Мамаша на лужайке ищет мужской утехи

Мамаша на лужайке ищет мужской утехи




💣 👉🏻👉🏻👉🏻 ВСЯ ИНФОРМАЦИЯ ДОСТУПНА ЗДЕСЬ ЖМИТЕ 👈🏻👈🏻👈🏻

































Мамаша на лужайке ищет мужской утехи
Это присказка, пожди,
Сказка будет впереди.
Государственное бюджетное учреждение культуры "Редакция журнала "Урал".
Учредитель – Министерство культуры Свердловской области
Свидетельство о регистрации №225 выдано Министерством печати и массовой информации РСФСР 17 октября 1990 г.
Журнал издаётся с января 1958 года.
Перепечатка любых материалов возможна только с согласия редакции. Ссылка на "Урал" обязательна. В случае размещения материалов в Интернет ссылка должна быть активной.



Не убран мусор, яма на дороге, не горит фонарь?


Столкнулись с проблемой — сообщите о ней!


БЫВАЛО-ЖИВАЛО...


...У раменского попа в старинной книге значилось, да и старики сказывали, что первым поселился на берегу речушки Колодной Епифан Зорин. Приехал он сюда за семьдесят верст со всей семьей в двадцать душ, чудом пробравшись через зыбучие мхи, бездонные трясины и болота, сквозь непролазные пищуги и не рубленные никем лесные гривы.
Бежал ли Епифан от ратных иноземных грабителей, рыскавших тогда по русской земле, спасался ли от княжеского суда, или от непосильных поборов, жадно взыскуя вольной волюшки,— кто его знает. Но уж не малая, видно, причина загнала его в такое гиблое место, где, кроме клюквы да горькой калины, ничего путного и не росло, а из птицы водилось больше всего бекасов да куликов. На болото, поросшее чахлыми сосенками и багульником, садились, правда, весной и осенью лебеди, если застигала их ночь. Но при первом же луче утреннего солнца вольные птицы с ликующим криком поднимались в небо и летели дальше...
Епифан облюбовал сухое местечко и построил на угоре около речушки большой дом с широкими сенями, со светелкой и резным конем на крыше; вырубил, выжег и раскорчевал место для пашни, расчистил пожни, развел огород, посадил рядками у дома березки и рябины. Вся семья Епифана от мала до велика работала день и ночь с упорством отчаяния, без отдыха и сна: знала, что можно пропасть с голода вдалеке от людей и дорог, что помощи ждать неоткуда.
И вот зашумели вскоре на гиблом месте овсом и рожью нивы, запахло печным дымом, замычали коровы и телята, закрякали утки, зазвенели на пасеке прирученные пчелы, и далеко разнесся кругом петушиный крик...
Так началась деревня Курьевка.
Когда это было?
Никто не знает и не помнит. Может быть, при царе Михаиле Федоровиче, может, при царе Борисе Годунове, а может, и того раньше: много поколений курьевцев улеглось с тех пор на кладбище у древней часовенки в жестокую и скупую курьевскую землю, отдав ей всю свою силушку. В мелкий ручеек высохла за это время резвая речушка Колодная, позеленел от старости и сгнил на месте  Епифанов дом, а потомки Епифана давным-давно разошлись по своим хатам, понавезли невест со стороны, нажили новые прозвища и стали совсем чужими друг другу. Они забыли даже, что произошли от одного корня, как взросли от старых Епифановых берез те белоствольные могучие березы, что стоят сейчас зеленой стеной и верхушками своими закрывают курьевское небо.
И все, все, что выстрадала и пережила за это время русская наша земля — и тяжкие битвы с иноземным врагом, и крепостное рабство, и капиталистическую каторгу, — все это пережила и выстрадала маленькая Курьевка.
Бабка Аграфена, забывшая, сколько ей лет, сказывала, как барин проиграл ее девкой в карты, а жениха ее, конюха Евстигнея Стрельцова, выпорол до беспамятства на конюшне и отдал в солдаты: не доглядел, вишь, Евстигней за жеребцом, отчего повредил тот себе ногу.
Сказывали еще, что после «воли» угнали в Сибирь Константина Чувалова за то, что во время спора с барином на меже избил господского управляющего. Потом попали в острог братья Шиловы за порубку леса в господской делянке. А где им было рубить-то, коли весь строевой лес барину отошел?!
В пятом году казаки били курьевцев нагайками за самовольный захват барского луга. А где же курьевцам было косить-то, коли барин отсудил у них лучший покос?!
Но как ни горька была родная земля, а стояли они за нее насмерть, не уступая никому.
Не донесла только народная память до нас имен тех курьевцев, что гнали из Москвы польских панов, громили под Полтавой шведов, бились за русскую землю у Бородино.
А были там, слава им, безымянным, курьевские мужики!
Но уже хорошо помнят в Курьевке, что дед Николая Спицына Аникей оборонял Севастополь и вернулся домой с медалью, а Леонтий Шипов, которого перед самой революцией задавило в лесу деревом, брал у турок Плевну.
И еще лучше помнят и знают, что Трофим Кузин воевал с японцами в Манчжурии, а Синицын Иван дошел в германскую войну до самых Карпат.
Не считал только никто, сколько курьевцев не вернулось домой с этих войн, и не знает никто, где лежат их кости.
Но крепок и живуч был Епифанов род. За вторую сотню перевалило к началу революции население Курьевки; после пожаров снова отстроились дома и стало их больше сорока, так что образовалась в Курьевке уже новая улица со своими садами, дворами, колодцами; после падежей скота и голодовок опять выросло стадо и еще больше зазеленело покосов, а поля отодвинули еше дальше лес от жилья...
Про старую Курьевку не раз в ночном сказывал нам, ребятишкам, дед Илья Зорин, земля ему пухом. Новая Курьевка началась уже на нашей памяти, в тот самый день, когда впервые подняли над ее крышами кумачовый флаг.
Привез его из Питера солдат Синицын. Бережно достал из мешка, приладил к длинной, гладкой жерди и полез на самую высокую в Курьевке березу, чтобы привязать жердь с флагом к стволу.
Мужики  молча  стояли внизу, подняв бороды и светло улыбаясь.
— Видать ли?— закричал солдат с березы. Снизу требовали:
— Подымай выше!
— Еще выше!
— Ну, право, как детишки! — похохатывал Яшка Богородица, опасливо наблюдая за мужиками с крыльца.— Удумали же, прости господи, забаву себе!
А Савелка Боев, суетясь в толпе и поддергивая рваные штаны, орал весело:
— Теперь, братцы, и в лесу не заблудишься! Куда ни зашел, а флаг-то, вон он, отовсюду виден...
— Как огонек!
Сняв солдатскую папаху, Тимофей  Зорин широко перекрестился:
— Дожили, слава богу, до слободы. Ни царя, ни Керенского. Отвоевались.
Мужики загалдели, перебивая друг дружку:
— Без власти тоже нельзя. — Передеремся все!
— А Советская власть, а Ленин на что? Теперь все законы Ленин пишет...
— Умные люди сказывали мне, правительство нонешнее все как есть из каторжников. И Ленин тоже...
— Это нам ни к чему. Их на каторгу-то царь за политику гонял. Безногий Степка Лихачев перекричал всех:
— Землю, братцы, делить надо!
Но старик Негожев пригрозил мужикам клюшкой:
— Глядите, ребята, не обмануться бы!
— Чего глядеть-то, раз Советская власть приказывает. Сам Ленин закон этот подписал...
— За чужую-то землю и под суд попадешь...
— Теперь она, матушка, вся наша!
Флаг ярко плеснулся в сером зимнем небе, согнул упругую жердь и захлопал на свободном ветру алым полотнищем, струясь белыми буквами: «Вся власть Советам!».
Солдат не спеша спустился с березы, расправил усы на посиневшем лице окоченевшими руками и сказал негромко мужикам:
— С праздником, товарищи! Сами теперя хозяева.
С того дня и началась в Курьевке трудная и радостная новая жизнь.

НА РОДИМОЙ СТОРОНКЕ
I
В тот год жаркое стояло лето: дождя не было с весны. Окаменела и растрескалась в полях земля, хлеб выгорел, пожухли в пересохлых болотах травы. Осатаневшие слепни с утра выгоняли из лесу голодную скотину, и она, заломив хвосты, с ревом бежала во дворы. От зноя и горького дыма лесных пожарищ нечем было дышать.
Где-то стороной шли страшные сухие грозы — душными ночами вполнеба полыхали кругом Курьевки зарницы, днем глухо и яростно, как собака над костью, урчал за лесом гром, а дождя все не было.
— И как дальше, братцы, жить будем, а?— приступал в который уж раз в злом отчаянии к мужикам суматошный Степка Лихачев.— Без хлеба ведь осталися! А сена где возьмем на зиму? Чем скотину кормить станем?
Сидя на канаве, у околицы, мужики только вздыхали, угрюмо поглядывая вдоль деревни. Праздник престольный, успеньев день, а тихо, пусто на улице: ни одного пьяного не видно, ни драк, ни песен не слыхать. Да и откуда им взяться, пьяным-то? Пива ныне варить не из чего, да и гулять некому. Много ли мужиков-то осталось в деревне! А ребят? Одни недоростки. На что уж девки, до гулянья всегда охочие, и те жмутся сегодня на крылечке у тетки Анисьи, все равно, что куры в дождь.
— Что, говорю, делать-то, мужики, будем?— не унимался, домогаясь ответа, Лихачев. Усевшись повыше, выставил деревянную ногу, как пулемет, на Назара Гущина и оглядел всех вытаращенными глазами.— Пропадем ведь! Войне-то, вон, конца не видно...
— Семой год воюем! — поднял опухшее бородатое лицо Назар. — До того уж довоевались, последние портки сваливаются.
Усмехаясь чему-то, Кузьма Бесов напомнил осторожно:
— Был-таки передых при новой власти. Все как есть немцу правители наши уступили, а передых сделали. Дали солдатам маленько погреться около своих баб...
— А, долго ли они при новой власти около баб-то грелись?— покосился на него ястребиным глазом Назар.— Тимоха Зорин и полгода не прожил дома — взяли. Того же месяцу Ивана Солдаткина, царство ему небесное, забрили. Потом Кузина Ефимку с Григорием Зориным возил я сам на станцию. Иван Синицын — тот, верно, раньше ушел. Дак он же добровольцем, сам напросился. Тоже и Савелка Боев. Кабы не поторопились тогда оба, может, и сейчас жили бы, а то давно уж не от которого писем нет. Убиты, не иначе. Синицын, по слухам, последнее-то время под Варшавой был...
— Турнули его оттудова! — хохотнул в бороду Кузьма.
— Боев Савелка, жив если, Врангеля-барона воюет не то на Кавказе, не то в Крыму...
— Не скоро возьмешь его, Врангеля-то!— качнул острым носом Кузьма.— Люди умные сказывали мне, в Крым этот войску сухопутьем не пройти никак, а морем плыть — кораблей нету. По Ленина приказу утоплены все...
Обращая то к одному, то к другому испуганное большеносое личико, Егорша Кузин ахал:
    — И что кругом деется-то мужики!  По всей  России война, того  гляди, и до нас докатится!
— Вот те и мир народам, а земля крестьянам!— круто встал,  одергивая сатиновую рубаху, Кузьма.— Что в ей толку, в земле-то, коли пахать некому. Да ежели и урожай вырастет, так его в продразверстку заберут. Совсем ограбили мужиков...
— Тебе да не обижаться!— льстиво пожалел Кузьму Егорша.— Сколь у тебя комиссары лонись хлеба-то выгребли!
Лихачев подпрыгнул, как укушенный.
— Было бы что выгребать! Все не выгребут, на пропитание оставят. А у меня в сусеках мыши — и те не живут, перевелись все. Вот тут и подумай, как быть! Где хлеба взять? Помирать, выходит, мне с семьей от голода? А у другого, может, на год запасено. Должон сочувствие он иметь, али нет?
— Каждый про себя заботу имеет...— прохрипел Назар.
— А ежели тебя, не приведи бог, такая нужда постигнет? Дошли бы в споре мужики до воротов, пожалуй, да закричала тут с дороги вдруг Секлетея Гущина:
— Ой, родимые, гляньте-ко!
Сама даже ведра выронила. И руку для крестного знамения поднять не может. Глядит в поле, причитает:
— Архангел Гавриил это, родимые, конец света трубить идет...
Тут и мужиков некоторых оторопь взяла. Вскочили на ноги. Что за диво? Идет полем кто-то с большой серебряной трубой на плече. Идет не путем, не дорогой, прямо на деревню, и от трубы его такое сияние, что глазам смотреть больно. Пригляделись мужики: крыльев белых за спиной нету,— человек, стало быть, не архангел.
Тем временем Лихачев Степка вылез из канавы, растолкал всех, глянул из-под руки в поле.
— Из ума ты, Секлетея, выжила! Дура ты каменная!  Какой это тебе архангел? Не кто иной — Синицын Иван идет. По походке вижу. Несет граммофон. Только и всего. Обыкновенное дело, ежели понимает кто...
Как стал ближе человек подходить, тут уж и другие признали: он, Синицын, живой, невредимый. Худ больно только — одни усищи да нос на лице. За спиной ящик лакированный да мешок солдатский. Шапка у Синицына острая, с красней звездой на лбу.
Остановился солдат, снял с плеча диковину, раструбом широким на землю ее поставил. Оглядывает деревню, березы, людей, а у самого слезы по щекам так и бегут, так и бегут.
— Не думал, уж, братцы, что вернусь на родимую сторонку! Вытер глаза, снял шапку со звездой.
— Ну, здравствуйте! Мужики загалдели обрадованно:
— Здорово, Иван Михайлович!
— Али отвоевался?
— Уж не замирение ли вышло?
Обступили сразу солдата бабы кругом да ребятишки, словно ветром их принесло.
— Дай-ко хоть, Иванушко, поглядеть-то на тебя!
— Сам-то ранетьщ, али как?
— Контужен я...
— И то слава богу, что живой остался!
— Не слыхать, наши-то мужики скоро ли воротятся?
— Теперь недолго, бабы! — обрадовал их солдат.— Антанте и гидре капитализма конец приходит...
— Песку бы им, сукам, под подол!
— Бегите, ребята, за Авдотьей-то скореичка!
Да жена солдатова и сама уж тут, кинулась мужу на шею — не оторвешь.
Синицын смеется ласково:
— Чего ревешь-то, Авдотья? Кабы мертвый, а то живой я. Баню иди скорее топи...
Вскинул на плечо трубу, пошел к дому, на задворки. Жена рядом,, на рукаве висит. Народ весь за ними. Каждому небось хочется послушать, чего солдат рассказывать будет и что за невидаль такую привез.
У крыльца ребятишек своих встретил солдат — копаются оба в песке, один другого меньше, черноногие, в холщовых рубашонках, шеи у обоих тонкие, на чем только голова держится. Увидели они чужого дядю, убежали оба с ревом домой. Один-то совсем, видно, забыл отца, а другой и вовсе не видывал. Как вошел солдат в избу, первым делом развязал мешок, вынул оттуда сахару два кусочка, обдул с них пыль.
— Это тебе, Ромка, а это, Васятка, тебе.
Зажали оба сахар в кулачонки, а чего с ним делать — не знают. Сроду не едали.

II
Пока мылся в бане солдат, не ушел из избы никто. Пока обедал, не спрашивали ни о чем. Когда из-за стола уж вылез только да закуривать стал, Кузьма Бесов полюбопытствовал:
— На каких фронтах довелось быть, Иван Михайлович? Чиркнул солдат зажигалку. От настоящей папиросы по всей избе
сразу дух ароматный пошел.
— И Деникина бил, и Шкуро, а вот от Пилсудского, едри его корень, самому попало. Месяца два в госпитале отлеживался...
— Да уж оно завсегда так! — поскреб Кузьма лысину легонько.—
Сунешься в драку — обязательно по шее получишь. Хошь разок, а дадут...
Согласно с ним солдат пошутил угрюмо:
— Не догнали, а то еще бы дали! — и сам усмехнулся над собой, Кузьма, довольный, раскатился  дробным смешком,  потом сказал
поучительно:
— Других не тронешь — и тебя не тронут!
У солдата разом сошла улыбка с лица, он быстро поднял стриженую голову.
— А ежели эти другие на шею мне опять норовят сесть?
— Да ведь оно, Иван Михайлович, все едино: не тот, дак другой на шею нам сядет. Никогда у мужика на ней свободного местечка не оставалось, с покон веку.
— Зря, выходит, воевал я? — сверкнул на Кузьму жутко глазами солдат.— Рази ж за то я воевал, чтобы опять эксплататоры на шею мне сели и меня погоняли?
Бабы и ребятишки испуганно смолкли, а Кузьма пожалел солдата ласково:
— Верно, мученик ты наш, верно! Большую ты, сердешный, тягость вынес, ох, большую! Сколь годов на фронте вшей в окопах кормил, не единожды, может, смертушке глядел в глаза... А завоевал что? Граммофон? Хе-хе! Не больно много, Иван Михайлович! Вот о чем и речь-то...
— Я не граммофон, я власть Советскую завоевал! — поднялся грозно с лавки солдат.— А граммофон этот в подарок дали мне, от воинской части, когда из госпиталя я уходил. За геройство. Сам комиссар принес. «Вези, — говорит, — Синицын, в деревню. Пусть послушают люди...»
— Поживи тут, увидишь, какая она есть, Советская власть! — тихонько вздохнул Кузьма.
— Я за нее, за Советскую власть, кровь проливал,— стукнул в грудь себя солдат,— а ты за печкой тут сидел всю войну, как таракан, да еще надо мной насмешки строишь!
Кузьма покачал головой, цокая сожалеюще языком.
— Понимаю я, Иван Михайлович, сердце-то попорчено у тебя на войне. Потому и не обижаюсь. Сам на германской был, знаю, почем фунт лиха. И на гражданскую бы взяли, кабы не грыжа...
— С чего она у тебя, грыжа-то, у мироеда?
Кротко и тихо, сквозь слезы, Кузьма укорил солдата:
— Вот это уж напрасно ты, Иван Михайлович, говоришь. Ой, напрасно! Спроси лучше бабу свою, какой я мироед. Похоронила бы она ребятишек-то обоих, кабы не Кузьма Матвеич. Да и сама в гроб уж в то время глядела. Некому бы тебя ноне и встречать было, кабы не отвел я от семьи твоей смерть голодную. Да ты жену-то спроси, Иван Михайлович, при мне ее спроси, жену-то...
— Дай тебе бог здоровья, дядя Кузьма! — взвыла вдруг Авдотья и упала перед ним на колени, охватив руками перепуганных ребятишек.
Солдат попятился, как от удара, и сел на лавку. Замигав часто глазами, приказал тихо и хрипло жене:
— Встань, Авдотья.
Не глядя на Кузьму, глухо сказал в пол:
— Не забуду я про это, Кузьма Матвеич. Спасибо. В долгу не останусь перед тобой...
Кузьма вытер глаза, отмахнулся.
— Не беспокойся, Иван Михайлович. Сочтемся ужо, не к спеху... И словно разговору между ними никакого не было, попросил мирно:
— Показал бы хоть машину-то. Страсть мне любопытно... Неверными шагами солдат пошел в передний угол избы, поднял с полу блестящий коричневый ящик и поставил  его  на стол. Потом... вынул из мешка широкие и тонкие, все равно, что блины, черные круги. Не дыша следили все, как он дрожащими руками прилаживал к ящику трубу, укладывал, будто на сковородку, черный блин на зеленый круг и после долго крутил с боку ящика ручку. Сковородка завертелась вместе с блином, а когда солдат пригнул к нему светлую железную загогулинку с иголкой на конце, труба вдруг настоящим человеческим голосом запела на всю избу:
Жил был король когда-то,
При нем блоха жила.
Милей родного брата
Она ему была.
Да как засмеется:
Блоха? Ха-ха-ха-ха!
Только стекла в рамах дрожат. Потом запела опять:

Позвал король портного:
— Послушай, ты, чурбан,
Для друга дорогого
Сшей бархатный кафтан!
Кафтан? Блохе?

И тихонечко так, про себя будто:
Хе-хе!
На отупевших от забот и горя, истомленных лицах людей засветлели улыбки. Распустив сопли, онемевшие ребятишки со страхом заглядывали в трубу, не сидит ли там кто. А солдат перевернул черный блин, и не успели опомниться люди от страшного хохота трубы, как в ней нараспев заговорили вперемежку два развеселых мужика:

Вот деньги у каво, —
Тот в ресторанах кутит.
А если денег нет?
Усы на печке крутит.
— Ну, ловкачи! — толкнул Кузьма в бок Егоршу Кузина. Но тот совсем окоченел, не отводя глаз от трубы и не вытирая слюны, возжой тянувшейся изо рта по бороде.
А развеселые мужики в трубе, как горох, сыпали:

Вот деньги у каво,—
Сигары покупает.
А если денег нет?
Акурки собирает.

И топали где-то в ящике под музыку ногами.
— Машины эти только у буржуев раньше были, для утехи,— строго объяснял солдат, — а теперь нам достались. Погодите, бабы, доживем, ужо,— в каждом доме граммофон свой будет...
А сам все пек и пек черные блины, и труба на всю избу пела песни то печальные, так что в слезу кидает, то веселые, хоть плясать иди. Соломонидка Зорина, отчаянная головушка, и не утерпела. Как завели плясовую, сарафан свой старый с боков руками прихватила — и поплыла по избе угкой.
— Не все бедовать, бабы! Хоть заплатами потрясу. Праздник ноне. Было тут над ней смеху-то.
До полночи не расходился народ из избы солдата, слушая песни и музыку. И казалось всем — упрятана в ящик, уму непостижимо кем и как, и на ключ там заперта от людей счастливая, веселая жизнь.
— Ни горя-то у них, ни заботушки: поют да играют! — дивились, вздыхая, бабы.
Уходя из избы последним, Кузьма замешкался на пороге.
— Ну, потешил ты нас, Иван Михайлович. Спасибо.
Постоял, подумал, словно еще хотел сказать что, но промолчал и неторопливо закрыл дверь.
С тех пор каждую субботу, по вечерам, солдат молча открывая окно и, выставив трубу граммофона на улицу, заводил его. Под окном, на завалинке, а то и просто на земле, сидели невидимо и безмолвно люди, боясь кашлянуть. Солдат, про
Порно с девушками с большой натуральной грудью (82 фото)
Голые девки делают минет (60 фото)
Взрослых теток ебут (77 фото)

Report Page