Мамаши пришли домой и не дождались от мужчин первого шага

Мамаши пришли домой и не дождались от мужчин первого шага




⚡ 👉🏻👉🏻👉🏻 ИНФОРМАЦИЯ ДОСТУПНА ЗДЕСЬ ЖМИТЕ 👈🏻👈🏻👈🏻

































Мамаши пришли домой и не дождались от мужчин первого шага
Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Если произведение является переводом, или иным производным произведением , или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.

Библиотека сибирского романа. Том 7

Новосибирское книжное издательство, 1960

Веселое да чистое такое всходило сегодня майское солнышко, точно оно умылось перед этим. Золотисто-розовые лучи его, казалось, собрали на этот раз всю свою раннюю теплоту, чтоб хорошенько пригреть землю, успевшую отвыкнуть за зиму от этой роскоши. Во влажном воздухе, насквозь пропитанном испарениями первой нежной растительности, вполне чувствовалась весна. Она наступала необыкновенно рано в нынешний год. Ушаковск, — один из лучших губернских городов Восточной Сибири, — весь был погружен еще в крепкий утренний сон. Только по главной улице его, широкой и прямой, резко раздавались, среди невозмутимой тишины, бодрые звуки пастушеского рожка, вызывавшего в поле городское стадо. По мере того как эти обычные звуки забирали все больше и больше силу, здесь и там со скрипом отворялись приворотные калитки, и запоздавшая прислуга, босиком и спросонок, лениво выгоняла на улицу хозяйских коров. Вытянув шеи и радостно мыча, они спешили присоединиться к ушедшим вперед товарищам.

Лизавета Михайловна Прозорова провела незаметно всю ночь напролет за чтением какой-то очень заинтересовавшей ее книжки и, вероятно, продолжала бы читать и еще, если б солнечный луч, ласковый как котенок, не успел изменнически проникнуть в ее спальню сквозь опущенную штору. При виде его она утомленно потянулась, взглянула мельком на часы, лежавшие возле, на ночном столике, заложила ленточкой недочитанную страницу и прошла через залу на балкон. Лизавета Михайловна так и не раздевалась с вечера.

«Как хорошо!» — подумала она вслух, вся обхваченная утренней свежестью, — и посмотрела, прищурившись, на солнце. Балкон был во втором этаже и выходил прямо на главную улицу, в конце которой стлалась теперь золотистая пыль, поднятая уходившим стадом. Вдали, над рекой, поднимался легонький, чуть заметный пар, а еще дальше — мягко выступали на горизонте волнообразные очертания гор в синевато-розовой дымке. Со всех концов города то и дело перекликались петухи, приветствуя доброе утро. Полюбовавшись вдоволь видом с балкона, Лизавета Михайловна села тут же на стул, прилегла головой на холодные перила и долго оставалась в таком положении, устремив бесцельно глаза на одну какую-то точку вдали.

О чем она думала в эти минуты? Да многое проходило теперь в ее душе. С какой-то болезненной раздражительностью старалась она уяснить себе, например, отчего это содержание только что читанной ею и, очевидно, хорошей книги являлось как бы уликой всего того, что она пережила и передумала, и в то же время стояло вразрез с этим пережитым и передуманным? Да еще, бог весть, вправе ли она — молодая, богатая, пользующаяся хорошим положением в обществе, — допытываться от жизни чего-то до такой степени темного, что она и сама не понимает еще хорошенько, чего именно, да, верно, и не поймет никогда? И будто жизнь должна непременно сложиться у нее иначе, чем сложилась у других, как, например, у ее матери, посвящавшей все свое время на заботы о хозяйстве, о детях? Нет, это все пустые капризы, — и ей, серьезной Лизавете Михайловне, матери семейства, просто не следовало бы читать подобных книжек; они только бесполезно раздражают ее мысли, не давая им никакого исхода, да отрывают ее от прямых обязанностей… Но неужели же, в самом деле, так-таки и должна прожить она, не изведав, не разрешив многого, что хотелось бы ей изведать и разрешить? Вот, например, не знала она никогда горячей, обхватывающей всю душу привязанности, кроме той, какою с избытком пользуются ее дорогие, славные детки. Но, может быть, оно и к лучшему? Может быть, эта иная, горячая любовь вытеснила бы их из ее сердца? Как! Вытеснить этих милых крошек из ее сердца? Да кому же она позволит это? Нет, нет, боже сохрани! — Ни за какую любовь в мире не принесет она никогда такой невозможной жертвы! И все-таки ей недостает чего-то. Со стыдом и болью в сердце должна она нередко признаваться самой себе, что этого «чего-то» недостает ей и тогда (даже и тогда!), когда вся она отдается горячим детским ласкам… И почему это всякий раз, как прочтет она какую-нибудь хорошую книжку, приходят к ней эти мучительные мысли? Что, если подобная книжка только ей, Лизавете Михайловне, кажется хорошей, а в сущности, она, быть может, и дурная, вредная книжка? Зачем же, в таком случае, отец ее, — этот честный, прямой и такой добрый старик, — берег подобные книги, как зеницу ока, — в своем незатейливом шкафике? Если он так дорожил этими книгами, что даже ей, избалованной его ласками, не всегда позволял играть ими, то разве могли они быть дурными? Лизавета Михайловна очень хорошо помнит, как он однажды строго пригрозил ей за то, что она вздумала потрепать которую-то из них без спроса. Через несколько минут он, правда, стал опять по-прежнему ласков, но и тут кротко заметил ей, что нехорошо так бесцеремонно обращаться с его «лучшими друзьями». Да, он употребил тогда именно это выражение. Как жаль только, что ей не вспомнится ни одного из тех оживленных разговоров, какие вел он, бывало, по поводу этих самых книжек, когда изредка навещал его какой-нибудь старый товарищ. «Ведь вот, кажется, и неглупа я, — тоскливо подумала Лизавета Михайловна, отстраняя ряд иных, набегавших в ее голову мыслей, — а одной мне ни за что не справиться с этими вопросами…»

— Ты о чем это, мамочка, тут мечтаешь? — раздалось вдруг над самым ухом Лизаветы Михайловны, так что она даже вздрогнула от неожиданности. Младшая дочь ее, Сашенька, без памяти любившая мать, на цыпочках прокралась на балкон и теперь, звонко смеясь, целуя и обнимая ее, стояла перед ней босая и закутанная в голубое шелковое одеяльце.

— Ах, как ты испугала меня, Шура! — сказала Лизавета Михайловна, отвечая ласками на ласки. — Да ты и босиком! — спохватилась она через минуту. — Ах, какая же ты, ей-богу! Поди обуйся скорее, а то я сейчас уйду отсюда. Помнишь, как ты охала в прошлый раз, когда простудилась? Ну, поди же, поди, — ты ведь у меня умница! — говорила ласково мать, любуясь свежим личиком ребенка.

Девочка убежала, резво засмеявшись, и через минуту вернулась снова, уже обутой, но все в той же голубой тоге и с тем же наивным вопросом.

— Да, о глупостях, Шура, мечтаю, — ответила ей уклончиво Лизавета Михайловна.

— Разве о глупостях, мамочка, мечтают? — приставала бойкая девочка. — Ах, как тут славно! Вон кто-то на тройке едет! — радостно закричала она погодя, перевесившись через перила балкона.

— Ты упадешь, Саша! — притянула ее к себе Лизавета Михайловна и посмотрела в даль улицы.

В самом деле, из-за угла ближайшего переулка выезжала шагом почтовая повозка, запряженная тройкой. Ямщику, по-видимому, нарочно было приказано не торопиться, так как в сильных и здоровых лошадях не замечалось ни малейшего признака усталости. В повозке сидел молодой человек с окладистой русой бородой. Одет он был хотя и в дорожное запыленное платье, но оно, вместе с манерами проезжего, сразу обличало в нем для привычного глаза непровинциальное происхождение. Через плечо у него перекинута была дорожная замшевая сумка, а лакированный ремень от фуражки изящно окаймлял умное серьезное лицо с большими темно-голубыми глазами. Проезжий с каким-то особенным, напряженным вниманием осматривал каждый попадавшийся ему на пути предмет, точно хотел изучить до мельчайших подробностей проезжаемую им теперь местность. Заметно было по оживленному лицу молодого человека, что им овладели самые разнообразные мысли и чувства. Их у него, действительно, нашлось много в эту минуту, никак не меньше, чем незадолго перед тем у Лизаветы Михайловны, хотя они и были несколько иного свойства.

Ровно десять лет миновало с тех пор, думалось ему, как покинул он, еще юношей, этот родной город, где окончилось его детство, не то светлое, не то темное. С тех пор ничто, по-видимому, не изменилось здесь. Вот он узнает каждую улицу, каждый дом, даже чуть ли не каждый столбик на деревянном, плохо содержимом тротуаре. Так живо сохранились у него в памяти все эти мелочи. Правда, вон там недостает как будто длинной скамейки у ворот, а этот покосившийся домик в три окна изменил дикий цвет своей окраски на желтый; вывеска библиотеки Шустова и КR несколько отцвела и покривилась; здесь подновилось старое питейное заведение, а вот тут, очевидно, открыто новое; этот большой каменный дом в три этажа, только что начинавший строиться при нем, смотрит теперь совершенно жилым домом, — но и только. Все остальное, за весьма немногими исключениями, сохранилось на своем месте, в прежнем виде, совершенно так, как оставлено им десять лет тому назад. Зато как страшно изменился он сам в эти десять лет! Чувствуется ему, что между тем миросозерцанием, с каким он покидал некогда этот город, и тем, с каким он въезжал в него теперь, легла целая пропасть… То и дело попадающиеся на глаза родные предметы кажутся ему не то чужими, не то незнакомыми. Тайна их былой прелести для него как будто разрешилась или не выдерживает критики развившейся мысли. Он может смело и спокойно заглянуть теперь в самую глубь того, что прежде не давалось даже и поверхностно его незрелому наблюдению. Кажется ему, что если б он мог приподнять в настоящую минуту крыши всех этих домов и проникнуть в самые задушевные помыслы их обитателей, — немного бы нового он узнал и увидел. Тем не менее как-то отрадно действует на него эта проверка прошлого с настоящим; тем не менее и теперь милы ему беспрестанно попадающиеся на глаза, отчасти позабытые, но знакомые предметы. Интересно знать, как-то он уживется еще с этим обществом, от которого совершенно успел отвыкнуть и мелкие интересы которого должны непременно, рано или поздно, встать вразрез с его личными, далеко не будничными интересами? Впрочем, ему попадались здесь люди, некогда пугавшие его непонятным ему тогда образом своих мыслей, — люди, у которых он с удовольствием поучится теперь кое-чему. Да, жить будет можно, можно будет с такими людьми делать и свое дело… Как-то найдут его родные? Как-то встретят его отец, мать, особенно мать? На первых порах ласково, конечно, а потом порядочно достанется ему за все… Интересно, насколько выросли сестра, брат; насколько развились они за эти десять лет? С ними-то он уживется с первого дня, с первого дня примет их сторону, как и они примут его, иначе и быть не может. Старуха-то мать как обрадуется ему! Выбежит навстречу, а отец станет только покашливать, солидно улыбаться, будто и не случилось ничего необыкновенного, а сам тоже будет рад-радехонек увидеться с сыном…

Вот какие, действительно разнообразные, мысли волновали проезжего. Подъезжая к дому, где Лизавета Михайловна с Сашенькой все еще оставались на балконе, он вспомнил данное самому себе на последней станции обещание — поклониться первому, кого встретит при въезде в город. На заставе его прозевали, с пастухами он сам разъехался, а между тем до дома было уже недалеко. Молодой человек улыбнулся этому ребячеству своей мысли — и осмотрелся. Лизавета Михайловна с дочерью невольно бросились ему в глаза в ту же минуту, но он пришел сперва в некоторое затруднение. Не покажется ли этой даме, которую он всего в первый раз в жизни видит, оскорбительным его ребяческий поклон? Не святым же духом узнает она, в самом деле, что этот наивный привет предназначается, в ее лице, целому спящему городу? А между тем именно ей бы и следовало передать такой привет, если уж его непременно следует передать кому-нибудь: у нее такое умное, приветливое лицо.

«Была не была — поклонюсь!» — мысленно решил проезжий через минуту и отстегнул ремень у фуражки. «Приветствую в лице вашем, сударыня, мой родной город после десяти лет разлуки с ним!» — выговорил он про себя и почтительно поклонился Лизавете Михайловне, когда тройка поравнялась с балконом.

Изумленная до крайности такой неожиданной выходкой, Прозорова ответила на нее не сразу, но все-таки поклонилась и, надо отдать ей справедливость, сделала это очень мило и просто.

— Кто бы это мог быть такой? — невольно заинтересовалась она вслух.

— А вот видишь, мамочка, ты все сидела да мечтала тут, будто ждала кого-то… вот он и приехал! — наивно сказала неугомонная Сашенька, услыхав вопрос матери.

— Кто приехал? — переспросила Лизавета Михайловна, вся вспыхнув почему-то. — Какой ты, Саша, вздор говоришь! — прибавила она недовольно.

— Да вон тот вежливый человечек…-- ответила не без лукавства Сашенька, указывая пальчиком на удалявшуюся тройку. — Не сердись, мамочка… Ну, не сердись же, мамочка! — стала ласкаться она к матери, заметив у нее серьезное лицо.

— Ты сердишься, мамочка? Мама! --тормошила ее девочка, приняв и сама то серьезное выражение, какое умные дети так ловко перенимают у больших.

— Ведь ты знаешь, что мамочка не любит, когда говорят глупости, зачем же ты делаешь это? — мягко заметила ей мать.

Девочка бросилась к ней на шею и стала горячо целовать ее.

— Ведь мне, мамочка, тебя жалко: ты отчего-то невеселая такая всегда, все сидишь дома? Не хитри, не хитри, мама!.. — заговорила порывисто Сашенька, когда Лизавета Михайловна принудила себя улыбнуться. — А это что? А это что? — спрашивала она, пытливо заглядывая в лицо матери и дотрагиваясь пальчиком до ее глаз, где действительно блестели теперь две крупные слезинки.

— Пустяки, Шура…-- успокоила Прозорова дочь, — это от солнца. Золотая ты у меня девочка! — горячо обняла она ее потом. — Пойдем, холодно здесь, — и Лизавета Михайловна взяла за плечи Сашеньку, которая, уходя, как-то недоверчиво поглядывала все на глаза матери…

Совершенно довольный своей ребяческой выходкой, проезжий подъехал между тем к серенькому домику в пять окон на улицу, над воротами которого прибита была обычная, совсем полинявшая жестяная бланка, гласившая, что дом этот принадлежит надворной советнице Светловой. Молодой человек быстро выскочил из повозки и стал нетерпеливо звонить у ворот. Но ему пришлось постоять здесь добрую четверть часа, прежде чем отворилась калитка. Высунувшийся наконец оттуда бурят-работник, лениво почесывая спину, так же лениво осведомился:

— Наши все здоровы? — мельком спросил у него молодой человек и, не дожидаясь ответа, торопливо пошел к маленькому флигелю во дворе.

— Хах же псе здорова, — ответил бурят, изумленно вытаращив глаза на приезжего.

Но бесцеремонное обращение последнего заставило, наконец, работника догадаться, что это приехал их «болодой барич из Бетербуха», как объяснил он через минуту на кухне засуетившейся «стряпке».

На усиленный стук приезжего маленькая дверь флигеля быстро приотворилась, на секунду мелькнула в ней чья-то русая непричесанная головка, затем послышалось в комнате: «Мама!.. Саша! Саша приехал!» — и навстречу входившему уже в переднюю молодому человеку бросилась с радостными поцелуями хорошенькая молодая девушка, вся покрасневшая от удовольствия.

— Здравствуй, Оля! Фу, как ты выросла! — говорил взволнованно приезжий, целуя ее в свою очередь.

Не успели еще брат и сестра поздороваться хорошенько, как из соседней комнаты опрометью выбежала босая, низенькая и худенькая, совсем седая старушка, в одной ночной рубашке, и с радостными слезами кинулась на шею приехавшему сыну.

— Голубчик ты мой! И узнать-то тебя нельзя!.. — растерянно-радостно говорила она сквозь подступавшие к ее горлу отрадные слезы и несколько раз принималась обнимать сына.

— А где же отец? — спросил молодой Светлов, когда мать освободила его на секунду.

— И мы, брат, здесь налицо, — послышался позади его бодрый стариковский голос. — Здорово, парень!

Старик Светлов хотя и спокойно обнял сына, но сквозь суровые черты его лица просвечивала глубокая, как бы затаенная радость, а в глазах замечалось то особенное выражение, какое всегда принимают они перед набегающими слезами.

— Каким, брат, ты, однако, иностранцем смотришь! — говорил он, весело и самодовольно оглядывая сына, — не узнал бы я тебя, кабы на улице встретился… Бородища-то какая!

— А у самого-то у тебя что? Как эмигрант какой весь оброс бородой…-- радостно шутил молодой Светлов. — А вот ты, мама, так похудела сильно. Да я на тебя еще и не посмотрел хорошенько, — спохватился он вдруг и взял старушку за плечи. — Постарела-то как! сколько волос-то седых… батюшки!

— Молчи, Санька, теперь поправлюсь. Вишь, радостей-то у нас немного было, да и по тебе-то сильно уж я скучала. Как он там, думаю, мой батюшка, живет на чужой-то стороне, бедствует, поди, все?

— Да ведь я же тебе писал несколько раз, что живу отлично…

— Да, как же! так я тебе и поверила. Ты ведь гордец, я знаю: хоть и тошно придется, да не напишешь.

— Эх, мать! было о чем беспокоиться, — сказал старик Светлов, совершенно развеселившись, — ты посмотри-ка на него хорошенько: этакие ли пропадают?

— Ну, уж ты, отец, шутник! Этакие-то, батюшка мой, еще скорее пропадают…

— Правда, правда твоя, мама…-- отшучивался сын. — Что же это я! а где же Владимир-то? — спохватился он снова и побежал прямо в спальню.

— Да видишь, он еще не разгулялся хорошенько, — спал. Ну, да и неодетый… Стыдится петербургскому-то гостю показаться в неприличном виде. Мы уж теперь гимназисты ведь! — шутила старушка, следуя за убежавшим сыном. — Владимирко! — подошла она к кровати, стоя возле которой приезжий Светлов тормошил уже и целовал стыдливо кутавшегося от него в одеяло полнощекого мальчика, — ведь это брат приехал, Саша… Вставай, батюшка!

Мальчик мало-помалу разгулялся, но все еще конфузливо и недоумеваючи поглядывал на брата, полуразинув рот. Он точно никак не мог справиться с мыслью, что этот высокий, такой красивый и так славно одетый мужчина с бородой — тот самый брат его, Саша, которого он припоминал себе всегда довольно смутно, но о котором так много наслышался и от родных и от посторонних. Ему было и жутко как-то, и удовольствие большое он чувствовал.

— Ну, узнал ты меня? — тормошил его брат.

— Постойте!.. — стыдливо барахтался Владимирко, — всю мне шею бородой искололи…

— Погоди, погоди! — смеялся отец, — он тебя еще не так… Он ведь бедовая голова, парень.

— На радостях-то я и позабыла совсем, — спохватилась мать, с усилием отрываясь глазами от возившихся братьев, — чем же мы будем угощать-то дорогого гостя? Ты чего, Саня, хочешь? Чай станешь пить или закусить чего хочешь?

— Чего тут спрашивать еще! Вели-ка, брат, лучше, мать, всего понемножку изладить. Он ведь с дороги-то небось порядочно проголодался, — заметил радушно отец.

Оленька тотчас же опрометью бросилась на кухню распорядиться.

— Ты, Оля, очень-то не хлопочи обо мне, — закричал ей вслед молодой Светлов, — я ведь на этот счет неприхотлив.

— Ты, парень, водки не хочешь ли выпить с устатку? — спросил его старик.

— Да, пожалуй, рюмку с удовольствием выпью.

— Давно бы ты сказал. Ты, братец, не церемонься и извини; мы ведь, покуда еще не обнюхаем тебя со всех сторон, все будем ходить как ошалелые. Это уж, брат, такое положение у нас, — и старик, горячо обняв сына, повел его в свой старомодный кабинет, куда вслед. sa ними поспешила и мать.

Старики сели рядом на диван, а сын поместился напротив, в кресле. Через минуту к ним присоединилась и Оленька, взобравшаяся на отцовский письменный стол,

— Ну, как же вы тут поживали-то без меня? — заговорил молодой Светлов.

— Да как, батюшка, жили? Жили, как всегда. Отца-то вон со службы вытурили…-- пожаловалась мать.

— То-то ты и бороду-то отпустил, — заметил Светлов отцу. — Как же это случилось, что ты в отставку вышел? 1 Неприятности были какие, что ли?

— Какие, братец, тут неприятности! Просто призвали, да и сказали: извольте-ка, мол, подавать в отставку. Ты, дескать, уж стар, пора отдохнуть, надо и честь знать; солдату, мол, так и тому двадцать пять лет службы полагается, а ты ведь уж тридцать пять лет служишь! Не мешает, дескать, и молодым дорогу дать. Что, брат, станешь делать! Плетью обуха не перешибешь…-- говорил грустно старик.

— Но… гнать человека насильно и
Спортивная чувиха обнажила формы для журнала | порно и секс фото с красивыми девушками
Девушка в рваных джинсах поливает себя вином на журнальном столе
Тридцатилетняя спортсменка засветила бритую писю в апартаментах | порно и секс фото с красивыми девушками

Report Page