Май.
элли сыркова.: сырочек.Когда кандалы упали с его рук, а грозный голос невозмутимо что то читал с официального свитка о прощении, о разрешении вернуться и о строгих запретах, он не верил. Когда карета тронулась, увозя его прочь от вечной мерзлоты и верных товарищей, то на его глазах впервые за долгое время выступили слёзы. Но он не дал им пролиться, не дал повода им почувствовать его уязвимость. И только тогда, когда в его руки, вместе со свежим хлебом, попала газета, по всей видимости просроченная на несколько месяцев, но настоящая, настоящая газета.! Слезы потекли по бледным впалым щекам. Иван Иванович Пущин сидел в тени и читал, не стирая их. Они капали на его старенькое пальто, на тот самый свежий хлеб, но газета оставалась не тронутой. Он знал, что придётся столкнуться с этим, что он не успел, что ничего назад не вернуть, но читать о годовщине смерти его лучшего друга было выше всяких сил.
— Три года... Три года ты не дождался меня, Саш, всего немного, что эти три года значили бы в нашей жизни? – думал Пущин, проводя кончиками дрожащих пальцев по строкам. И сам же усмехнулся от своей глупости. Пушкин жил не в Сибири, где каждый день был похож на предыдущий. Он жил. Не существовал. На балах, среди высшего общества, в уютных залах со своей семьей... Он был желанен, ненавидим и незабываем. — Но на три года Саша... Просто придушил бы его (Дантеса.) голыми руками, тебе бы простили.
Возможно в нем говорила обида, возможно здравый смысл. Шмыгнув носом, Иван отломил кусок от хлеба и положил в рот. Мягкий, со вкусом собственных слез. Почти деликатес, после сибирских голодовок. Пущин выглянул в окно - за ним вставало солнце, алое алое, оно слепило светлые глаза, зажигало рыжие, когда то кудрявые и красивые, волосы. Ваня провел рукой по ним, пальцы, не погружаясь глубоко, наткнулись сразу на два колтуна.
— Ванюш, ты когда в последний раз расчёсывался?
— Я... Вчера, быть может...
— Видно.
— Но ты ведь расчешешь, правда, Кость?
Пущин откинулся на сиденье, полностью разлегшись на нём, поджимая колени. Он глубоко вдохнул, но не почувствовал ничего, только холод обжег горло. Ни тепла, ни рук, ни его запаха. Только тяжесть, не то от усталости, не то от мыслей, которые ускользали от него медленно и незаметно. Глаза сами собою закрывались. Ванечка прижался к хлебу, кусая его еще и еще, пытаясь оставаться в сознании, в том моменте, когда он снова услышал его голос, почувствовал его запах, его тепло...
— Костенька... Ну хотя бы ты живой.
Но он не смог долго держать глаза открытыми, быстро проваливаясь в сон, не выпуская хлеб из рук. Что бы проснуться и понимать, что это реальность. Что на его руках не будет вновь кандалов, а живот не будет крутить по десять раз на дню от голода.
И снова он видел то самое поле и ясное небо над головой, в котором порхали редкие бабочки невероятной красоты, он снова чувствовал тепло чужого взгляда, которое тогда еще казалось чем то запретным, но таким манящим и сладким. И это действительно оказалось сладко. Слаще его губ он не пробовал ничего.
Ваня бежал, сам не понимая зачем. Он не мог объяснить того, что чувствовал при виде этих улиц, при ощущении не того морозного ветра в волосах, а лёгкого, почти теплого. Август, пускай, брал свое: не было уже больших зелёных листьев, не было той легкости и сладкого аромата лета, но все это казалось таким мелочным и не важным. Пущин знал каждую улицу этого города, каждый кирпичик на мостовой и ноги сами несли его по тому маршруту, который он однажды проложил себе сам. Там где меньше людей, где быстрее всего и с видом сразу на его дом.
Вывернув из двора Иван замер. Ничего будто и не изменилось с 20-ых годов. Когда они оба были еще так молоды. Та же простая парадная, те же окна, тот же окрас дома и даже чертовый куст увядающей сирени, ветки которого тогда неизменно оказывались в его маленькой вазе или просто лежали на столе. Комната тогда наполнялась смыслом и теплом. И так привычно это было, и так радостно от них, что даже сейчас уже не у лицеиста, не просто молодого талантливого петербуржца, а у бунтовщика, ссыльного человека, прошедшего через ад, защипало в глазах..
— Еще хоть разок... Костенька, подари мне ее еще разок. Смотри, еще же есть целые веточки. – прошептал Пущин, проходя мимо, но не останавливаясь, только слегка вдыхая аромат. И тут же подумал. – Ах, он, наверное и для других дам ее срывал... Наверное ни на лето не переставало пахнуть в его квартире так. Знал бы ты, Костя, как я скучал по этому аромату, пока он цвел под твоим окном.
Один, два, три... Семь ступенек. Ваня считал их каждый раз, хотя уже выучил их небольшое чисто наизусть. Всего семь шагов, а сердце стучит так, будто он прошел все сто. Пущин остановился у двери, кусая губы. Он не решался войти. Хотя, казалось, просто толкнуть дверь, снова пройти по ступеням...
Глубоко вздохнув от сделал это. Медленно открыл дверь и понесся наверх, даже не оглядывая старую парадную. Он бежал наверх по ступеням, держась за пыльные перила, сердце его уже ныло, в груди разрасталась странная тяжесть с каждой ступенью. Глупая, несбыточная надежда на то, что Константин окажется один. Что даже после стольких лет он не забыл. Пусть не поймет, пусть не простит, но только лишь бы не забыл.
Знакомая ему дверь выглядела посеревшей. Не обшарпанной, аккуратной, но не такой, как раньше. Пущин повёл по ней пальцем и слой пыли, накопившейся на ней, удивил его больше тишины. Так тихо... Он даже не сразу понял это. Прислушался. Действительно, будто не только на этаже, а во всем доме не было никого. Сердце рухнуло в пятки и Иван ели как повернул ручку дрожащей рукой.
Все было точно такое же. Его встретил почти пустой шкаф с настежь открытыми дверцами. В нем висела только одна старая шинель, весьма потрёпанная. Рядом на стуле небрежно висела рубашка, в которой моль проела не один десяток дыр. Ванечка подошёл к ней, но не коснулся, хотя рука тянулась сама собой. Он повернул голову и замер. Постель была не заправлена, однако уже явно не первый день. Простыни покрылись пылью, но лежали так естественно, будто человек, живший здесь, просто ушел, думая, что вернется позже и... И Ваня не додумал. Он шагнул и что-то хрустнуло под ногами. Пущин опустил голову: по всему полу валялись бумажки, тянусиещя к самому столу. Порванные, скомканные и неодной целой. Иван поднял одну из них, но не успел прочитать и строчки, ведь из бумажки на пол вылетели три засохших лепестка сирени.
— Кость.. – тихо прошептал Пущин. Он огляделся внимательнее и на столе заметил то, чего не видел раньше. Странный порядок. Стол был почти чист, только пожелтевшая газета, ваза и... Веточка. Высохшая, слегка скукожившаяся и потемневшая. Рядом ней кусками пыли, почти рассыпавшимися от времени, лежали лепестки сирени.
В глазах защипало, но Ваня не спешил отворачиваться. Он протянул руку, куснулся веточки, сжимая ее. Приложил к груди, вдохнул запах. Ничем не пахло. И это приносило гораздо больше боли чем, чем если бы он почувствовал этот сладкий аромат своей любви.
Иван опустил голову на стол, всматриваясь в лежащий на нем отрывок газеты, который он принял сначала за простой лист. Ничего необычного, отрывок стиха о несчастной любви какого-то незнакомого ему поэта, короткая сноска...
"Константин Карлович Данзас, секундант Александра Сергеевича Пушкина , погибшего на дуэли в 1837 году, найден в своей квартире вечером 15 мая удушенным. Причина ухода из жизни неизвестна, возможно бедный дворянин просто не вынес душевных мук из-за потери его товарища..."
Повесился.
Повесился в мае.
Пущин резко вскинул голову и тут же зажал рот рукой, но тихий, протяжный стон все же вырвался из него. Веточка сирени с лёгким хрустом упала на пол, но он будто не заметил. Он не видел теперь ничего кроме: на потолке, там, где должна была встать небольшая но аккуратная люстра не было ничего. Только неаккуратная дыра, от которой по потолку бежали трещины. Будто ее выдернули или...
Нет. Не может быть.
Ванечка опустил голову, чувствуя, как она начинает кружиться от нежеланного осознания, как его всего трясет и как дрожат руки. И, словно наказание за его неверие, под своей ногой он замечает кусок верёвки. Толстой, небрежно обрезанной веревки.
Повесился в мае.
Ваня упал на колени, пытаясь вздохнуть, но тело било неконтролируемой дрожью, вдохнуть глубоко не получалось. Казалось, что эта веревка душила сейчас его, что это он был в петле, что он больше не сможет дышать. Первые слёзы покатились по щекам, падая на пол. На засохшую веточку сирени. Той самой сирени, в которой была вся его жизнь и в которой она могла бы быть и дальше, могла цвести и благоухать, если бы не эти чертовы три месяца.