. Опасно выходить из ванны с ощущением гнойника, готового взорваться. Плохо влияет на ментальный климат. Но я почти кончил, это ничего. Но вот только зачем я придумал это слово – «кончил»? Эти ублюдки, я скажу честно, они ведь не мыться сюда ходят, а мастурбировать, уроды, потому что только тут их оставляют в покое, и когда ты ещё имеешь какую-то связь с реальностью, тебе стыдно выполнять свои привычки на людях, так что тебе приходится бесконечно спускать сперму в слив, и она тоже там застаивается, господи помилуй невозможно это терпеть. Ну ладно. Всё, я опять пошел к окну, истекая свежей водицей из прогнивших труб водоканала. Всё, ладно. Хватит об этом думать, гордый поэт, ведь можно ещё поискать любителей твоего обнажения, хотя это дело пустое, как в первый раз; на нет – и суда нет. Я не стал долго задерживаться у окна. Обернулся чем было и пошел.
Ещё стоит отметить, что у меня кто-то определённо украл футболку, но только вот я не знал, кто именно. Её не было на заплесневелой бельевой верёвке, а, значит, кто-то воспользовался моей былой забывчивостью и украл чудное красное полосатое поло, моего ангела. Вся привезённая сюда одежда – это маленькая связь с реальностью, надевая её, я ощущаю, чем именно отличаюсь от остальных амёб – матерной надписью на футболке или вроде того. На третью неделю нахождения тут люди не выдерживают запах собственного белья, а стирать его нормально можно только попросив медсестричку, и она далеко не всегда хочет тратить на это время, что идёт, конечно, вразрез с должностной инструкцией, и на третью неделю люди не выдерживают и сдаются – заковывают себя в больничную одежду, это бесформенное аквамариновое пончо, эту расписку в собственной беспомощности; мне даже кажется, что клинический персонал относится лояльнее к рыцарям в зеленоватых доспехах, ведь принять на себя кусок казённого хлопка значит стать на шаг ближе к Порядку. Если ты хоть немного близок к Порядку, то ты чего-то стоишь, так они думают.
Я вернулся в палату. Очень хорошо – она полна, все три чужих койки заняты соседями, а медбрат испарился. Подойдя к своему месту, я стал нервозно обтираться, до красноты эпидермиса. Когда же я закончил, у меня болела вся кожа на туловище, и я вдруг обратился к своему ближайшему товарищу, который что-то активно смотрел в телефоне, – он был мужчиной средних лет с ожирением, и его короткая стрижка вкупе со строением черепа создавала, когда он лежал, ощущение, словно жировые складки добрались у него даже до макушки. Я спросил у него, чья соль стоит на столе. Он растерянно, а через секунду смущённо посмотрел на меня и сказал, что это ничейная соль, и я могу пользоваться ей, если захочу. Я радостно улыбнулся ему, кивнул, потом обвёл доброжелательным взглядом палату, удостоверившись, что все на меня посмотрели, и сказал, будто настало время одеваться. Тем я и занялся.
Одевался я нарочито медленно. Когда же с процедурой было покончено, я пошел за солью. Это был такой пластмассовый кругляшок, чуть сужавшийся в конце, она напоминал стопку, на которую поставили днище чайника – вот что это было, такой маленький пластмассовый кругляшок. Внутри была, собственно, соль. Она стояла тут неделями, никем не замеченная и использованная лишь на треть, вероятно, забытая при переезде.
Перистальтика моих внутренностей говорила мне, что нужно есть, но я отчаянно сопротивлялся этому порыву, и вот, в конце концов, совсем недавно в каком-то журнале я вычитал, что йодированная соль поможет при длительном голоде – электролиты, все дела, как в «Идиократии». Я подумал, что одной только водой моё растенье не польёшь, и оно быстро стухнет, потому решил вместо обычной воды пить воду с солью. Решил в сию минуту, так что меня ждал чудесный опыт; пустая вода из пурификатора мне уже к тому моменту в конец надоела и вызывала тошноту, к тому же, она была слишком холодной, и я каждый раз чувствовал, как она проходит через мой организм, сильно его обжигая.
Я расчистил свой прикроватный столик от ненужного хлама и оставил только кругляшку и полный стакан. Но перед тем мне пришла в голову мысль, что нельзя попусту тратить такое новшество, как соль, иначе будет скучно: я рассыпал её по столику, взял свою кредитную карточку из тумбочки и начал чертить по столику, старательно разбивая крупные кристаллы. Я видел краем глаза, что толстый сосед отвлёкся от своей ленты и смотрел на меня с выражением тайного стыда. Он как раз был наркоманом, правда, опиоидным, но не думаю, что производимая мною манипуляция была ему так уж незнакома. Когда ты доходишь до опиума, это значит, что ты уже испробовал всё, что тебе предлагала жизнь – таково было моё суждение на сей счёт. И вот, я наконец расчертился так, чтобы выглядело пристойно: получилась одна не очень длинная полоска. Тогда я поднял голову и спросил, не хочет ли мой сосед попробовать, я, мол, слышал, что ставит просто пиздец. Сосед же как будто вышел из транса и яростно замотал головой. Я взял сторублёвую купюру из той же тумбочки, свернул её и стал втягивать в себя соль. Мне удалось выдержать только половину дорожки; в какой-то момент мой организм начал чудовищно кашлять и чихать. Сосед внимательно смотрел на меня.
Я попытался улыбнуться через приступ кашля и сказал, мол, соляга прибирает – быстро я с неё улетел. У меня задрожали руки, потом я опять закашлялся и чихнул. Пошла кровь носом, я старался вытирать её левой рукой, а правой рукой убирал купюру и кредитную карточку обратно в тумбу. Вещь что надо, я тебе клянусь – повторил я. Другой сосед, который находился как бы «подо мной» в геометрии квадратной палаты, спросил, нужна ли мне салфетка. Я с большим трудом сказал, что да. Он молча дал мне салфетку. Я обтер ею нос, но кровь продолжала ленивыми капельками выходить из нутра. Тогда я взял своё белоснежное полотенце – нам такие зачем-то выдавали каждое утро, бог его знает, зачем – и высморкался в него кровью с солью и гноем – следствием хронического гайморита. Такое изнасилование чистоты вызвало неодобрение и у толстого соседа, и у того, с салфеткой. Я положил полотенце на колени, чтобы кровь капала на него, а сам руками собрал остатки соли. Высыпал её в стакан. Потом решил, что недостаточно, и насыпал из пластиковой кругляшки ещё. Взял у толстого соседа призывно лежащую на столе ложку, размешал ею пойло да выпил в один присест.
Сначала я подумал, что меня вырвет, и был недалек от правды; поборов в себе рвотный позыв, я сорвавшимся голосом констатировал, будто пойло – что надо. В палату на своё кресло вернулся медбрат и спросил, почему у меня идёт кровь. Я ответил, что от горячего душа у меня поднялось давление. Тогда он потерял ко мне интерес.
II
Остатки вечера прошли спокойно. Носовое кровотечение остановилось, и у меня забрали полотенце, принеся новое. После всей сценки я лег в кровать и стал пялиться в стену. Меня позвали в таблеточную – там я выпил штук 5 наименований, назначение которых забыл ещё в первую неделю. Затем я направился в процедурную. Мне вкололи феназепам и пожелали доброй ночи. Бензин – как я, вопреки расхожему жаргонизму, называл бензодиазепины – подействовал быстро. Мудацкое апноэ моего толстого соседа тоже сделало толк; во время одной из его остановок дыхания я отключился.
Проснулся Ванечка, я, совершенно разбитым. У меня воняло изо рта и было, кажется, усиленное сердцебиение; я думал и надеялся, что вот оно, сердце пропустит ещё пару резковатых ударов и я быстро практически без мучений с одной только маленькой болью отключусь от эфира навсегда и как подобает достойному господину умру естественно и без сожалений, но этого, само собой, не произошло, ведь смерть от сердечного удара – привилегия довольных жизнью людей. Я пошел курить. По утрам в нужнике, где для курящих был выбит уголок у окна, всегда собиралось много народу. Я достал свои сигареты и попросил у кого-то зажигалку; потом я спрятал её в карман, а владелец ушёл, ничего не заподозрив.
Так уж повелось, что я единственный курил сидя на кафеле и широко вытянув ноги, своей позой создавая, видимо, центр притяжения. Какой-то зависимый от фенибута мальчик обратился ко мне с вопросом; кажется, он хотел, чтобы я посмотрел на его стихи. Я отмахнулся и неопределенно хмыкнул «потом». Затем толстый сосед в очередной раз спросил меня, буду ли я завтракать – я сказал, что нет. Он посетовал на то, что это вредно для моего здоровья, потом докурил своё и удалился, а я остался, поскольку ещё не закончил. Я всегда курил по две-три сигареты от скуки. Внутри этого заведения меня ничего не держало, снаружи меня никто не ждал – я желтил свои пальцы никотиновым ядом насколько получалось, потому что курение оставалось последним социальным и аутоагрессивным феноменом, который был мне доступен.
Когда вся смена ушла чистить зубы, я только докуривал первую сигарету. Из крана с определенной периодичностью падали тонкие струйки воды, в кабинках кто-то опорожнялся. Тут мне самое место, я подумал, и, начав вторую сигарету, схватился руками за голову. Мои глаза уткнулись во всю ту же непримиримую кафельную безотказность. Я попал сюда с какой-то целью, но никогда не думал, что мне будет так тяжело, и дело было даже не в эмоциях, которых меня лишили фармакологически, и не в жизненной силе, которой у меня не было что за окном, что тут, нет; единственная разница между заключением здесь и по ту сторону заключалась в проявлениях абсурда. Здесь любой абсурд был в порядке нормы: врачи насмотрелись всякого, а пациенты, как и я, были погружены в медикаментозную кому, и в нас оставалась способность воспринимать только самые простые категории – как чистое белое полотенце. В конечном счёте, мне наплевать, так я думаю. Всё актёрство, которое так досаждает санитарам и моим соседям, ничего не выражает, и я понимал это прекрасно. Но оставаясь наедине с собой, я чувствовал диссоциацию ещё большую, чем от бензина и препаратов – мне казалось, что меня номинально нет, и мне приходится доказывать своё существование, проявляя дурости и шалости, только бы не уйти в белый шум навсегда. Шум такой, в котором даже слышно, как тлеет сигарета – отвратительный шум.
Впервые в таком шуме молодой Ванечка оказался лет в 13, когда в деревне по ночам он выходил в заснеженное поле, чтобы покурить. Никто тогда этой моей привычки в доме не понимал, потому приходилось шифроваться, и в один из подобных вечеров я услышал лёгкое шипение, совсем на границе слуха, и подумал, что белая пелена способна поглотить меня полностью, не оставив ничего от; я могу просто пропасть в ней, и никто даже не вспомнит, что когда-то вместо пустого поля и следов на снегу здесь был я, я, Я! Меня больше не будет – как же так? Подростковое сознание гоняло эту мысль по кругу, и шипение сигареты казалось недобрым знаком. Как видите, Ванечка никуда не делся – всё ещё вещает.
Я докурил и встал с кафеля. Нужно было почистить зубы, нужно было принять утренние таблетки, нужно было... Лишение себя приемов пищи в лечебнице куда хуже самоубийства. Помимо перекуров, наша толпа юродивых всегда собирается в одном месте только во время завтраков, полдников, обедов, ужинов, вечерних явствований. Я никогда не жил по расписанию, но больничное почему-то запомнил – видимо по той же причине, по которой лишенный всех каналов связи мозг начинает галлюцинировать, то есть потому, что абсолютный вакуум окружающего пространства разрезается только этими идиотскими кормиловками. Но Ванечка осознанно отказался от них, а поэтому был более одинок, чем кто-либо другой. Одиночество в таком заведении – тоже страшно. В отделении был бильярдный стол, и возле него я социализировался, когда меня не пробирали до судорог препараты в мышцах.
Все ушли на завтрак, значится, а Ванечка остался. Я почистил зубы и пошел в свою палату, где проверил вещи и сигареты на предмет целостности, а далее вальяжно развалился в кровати. Я знал, что скоро произойдет, и я понимал, чем займусь в ближайший час. До судьбоносного «послушай» оставалось совсем недолго, и всё то время ожидания до него я занимался одним – лежал, непроизвольно дергаясь ногой, и ждал, ждал, ждал. Чего-то Ванечка точно ждал, и он этого дождался.
Слушай, – сказал мне мой сосед-наркоман, вдруг появившийся в дверном проёме, – пошли сыграем русскую, а то мне будет скучно? Да, конечно, – сказал, подумал – хорошо будет сыграть в бильярд, Ванечка. Мы пошли в комнату отдыха со столом. Не могу сказать, что я как-то особенно любил эту игру, но стук белых шариков друг о друга успокаивал – тук, стук, стук. Очко. Тук, стук – очко. Я подходил к этому процессу медитативно, потому часто проигрывал. Играли мы обычно по три партии, а иногда по две – в общем, хорошее времяпровождение. Альтернатива цифровому аду, ждавшему в палате, и мерзкому чтиву, которое я привёз с собой, обманувшись красивым названием – «Невыносимая лёгкость бытия» –, а встретил там только чёрта в табакерке – бытовой ад и коллизию за коллизией... Ванечка, ты, может, не понял книгу из-за препаратов? Так и так ничего не разобрать. Ванечка, что ты делал? Я играл в бильярд. Вот я играю в бильярд, стою с кием в руках – я даже наловчился правильно направлять удар, там не такая уж сложная техника.
Разбивай, – говорю, как только белые шарики уютно расположились в треугольнике. Он и разбил, и сказал, мол, так чего же ты всё-таки не ешь, Ваня? Меня этот вопрос уже замучил сильнее голода, я только ответил, что это акция протеста, и ещё я делаю это, чтобы не сойти с ума – чтобы была цель. А сосед хмыкнул и спросил, против чего это я протестую – ко мне, видите ли, и так все хорошо относятся. Ещё бы ко мне плохо относились, я же один тут здравомыслящий человек, правильно? Просто не хочу идти в армию – так ему ответил. Я загнал шарик в лузу и положил его на специальную доску, которая представляла собой примитивную таблицу лидеров из дерева – каждый из игроков вкладывал забитый шарик в нужный паз, а потом ещё туда же, и ещё – пока шары не кончаются или преимущество одного из игроков не становится слишком явным. Всего отдельных пазов для игроков было три. Здравомыслящий, значит? А мы тебе вот так... Но у него не получилось. Он не попал в лузу. Здравомыслящий, говоришь... Ведёшь себя, как дурак ты, Ваня, понимаешь. Понимаю. Ну а как себя вести в таком заведении, скажи мне, уркаган? Я-то всего лишь первоход. Он на меня уставился злобно так. Я только раз сидел, – говорит, – не обзывайся. А как вести себя – каждый сам решает. Каждому своя нужна помощь. Мне помощь не нужна. Он опять на меня посмотрел, а я в то время как раз бил, и этим взглядом он мне попортил весь удар. Блядство – констатировал я без особых эмоций. Ты – блядство, и всё это мероприятие – блядство. Я хочу отсюда сбежать и сотворить чудо, воспарить, как ангел, понимаешь? Хотя бы на минуту мне это нужно. Не знаю, что у ангелов, мне и своих дел хватает. И я не блядство. Ты ведь знаешь, что не надо обзываться громко – комнату отдыха закроют. Пока он это говорил, я бил в другой части стола, и заметил, как этот кретин кладёт белый шарик себе в карман. Что ты делаешь? Я ничего не делаю, жду твоего удара. Он как будто физиологически сжался, пока отвечал. Я отвлекся от удара и подошёл к нему. Достань шарик и положи на место. Так у нас не делают. Я ничего не брал. Нет, брал, я всё видел. Я ничего не брал...
Посмотрел я на эту наглую морду и ткнул его кием со всей дури в живот. Он согнулся, а я начал бить его по спине. Каждый удар отдавался глухим звуком, словно выбиваешь ковер, но слегка выше по регистру. Я его ударил раз, два, а потом кий возьми да и тресни напополам. Кончились славные странствия Дон Кихота. Кончились славные странствия Дон Кихота, – говорю, – слышишь? Слышу. Зачем ты кий сломал? У меня спина болит. Кий сломал, Ваня. Как мы теперь будем играть? Третий кий – погнутый, им не получится играть. Да и хуй с этим бильярдом, – говорю. Поломанный надвое кий выглядел печально – как несбывшееся обещание или неудачная любовь, в общем, что-то такое. Пока сосед стоял согнутый, я достал у него из кармана шарик и положил в свой паз. Потом продолжим, в общем. У меня нет настроения, извини. Я сам поиграю кривым кием. Без проблем. Он к тому моменту уже разогнулся и сел на диванчик, очень громко отдуваясь и весь покрасневший. Сломанный кий я спрятал за фанерный шкаф, при этом изрядно всколыхнув пыли и ощутив от неё жуткое удушье. Потом я вышел из комнаты развлечений и направился в палату.
III
После всей моей маленькой сценки в бильярдной и вкупе со всем мною уже совершённым, видимо, Порядок решили наводить радикальными методами. Я поговорил с главврачом – нафталинной тёткой без капли сантимента в глазах – и она сказала, что очень расстроена. Очень. Мне отменили 5 остальных препаратов, оставив только бензин с аминазином внутримышечно. Я ненавижу уколы, понимаете? Просто ненавижу. И мне кажется, что всё закончено – я даже не знаю, сколько мне вводят, я не понимаю, как это отражается на мне. Мне кажется, что с моего мозга острым ножом срезают тонкие пластины, вставляя заместо них пласты жжёного железа. Не хватает оперативной памяти – так я думаю. Теперь мне хватает сил только для перекуров и лёжки в постели, остальное побуждение, любая мысль колышется во мне титановым грузом, который я не в силах поднять.
Но в комнате отдыха я познакомился с новым человеком, он... Ванечка скажет о нём позже, нужно ведь ещё про мальчика. Того, фенибутового. Он мне показал своё четверостишие в один из перекуров:
«Таблетка!
Я упал в неё, мне теперь мерзко
Жизнь – разбитая пипетка,
Жизнь – разбитый стержень»,
Так оно звучало. Какая мерзость, я подумал, как гадко. Я сказал ему, что он молодец, с рифмой хорошо придумал, но нужно подправить ритм, так Ванечка ему сказал. Только уйди, пожалуйста, но это в мыслях. Он улыбнулся и поблагодарил меня, а потом я попросил его поставить песенку Interpol с телефона – она мне нравится. Он это сделал, и я курил, удовлетворённый. Как можно писать о собственных зависимостях – ведь это же гадко? Я не знаю. Ванечка слушает музыку, и его тут нет. Потом мальчик ушел, и я остался один, без телефона. Я потушил сигарету себе о грудь, но практически не почувствовал боли. Это такая мелочь, эта аутоагрессия не возвращает мир или как там пишут коллеги. Её просто не существует, а что существует? Пепел на футболке и ожог. Это ладно. Я упал в неё, мне теперь мерзко.
Я так хочу умереть. Я сосредоточен на этой мысли, но назойливый шизотипик из курилки мне мешает. Он нашел во мне что-то вроде духовного лидера – как только я стал овощем, я на всё обозлился, и, видимо, этот мальчишка почуял это... Конечно, нет, между нами не было ничего общего. У него была навязчивая идея о насилии, о том, чтобы расстрелять свою школу. Он много жаловался мне на то, как его гнобили. Этот идиот даже забился татуировками, слишком популярными, не такими, как у меня. Я смотрел на это самое хрупкое эго и просто поддакивал; мне было больно мыслить а если задумаешься о том что этот чудак мне говорил так вообще можно сойти с ума разве ты не видишь я обессилен я провонял койкой как провонял феназепамом и аминазином это запахи смерти друг мой той самой с косой которая набита у тебя на предплечье и вот эта смерть сейчас стоит надо мной выжидая когда я дам слабину когда я почувствую что что-то не так тогда-то коса и упадет на мою несчастную головушку а мне плевать в кого ты там будешь стрелять ты сумасшедший но они не делают с тобой ничего ты должен быть на моем месте, ТЫ-ТЫ-ТЫ должен лежать на койке и мучаться от каждого тока в нейронах сукин ребёнок.
Но он не понимал всего этого. Он только говорил о шашлыках после выхода из дурдома и об этой сверхидее со школой. Я бы не стал участвовать ни в чём из этого, мне было больно, но он этого не видел. А я не искал поддержки. Последней каплей стало известие о том, что этот мальчишка обжимается с какой-то девочкой из женского отделения – прямо под камерами, в комнате отдыха. Я видел каждый раз, когда заходил туда, он обжимается с ней, а мне ведь даже встать тяжело. Ванечка, это так несправедливо. Они ему ничего не делают; как раз он и живет по естественному Порядку вещей. А я – не смог, и превратился в соломенное чучело. В какой-то из дней я обыграл его в шахматы и сказал, что происхожу из рода гроссмейстеров, и отец запрещает мне общаться с людьми, что проигрывают мне партии. Он поверил – и с ним было кончено. Хотя я даже не помню, выиграл ли я на самом деле. Девочки интереснее шахмат с ментальным инвалидом, да?
Инвалидом, я сказал это слово. Очень жаль. Знаете, сегодня приедет моя мать, а я лежу в пятидневной потной одежде, и ничего не могу сделать – я теперь правда с трудом мог бы сходить в ванную, скорее всего, я просто потерял бы сознание прямо в кабинке. «Так она и заканчивается, да? Только смерть. Какая пошлость». Я подозвал к себе медбрата и попросил принести мне больничное пончо. Чтобы найти мой размер, им понадобилось 20 минут. Я спросил медбрата, поможет ли он мне переодеться, но он сказал, что занят, и упорхал по своим делам. Всё пришлось делать самому. Я опять обнажился перед всеми, но это уже ничего не значило. Я смотрел в точку, натягивая на себя длинное пончо. До встречи оставалось около полутора часов. Встречи происходят во время и дневных процедур – это верно. Влияние утренних уколов хоть немного спадает, и Ванечка сможет порадовать посетителя доброжелательностью. Доброжелательностью-ю-фью-фью. Фью, фью, как птичка – я отключился.
А потом меня резко разбудили. Медбрат сурово сказал, что посетитель уже дожидается моей персоны. Персефоны. Да, значит, пора идти. У меня только полчаса.
Я вышел из отделения. Мать обняла меня, и потом мы, воспользовавшись лифтом, ушли к саду. Там мы сели на скамейку.
— Что тебе привезти в следующий раз? — мать звучала встревоженно. Это хорошо – у неё осталась ещё тревога.
— Ничего, наверное. Я доволен. Я теперь одеваюсь, как тут принято, — немного помолчав, я добавил: — Хороший сад. Всё цветёт. Сезон.
— У тебя всё в порядке?
Я немного задумался. Это был последний шанс на индульгенцию. Последнее решение в моей жизни.
— Да, только я устал. Всё в порядке. Слушай, я пойду, покурю? Тут место есть. Всего пятнадцать минуток. У нас будет ещё десять в остатке.
— Хорошо, Ванечка.
Я пошел за одно из зданий больницы, где и находилась мифическая дыра в заборе. Я протиснулся сквозь неё. Ноги пробирало судорогами, и почему-то взял озноб. Я быстро дошел до недостроя и оглянулся, если ли тут рабочие. Как и в прошлый раз – нет, никого. Я зашёл в то, что должно стать подъездом, и начал подъём. Первый пролёт – my best friend's a butcher, he has sixteen knives. Второй пролёт – he carries them all over the town, at least he tries. Третий, четвертый – oh look, it stopped snowing; my best friend's from Poland and he has a beard. Как же тяжело подниматься. Как же тяжело, когда тебя всего трясёт, и хочется плакать. But they caught him with his case in a public place, that is what we had feared – пятый, шестой пролёт. Ни души. Я поднялся на седьмой этаж. По ту сторону жизни я обитал в квартире на седьмом этаже. Сейчас это неважно. В окне мылся мой толстый друг, как раз после обеда – он всегда спешил в душ первым. Я посмотрел на этаж и закрыл глаза, тоже в последний раз. Потом начал петь и слепо петлять вокруг тележек с досками да колонн. Я думал: в конечном итоге, трагика мира заключена вовсе не в изоляции или препаратах. Вся трагичность заключена в субъекте, и когда бедный субъект не может правильно реализовать свою травму, отречение или что-то ещё, он теряется в белом шуме. Уходит навсегда. Если ты не берёшься за ум, то твои шутки и мысли ничего не стоят. Потом они загнаиваются, и ты уже никогда не будешь посюсторонним индивидом – нет, никогда. Я слышу, как шипит эта моя сигарета. Никогда... я ещё не проваливался в шахты лифта. Я так и не открыл глаза. Кончились славные странствия Дон Кихота. Наверное, первой я сломал себе спину. А теперь я умер, и это, должно быть, уже не изменится. Как птичка – фью-фью-фью.