Максимыч

Максимыч

Дмитрий Конаныхин

— А зубы мне в семнадцать выбили. Только коренные оставили и семёрки. И нос перебитый. Вот, видишь? Это врачи хорошие у нас были. Думаешь, эти зубы свои? Мне сейчас подружка комплименты делает, смеётся, говорит, мол, шестьдесят тебе, Максимыч, а зубы, как у двадцатилетнего. А они — не мои, зубы-то. Зато белые. Как у голливудской звезды...

О! Гляди! Видишь? Пошёл, пошёл, пошёл! Да ты куда смотришь? Вон, заяц! Не видишь, что ли? Ну и зрение у вас, городских... Читаете всё. Читаете. Да и ты, гляжу, всё в телефончике своём. С кем разговариваешь? Говорите всё, говорите...

Калмыки — они такие, бьют сразу, дочерна. Я крепкий тогда был, вышел к ним. Один вышел, на характере. Ну что я — не русский что ли? А они от такого заводятся. Бесятся. Ломают тогда сразу. Хорошо, что не убили... Это ж всё из-за неё... Айса... Красивое имя. "Мелодия" по-нашему. Глаза быстрые... Ух, и глаза у неё были, Гриша... Как посмотрит, сердце останавливается. И фигура чудесная, здесь всё вот так, талия, здесь дай боже, ножки ровные, длинные, не такие, как у них обычно, и быстрая вся. У неё отец был знатный коневод, настоящий Герой Соцтруда, местная знаменитость, жили они не в пример нашему, вот... А она со мной. А у меня внутри, понимаешь... Характер такой, мне всё равно, сколько их, она мне нужна, и всё, главное, чтобы без ножей были. Тогда беда. Тогда убили бы точно.

— Вот, Максимыч, ты о характере. А у неё что за характер был?

— Замечательный. Айса — мелодия. Вот такой у неё был характер. Будто песня внутри. И сама, как песня. На облака любила смотреть. Утром на рассветы, вечером — смотрит, как солнце садится, и дрожит вся. Понимаешь? Не от холода дрожит, а от красоты. Вот всей душой красоту в себя вбирала. А было у нас — всего один раз, на полевой бригаде, получилось. Её отец позвал, лошадей загнали... Она тогда уже ГАЗ-69 отцов водила, отцу сказала, что чуть позже приедет, он занят был, торопился, в район уехал. А она мне шею целует, помру, думаю, так сердце вылетает... А потом, сами не заметили, ветер налетел, потом как молнии врежут! Ветер свищет! А она, как вдруг из-под навеса как выскочит! И пляшет так, и прыгает! И смеётся в небо! Я на неё смотрю — дождь платье промочил, она, как голая, соски видно, тут всё видно, а она смотрит на меня глазами раскосыми и так смотрит, Гриша, будто заколдовать хочет...

— Заколдовала?

— Заколдовала. Первая она у меня была. Так на всю жизнь и... Гордая она была невероятно. Мало у кого такой женской гордости. Песня. Песня, как есть, говорю. Песни только петь можно, а поймать никак.

— Ну, знаешь, Максимыч, они все гордые. Всегда. Бывает, конечно, если с детства что в семье... А так все гордые. Особенно польки. Эти, вообще, как кошки. Чуть что — смотрят. Вот так, будто саблей. И шипят.

— Это да. Была у меня полька. Хорошая девчонка такая. Элжбета. Из ссыльных. Те поляки ещё из-за своего восстания при царях тогда. Вот какие поляки. Их тогда многих расселили по нашим Сибирям и Казахстанам, и у нас в Калмыкии. Элжбета как раз такая была... Учётчицей в колхозной конторе. Никогда людей не обижала. Очень всегда по-справедливости. Её люди любили, но и боялись.

— Почему?

— Почему люди боятся? Если непонятный кто-то, если ведёт себя странно. Наши бабы Элжбету не очень... Болтали, что ведьма. Да там всё просто — красоте её завидовали. Да ещё видели, как мужики из-за неё голову теряли. Кто ж такое простит? Такое люди не прощают, особенно, бабы, самое это для баб непростительное оскорбление. А она, наоборот, никого у неё не было, когда мы подружились, я тогда в местной МТС работал, двигателистом, вот тогда... А она никакая не ведьма, наоборот, у неё дома и коты, и цветы, и птицы к ней прилетали, на руки садились, я сам видел. Дикие птицы, не домашние, без всякого прикорма. Прилетят и с ней разговаривают, песни ей поют. Душу в ней родную признали. И душа, знаешь... Я тогда не понимал, горячий был, ну, знаешь, любовь у нас, любовь, каждую ночь да без отдыха, мы похудели тогда резко... Ну, сам понимаешь, Олимпиада, дело молодое, "чаще, сильнее, быстрее"... А она смотрит на меня, смотрит, вглядывается, и всё шепчет что-то. По-польски шепчет тихонько. Грудь мне гладит и убаюкивает. "Ты поспи, поспи, ты устал, я на тебя смотреть буду". А сама не уставала. Только синие глаза. И Богу молилась каждое утро и каждый вечер. Я смотрю на неё, как она молится, любуюсь, а она такая... Стоит у окна, рубашка просвечивает, ноги видно, стоит и новому дню, и на ночь молится. Эх...

— Что ж не женился, Максимыч?

— На Элжбете? Хотел. Думал, денег заработаю на Северах, чтобы к свадьбе. А там, понимаешь, Олимпиада, потом, помнишь, у них там, в Польше, военное положение, Ярузельский, короче... Оказалось, что Элжбете кто-то сообщил. Мне потом люди сказали. Она как-то через дальнюю родню свою узнала. Оказалось, там, как раз тогда, там её родня в Польше опять была среди тех, кто бузу поднял. И наши, "конторские", к Элжбете... Предложили ей в Польшу вернуться.

— Завербовали?

— Не знаю. Думать не хочу злое. Завербовали, конечно. Кто ж не хочет на Родину вернуться? Только знаю, что она их потом обманула.

— Наших сдала?

— Нет. Что-то там было... Я в телевизоре её увидел потом. У нас тогда уже Горбачёв был, всё продавал... Он в Польшу тогда приехал. А я программу "Время" смотрю, ужинаю, гляжу – мать честная! Элжбета среди поляков, среди принимающих. В сторонке стоит. Я её сразу узнал. Что она там делала, не знаю, врать не буду. Она невероятная была. Во всём невероятная. У нас, в колхозе, учётчицей, а сама из этих... Как это называется? Шляхтянка.

— Из дворян?

— Из благородных. Это ж не дворянством определяется, что ты, Гриша. Это внутри у человека, так ему передаётся, если сам сумеет понять. Да... А мы, что, мы из простых из самых. Мой прапрадед станицу основал, мы казаки, нам такая доля — родился, работай, люби, бейся, помирать не смей. А я, видишь, вот... Горячая она была, Элжбета, невероятно. И скрытная. Никто и не знал, что она такая по-женски горячая. И мне сказала, что полюбила меня за кровь мою горячую. За то, что не побоялся, что сразу к ней. А я-то что? Такая девчонка... Я сразу и решил, что плевать мне на всё. Как увидел, голову потерял. И сразу — ночью, сразу, как только первая ночь свободная получилась. Мы комбайны тогда налаживали. И с ней так... Наладилось. Удивительная она была...

— Эх.

— Что вздыхаешь, Гриша? Иль что вспомнил? Иль кого вспомнил? Не грусти, Гриша, это всё вечер такой. Ты посмотри, Гриша, какой вечер, природа здесь какая! Я много где бываю, и в Курске, и в Липецке, и в Саратове твоём, и до Казани ездили на уборку. И на Северах был по мололости, и на Дальнем на Востоке. А сейчас... Ну что сейчас? Разве сложно? Загнали технику на тралы, ночь покемарили, пока водила рулит, сейчас кабины какие — как купе СВ — выспишься, а наутро уже на новом месте. Технику продуй, где подтяни, где смажь, всё по уму сделай, так и технику если понимаешь, не губишь с пьяных глаз, так и выработку дашь. Так вот что я тебе скажу, Гриша, такой природы, как у нас, нигде нет, чтобы такой разной. На тебе степи, на тебе горы, если в Дагестан или в Чечню заехать, и реки, и озёра, и всего такого — только смотри, да удивляйся, как люди живут. И девчонки, конечно, такие же разные. Любят они нас.

— Кого?

— Нас, русских. Что смотришь?

— Думаю.

— Думай, Гриша, думай. А и что им нас не любить? Весёлые, и поработать так работать, и погулять, и любить так любить... Они такое чувствуют очень — где казак, а где так... А самая у меня удивительная девочка кореянка была. Мы на уборку приехали, а рядом, на баштанах, бригады корейцев работали.

— Северных?

— Наших, советских. Послали меня наши к корейцам насчёт воды помыться занять, нам водовозка задержалась. Жара ж такая, под сорок, а на стареньких на "Нивах", где ж там кондиционеры, как сейчас, вот и мы в одних шортах, приехали уже, как негры загорелые. Иду я с вёдрами, а она, кореяночка, впереди меня. Смотрю на неё, а сам с ума схожу —никогда такой фигуры не видел. Понимаешь, идёт, будто танцует. А она знает, что я на неё смотрю, и виду не подаёт. А я её возьми и спроси, не занималась ли она художественной гимнастикой — я ж вижу, как она ножки ставит, когда ступает. И как голову держит. А талия у неё такая, в две мои ладони. И косы по попу. Смотрю — будто камыш речной колышется. А она тихонько смеётся: "Что смотришь? Язык проглотил? Меня Катя зовут". А я её о гимнастике спрашиваю. "Откуда знаешь?" — спрашивает. А потом рассказала, что за областную сборную три года выступала, пока замуж не вышла.

— Катя?

— Ну, настоящее у неё имя другое было. Это они для нас подбирают что-то похожее и им приятное на слух. Вот она Катей называлась. Мы тогда с ней и договорились обо всём. О любви, значит. Спрашиваю её, принести ли что с собой. А она так посмотрела серьёзно: "Нет, — говорит, — не неси ничего. Я сама всё принесу. Ты через три часа в посадку, на дальний край приходи. Только точно приходи. Не боишься?". И пришла, точно пришла, как солнце село, и принесла. Поесть, мяса пожарить, потом водочки своей корейской, сладкой, бутылочка такая фарфоровая, в рисунках, и две чарочки фарфоровые... Я костерок маленький развёл, тихий, чтобы видно не было. Она мясо пожарила, поели, водочкой поила. А потом любовь у нас была. Она мне только рот закрывала ладошкой. "Молчи, — говорит, — только молчи, милый". А там звёзды, знаешь, какие были... На звёзды посмотрим, и снова. На звёзды... И пока уже оба не упали. Она мне рассказывала, как большие звёзды по-ихнему назывались... Я долго помнил, сейчас забыл уже. А потом она разбудила меня и говорит: "Всё, ты не приходи больше, не показывайся, милый. Всю жизнь тебя помнить буду".

— А почему не приходить-то?

— А я потом узнал. Мужу Катиному уже пятьдесят было. Был он советский миллионер. Артельщик настоящий. У него то ли две, то ли три тысячи баранов было, кони, баштаны, миллионы не считал. Если б поймали корейцы меня, кляп в рот, чтоб не кричал, на куски бы резали медленно, а на смерть уже голову бы отрезали и в канал бросили. И никто бы не нашёл, и никто бы не искал. Ни свои, не менты — кто ж хочет с ними связываться...

— А ты, получается, связался.

— Связался. Это я потом о ней, о Кате, всё понял. Замечательная она девочка была…

Подружка у меня есть, в соседнем городе, рядышком, километров сто десять. Я жене говорю, мол, на охоту, сам по-быстрому зайца какого подстрелю — и к Оксанке моей. А она весёлая, добрая. Двое у неё, муж мент… Ей сорок четыре, а фигурка, как у молодой. Вот тут восемьдесят шесть, талия пятьдесят восемь, попа восемьдесят восемь, ух и девчонка!

— А муж? Мент который?

— А что — мент? Мент — он и в Африке мент. Пиво своё сосёт… Футбол, друганы. Обычное дело… Ментовское. Людей он не любит. Злой по жизни. Бу-бу-бу, бу-бу-бу, как сыч… Всё на деньги завидует. А чего завидовать-то? Бери, да работай. Меня так учили.

Нет, ты посмотри, Гриша, закат какой. Душа поёт. Малиной по небу, и облака… Как замки воздушные. Всякий раз разные — ну где такую красоту ещё увидишь? Удивительно. Завтра хорошая погода будет. Нескоро ещё дожди придут. А пока — смотри, казак, смотри, как чудно мир устроен. Я вот так, с ружьишком, часто хожу. Сам иду — любуюсь, а сам примечаю, где какой фазан, где зайчишка. Зайцы — они как дети малые. Если маленький, то он не бежит, он к земле припадает, не шевелится. Я третьего дня такого поймал. Взял за горячие уши, а он начинает кричать, как ребёнок: "Ай-я-яй! Ай-я-яй!" Ну куда такого стрелять? Это если уж большой… А я последнее время и стрелять их не могу, не могу слышать, как они кричат. Мне бабушка рассказывала, как дети кричали, когда Орджоникидзе приказал своим коммунистам нашу станицу сжечь, в отместку, значит. Дети кричали: "Отпусти тятю, дяденька! Отпусти тятеньку! Дяденька! Дяденька, не убивай папку!" Мы ж терские, из терских. Не смолчали тогда… Вот так мы в Калмыкии-то и оказались.

— Ссыльные?

— Ссыльные. Хорошо, хоть так. А так бы на месте пожгли. А так… Я ж не доучился, всего семь классов. Папку в Берлине покалечили, уже в 45-м, маме надо было помогать... Что задумался, Гриша? Мы ж, русские, мы по правде, нас только убить можно. А раз не убили, все девчонки наши, все земли наши будут… Семнадцать мне тогда было, в семьдесят четвёртом году-то, и каждый день ходил, в буран, в мороз, за семнадцать километров к Айсу своей ходил, как не помёрз, не знаю. Всё равно было — кровь горячая, не мёрз. В десятом классе она была тогда. Ох, и любовь была, ох и любовь… Там меня калмыки и поймали. Вот мне врачи зубы и сделали, видишь, как тогда врачи зубы делали? Хороший мастер попался. На совесть сработал… Ладно, что я заладил? Вот смотрю я на небо, и душа улетает, Гриша. Душа летит… Душа так сделана — летать.

30 октября 2017

("Максимыч", по вполне понятным причинам, не вошёл в мой пятый роман "Жизнь Гришки Филиппова (2020), но, как один из спиноффов историй Гришки Филиппова, живёт и здравствует.

Это картина Гелия Коржева "Влюблённые", 1959

А первые мои четыре романа только здесь найти можно: https://bookscriptor.ru/authors/profile/7584/ )

Report Page