Любовь к Эдипу и ее пределы

Любовь к Эдипу и ее пределы

LacanLink

Эдипов комплекс и все, что имеет отношение к семье как к месту, где этот самый пресловутый комплекс «развивается», прочно связано с именем Фрейда и является той истиной, которой не удается избежать ни одному субъекту, получившему хотя бы школьное образование. То, что без Эдипа говорить о психоанализе не получится, вещь вообщем-то очевидная, тем не менее остаются неочевидными пределы, в которые то и дело упираются психоаналитики, слишком доверчивые к своей собственной теории и не слишком чувствительные к историческим особенностям изучаемого ими предмета.

Рассматривать становление субъекта и его симптома в рамках эдипального сюжета — любимое занятие психоаналитиков. Причем удивительно, как то, что, казалось бы, является специфической профессиональной меткой психоаналитика, — это ловкое умение расставить все по местам на сцене семейной драмы, на самом деле уже чуть ли не во времена Фрейда стало общим местом множества пси-направленных проектов. Именно на территории пристального внимания к семье (в ее самом ближайшем понимании) возникает так раздражающая самих психоаналитиков неразличимость между их собственной теорией и остальными (разумеется, не всеми, поскольку существует целый пласт так называемых не проблемоцентричных теорий, как, например, дазайн-терапия, где историями с ближайшей родней как будто пренебрегают).

Тем не менее поиск некоего сакрального элемента, заложенного в отношениях с первыми родительскими фигурами, является подоплекой самого способа, как мы привыкли думать о наших проблемах и вне анализа. Что само по себе является отдельной темой и в узко-клиническом смысле, поскольку если эту мыслительную стратегию не поставить под вопрос в качестве отдельного воображаемого конструкта, то работа с анализантом довольно быстро превращается из анализа в увлекательное путешествие по темным закоулкам так называемой «психики». Причем путешествие совместное, где аналитик, у которого не возникло должного подозрения к практикуемой анализантом «идеологии» травмы и семьи, сам становится транслятором той же идеологии.

Насколько в этом виноват психоанализ — отдельный вопрос. То, что с семьей может быть что-то не так, было известно уже со времен Платона. Однако если учесть, что так или иначе вся современная пси-культура имеет некоторое отношение к учреждаемой Фрейдом дисциплине на правах наследования (более или менее успешного) или, напротив, сопротивления, то вычесть отсюда происходящее с самим психоанализом было бы как минимум преждевременно. А то, что именно здесь происходит с точки зрения представлений о семье, по сути никаким подвижкам после заявления о структуралистской ситуации не подвергалось.

Лакан указал на то, что пресловутые родительские фигуры, выделенные Фрейдом, это не просто источник аффективных состояний, а в первую очередь определенные позиции в структуре. Именно в качестве позиций они имеют значение, в то время как психоанализ занимается вычленением последних и выяснением существующих явленных или неявленных связей между ними. Сейчас же стоит вопрос о том, как часто эти вещи подвергаются удобному забвению и с легкой руки современных аналитиков превращаются снова в то, чем они не были уже на момент своего появления на свет под пером Фрейда.

Достаточно беглого знакомства с представленными случаями, заявляемыми как психоаналитические, чтобы воочию увидеть, как сама возможность связи цементируется до одной-единственной цепочки: родительская фигура, означающее, возникающее в связи с этой фигурой, проигрывание этой связи в других отношениях и в переносе. Раз за разом здесь воспроизводится эта незамысловатая комбинация, с удивительным упорством обнажающая сдачу самих структуралистских оснований, в которых эта схема укоренена.

Отдельный интерес представляет и тот факт, что все эти «блестящие» обнаружения связей означающего с родителем если и срабатывают терапевтически, то с наиболее наивными субъектами: наивными в смысле степени их погружения в пси-культуру (при том что количество таких субъектов, разумеется, стремится к нулю). На менее искушенного в пси-делах субъекта все эти эдипальные откровения могут произвести хотя бы что-то наподобие вау-эффекта, тогда как на субъектов, как следует впитавших все соки современной среды, это вообще никакого воздействия производить не обязано. Более того, чаще всего сегодня анализант уже приходит в терапию со всеми этими вещами буквально у себя в кармане и тут же выдает свои находки аналитику в духе «у меня была холодная мать, поэтому у меня проблемы с эмоциями». Последнее не может не смущать аналитика, поскольку он все еще склонен рассматривать свою практику как нечто уникальное, где доступ к знанию для анализанта всегда ограничен. Поиск же пресловутых означающих, которые должны перевернуть мир анализанта желательно с ног на голову, остается чуть ли не единственным инструментом в руках аналитика.

Все вышесказанное вовсе не означает, что проделанную Лаканом работу с означающим надо отбросить как отживший свое атавизм — скорее, мы хотим указать на то, каким именно образом она продолжает использоваться. Если часто цитируемый лакановский случай c «gestapo-geste à peau» был скандальным высказыванием, адресованным среди прочего самой профессиональной среде, где физический контакт с пациентом считался недопустимым, то вне специальной связи с сообществом рутинная работа по переворачиванию смысла означающих остается в лучшем случае лишь данью уважения стандарту.

Возвращаясь к самому Эдипу и логике, которую в своих построениях аналитикам так не хочется покидать, мы также не предпринимаем критику условно делезианского характера: речь не идет о том, чтобы уличить психоанализ в наличии некоего репрессивного и нормализующего ядра. В количестве желающих вывести психоанализ на чистую воду и заставить его отречься от своих базовых постулатов никогда не было недостатка. Причем в отличие от тех же Делеза с Гваттари подобные нападки не предлагают никаких собственных решений кроме чистой ревизии, а зона их критики в конце концов распространяется на весь психоанализ как на дисциплину сугубо устаревшую и мракобесную.

Речь о том, что репрессивна не столько сама семья, сколько речь о семье, если эта речь не способна допустить, что семья является лишь одной из форм связи, ограничиваться которой на деле субъект вовсе не собирается.

Отношения с родительскими фигурами и сиблингами как модель последующих возможных отношений нельзя и, главное, незачем упразднять, тем не менее предположить, что описываемая этой моделью конфигурация связи не является исчерпывающим объяснением происходящего на пути субъективации, пора уже давно. Притом в качестве модели семья, с одной стороны, выявляет наличие связи как таковой, но, с другой стороны, она демонстрирует связь вполне конкретную. Именно поэтому у нас есть все основания посмотреть за Эдипа, за пределы логики обращения с фаллосом, туда-сюда кочующим между матерью и отцом, в поисках такой связи, которая эдипальной моделью не может быть исчерпана или объяснена.

В этом смысле проделанная А. Смулянским работа по выделению новой стадии психосексуационного развития является ни много ни мало революционной. То, что субъект имеет некое отношение с фигурой, не входящей в ближайший круг семьи, тогда как само это отношение имеет либидинальную основу, отличную от того, что предусмотрено в рамках эдипальной логики, позволяет наконец пролить свет на явления, происходящие с субъектом, в том числе с субъектом, пришедшим в анализ, но не отвечающим на интерпретации, бесконечно отсылающие его к папочке и мамочке. Нечто в невротике на последних останавливаться не намерено, и потому теоретическая и клиническая работа, которая не берет этого в расчет, вынуждена ограничиться весьма скромным вкладом, пусть и местами небесполезным.

Смулянский обнаруживает, что в рамках невротического устройства пресловутой семейственностью дело не ограничивается. Именно за пределами семьи обнаруживается незнакомец, с которым субъект желает образовать специфические любовные отношения, непохожие на те, которые разыгрываются с ближайшими персонажами семейного круга. Можно сказать, что субъекту необходимо наличие этого чужака в статусе чужака: пока этот промежуток сохраняется, субъект сохраняет потенцию любить, причем любовь для Смулянского заканчивается именно тогда, когда чужак таковым быть перестает, после чего можно уже говорить о возникновении близости и связанной с ней привязанности. Тогда как источником наслаждения на стадии любви многих необходимо помыслить именно отказ от близости, отказ от возможности прикосновения.

Известно, что для Фрейда возможным разрешением невроза является выход на такую позицию, с которой становится возможным практиковать «любовь на двоих». То, что он называл генитальностью, описывает отказ от наслаждения частичными объектами в пользу наслаждения, сфокусированного на одном органе и ограниченного диадной близостью. Также известно, что эта ситуация не очень-то устраивает не только невротика, который безустанно выискивает обходные пути и нередко их находит (к примеру, возможность продления латентного периода ad infinitum в случае истерички), но и сам психоанализ как теорию, которая в конце концов никакого рецепта приобщения к генитальности не изобретает, но все же настаивает на том, что некие изменения с точки зрения психосексуального развития реализуемы.

На стадии любви многих субъект оказывается перед перспективой обнаружения «чего-то еще» за пределами дефолтно доступной опции Эдипа; перспективой, которая задана вполне конкретными историко-философскими условиями, на чем отдельно настаивает Смулянский. Возникающее у субъекта предположение об особой судьбе, которую он мог бы прожить, добившись признания многих, необходимо рассматривать перекрестно с картезианской процедурой, то есть не в качестве простого следствия возникшей здесь необратимости, а как область, на нее накладывающуюся, что в итоге создает новую парадоксальность. Представление об уникальности картезианского «я» самоупраздняется на стадии любви многих, где предполагаемое могущество «я» заслоняется продуктом, без которого попасть в область взгляда других было бы невозможно.

Вместе с тем описываемая здесь любовная констелляция становится возможной через операцию отвергнутого соприкосновения: отношение с признанным лицом можно образовать через отсутствие прикосновения, что в конце концов указывает на область за пределами диадной любви и позволяет говорить об образовании альтернативной родственности.

В работе «Практики удовольствий: от Руссо к фэндому» мы говорили о том, что новые формы родственности, несводимые к метафоре семейственности, не просто интересуют субъекта как мечта о грядущем наслаждении, но они уже активно реализуются в современности, к примеру, в практиках женского союзничества. Последнее, кроме прочего, становится возможным благодаря тому особому напряжению, которое испытывает истеричка относительно фигуры чужака, вернее того структурного разрыва, который некоторое время удерживает чужака чужаком, не позволяя ему перейти в разряд ближнего.

Смулянский подробно останавливается на этом вопросе в «Исчезающей теории», где вводит несколько предварительных логических шагов, прежде чем окончательно сформулировать происходящее как стадию любви многих в последнем сезоне "Лакан-ликбеза". Так, он говорит о женщине как о той, кто расширяет понятие родства, внося в отношения семейственности «иную и опасную для них символическую запись. Неуместный скандальный потенциал родственности, выражающийся в забегании впереди самого закона с чрезмерно буквальным его исполнением в другом месте».

Потенция пресловутой лакановской не-всей (тема, от которой буквально лихорадит все постколониальное сообщество, так и не сдвинувшееся с мертвой точки понимания этого концепта как чего-то анти-фаллического) здесь обнаруживается не в том, что от символического можно каким-то мистическим образом отказаться, а, напротив, в том, что оно сжимается до такой неудобоваримой плотности, что перестает само себя напоминать. Это позволяет женщине обнаружить неизвестные и «неучтенные» единицы родства, которые выходят за рамки имеющихся структур, образуя новые формы породнения как такового.

Истерическая же позиция, как ей и показано, доводит ситуацию до известного предела: Смулянский показывает, что истеричке незнакомец необходим для того, чтобы раз за разом проводить операцию по его переводу в статус ближнего. Именно с этой операцией связано и само возникновение психоанализа как зоны пересечения желания аналитика с желанием истерички: фигура аналитика живо интересует истеричку, поскольку с ним можно заняться тем же, причем сама профессиональная пикантность психоанализа создает условия, где этим разрывом можно наслаждаться максимально долго. Аналитик в этом смысле гораздо притягательнее многих других персоналий из окружения истерички, поскольку, если что он и умеет хорошо делать, так это держать пресловутую дистанцию, поэтому перенос Смулянский среди прочего определяет как «игру вдолгую на позиции незнакомца».

В конечном счете анализ, где подобные вещи не учитываются или сводятся на нет как нечто недостаточно весомое, упускает из рук не просто некий биографический эпизод из жизни анализанта, но отдельный и, вероятно, ключевой этап субъективации как таковой. При этом вовсе не обязательно бросаться сломя голову в демонтаж всего здания психоанализа с разоблачительными манифестами — достаточно, оставаясь на его же территории, произвести работу по развертыванию неучтенных, но заложенных в нем с самого начала положений. Попытки же аналитиков делать вид, будто всех этих реалий просто не существует, а всю историю психосексуального развития можно с чистой совестью подверстать под злосчастные превратности Эдипа и описать на исключительно «эдипальном» языке вперемешку с лакановскими прозрениями, в очередной раз указывают на то, как легко психоанализ может оказаться в той же ситуации, что и любая другая теория, слишком полюбившая свои собственные пределы.


Евгения Конорева

Report Page