Ловец Глеб Шульпяков
СибарисГод 1984-й. Я школьник и влюблен в нашу физичку. Точнее, меня магнетизирует коллекция грампластинок, вывезенных ее папой-академиком из “заграницы”. Мои-то родители были невыездными из-за научной “секретности”.
Не то чтобы “объект” – вчерашняя студентка, хрупкая птица- пигалица с вечно вскинутыми, недоумевающими бровями – не вызывал у меня чувства. Просто сама коллекция была для меня одним из ее достоинств; свойством, неотделимым от голоса, взгляда из-под очков и даже от самих очков-хамелеонов.
А физичка любила Пола Маккартни.
Среди одноклассников она заметила меня по одной причине – моим идолом был Джон Леннон. Она вычислила это по тетрадке, исписанной с тыльной стороны текстами его песен. И кое-где подправила красной ручкой мой английский (я ведь записывал на слух). Тогда-то я с удивлением понял, что передо мной не просто “училка”, а единомышленник. Человек, подобно мне, ведущий параллельную жизнь в музыке. И хотя формально мы принадлежали к разным лагерям, по главному вопросу – любви к рок-н-роллу в “неритмичной стране” – разногласий у нас не было.
В школе на уроках я “доводил” ее с особой жестокостью, до истерики – чтобы никто ничего не заподозрил. В ответ она размашисто ставила “неуды”, целые лестницы “неудов”. А потом уроки заканчивались, я бежал домой, сдирал форму и галстук, глотал свой суп и, озираясь, шел к ее дому.
Она разбирала мои безграмотные контрольные – всё же формальности мы соблюдали, – после чего книжка летела в сторону, и мы перебирались в большую комнату. Открывался заветный шкафчик, на ковре раскладывались пластинки: пестрый веер, павлиний хвост. Она ставила свои любимые, то есть, в сущности, открывала себя не школьную, а настоящую, и я поражался, насколько сентиментален выбор этого серьезного на людях человека. Мы, одноклассники, не могли и предположить, какой романтик живет в душе этой тонкой девушки.
Через пару часов вся комната была завалена пустыми конвертами. Я рассматривал зарубежные обертки, как дикарь стекляшки, даже нюхал и мял, залезал за подкладку. И ловил ее взгляд, насмешливый и жалеющий.
Она переводила тексты, мы о чем-то спорили, касаясь на ковре коленками; несколько раз я невольно переходил на “ты”, от чего мы оба краснели. Но называть ее как в школе “Ольга Олеговна” тоже было бы нелепо, не “рок-н-ролл”. И я научился говорить, избегая местоимений – через инфинитивы. “Хорошо бы сейчас поставить…”, “Кажется, можно бы переключиться…”.
Чем я мог перешибить ее страсть к слащавым песням группы Wings? По сравнению с ее пластинками мои бобины с хард-роком – осыпающиеся, плохого качества, со скрежещущими гитарами – ничего не стоили, а сам я был подросток и никакого интереса для физички не представлял, наверное.
Но здесь в мой рассказ входит новый человек.
Молодой физик, младший научный сотрудник Владимир Трохимец. Володя. Я вспоминаю его негустую черную бороду, скрывавшую пухлые губы и щеки, покрытые оспинами. Печальный цыганский взгляд и то, как он глотал слова, когда нервничал. В институте он изучал воду. “Вода, – рассказывал он мне, – это самое загадочное соединение на свете, о воде нам практически ничего не известно”.
“Ты меня слушаешь?”
Он поднимал глаза, во взгляде читалась обида. Видно, с его водой Володю часто поднимали на смех балбесы вроде меня (а ведь это правда, вода есть самая загадочная вещь на свете, теперь я понимаю это отчетливо, хотя и не могу объяснить, почему именно, поскольку так и не выучил физики, его физики, – а сейчас уже поздно, ведь моего учителя давным-давно унесла другая вода, река смерти).
…Вода водой, но Володя ухаживал за моей старшей сестрой, к тому времени отучившейся на физфаке и с большой неохотой вернувшейся под родительскую крышу. По вечерам он “случайно” оказывался под нашими окнами – ждал, что сестра выйдет с собакой. Звонил и вежливо просил меня позвать ее к телефону, если она дома. Встречал меня на улице (с собакой выгоняли меня) и аккуратно интересовался, что у меня по физике.
Я отвечал, что сестры нет дома, она куда-то уехала, укатила с подругами и будет только завтра. А сам внутри посмеивался, по-печорински иронизируя над его страстью и не догадываясь, что скоро этот “печорин” превратится во влюбленную, лишенную воли и гордости собачонку.
Мы шли по морозцу, наша дворняга бешено тянула за поводок. Володя отставал, за спиной из вечерней зимней пустоты звучал его голос. Таким я его и запомнил, этот голос – за спиной, с той стороны. Таким он звучит сегодня, когда я пытаюсь вспомнить этого человека.
Он рассказывал о турбулентных энергиях в спокойной воде.
А я продолжал не успевать по физике.
Чтобы не расстраивать физичку (и дальше иметь доступ к ее золотым запасам, где не без моего влияния появились серьезные вещи вроде Pink Floyd), я воспользовался страдательным положением Володи. Я предложил сестре, чтобы она попросила его подтянуть меня по предмету. Он согласился, поскольку путь к сердцу избранницы через младшего брата короче, чем обычный. Физика + лирика в буквальном смысле, да. Но тогда об этом я тоже не догадывался.
Я пришел к нему в общежитие с томиком Ландсберга – мы собирались обгонять школьную физику по Ландсбергу. Я ожидал увидеть колбы, ванны и резервуары с водой, таблицу Менделеева или хотя бы пустые пивные бутылки. А вместо этого увидел огромный глянцевый плакат Джона Леннона – единственное украшение обшарпанной комнаты-щели.
На фото кумир забрался с ногами на диван и бренчит на гитаре. И поразил меня не столько сам факт такого сокровища в каморке физика – а то, что на диване он сидит в ботинках. Ну и сами ботинки – замшевые рыжие туфли на шнурках – тоже, конечно.
В середине 80-х это была еще дикая редкость, цветные импортные постеры, – в стране, где дети до сих пор тыкали пальцем в иномарку, не говоря о “родных” пластинках. Все, на что ты мог рассчитывать, это “миньон” с песнями “Пусть будет так” и “Через вселенную” да мутная фотография размером со спичечный коробок в журнале “Ровесник”. И вдруг во всю стену. Качество, когда видно каждую струну на гитаре. Рисунок оправы и толщину стекол. Форму ногтей – и надписи на пуговицах джинсовой рубашки.
Мысль, захватившая меня в тот же момент, была проста. Подарив физичке такой постер, я бы мог стать покровителем, а не просителем. Мужчиной, а не учеником-мальчиком – пусть на один день, на один час. И бородатый Володя, безнадежно влюбленный в мою сестру, это понял.
Условие было простым: выучишь первый том Ландсберга – плакат твой.
“Срок – неделя”.
“Но…” Я задохнулся от восторга и ужаса.
“Решай сам”.
Так началась самая невероятная неделя в моей жизни. Я до сих пор не представляю, как мне удалось сдать ему этот том. Но я его выучил – это правда. И получил в награду плакат. Я несу его через город как сокровище, дыша в сторону и поглядывая на подворотни, где водятся хулиганы. Перед тем как вручить его физичке, я разворачиваю плакат у себя в комнате. К моему удивлению, на обороте напечатаны некие тексты – дискография, “этапы творчества”. Это мне хорошо знакомо, но неожиданно в глаза бросается то, что я, изучивший о Ленноне всё, почему-то пропустил. И я забываю – и про физичку, и про Ландсберга.
“«Мистер Леннон! Можно ваш автограф?» – спросил Марк Чепмен”.
“Прогрохотали пять выстрелов…”
“Истекающего кровью, его перенесли в холл…”
“Когда приехала полиция, убийца стоял у входа в «Дакоту» и читал…”
Читал?
Я вернулся в начало строки.
“…томик «Над пропастью во ржи»”.
То есть The catcher in the rye – ведь о существовании русского перевода я не знал тогда.
Я тут же полез в свой макмиллановский словарь, как будто в переводе таился смысл того, что произошло в ночь на 9 декабря у подъезда “Дакоты”. Но ничего, кроме абракадабры – “Ловец во ржи”, – словарь мне не выдал.
Об этой книге не знала и моя детская энциклопедия. Родители не знали о ней тоже, а больше мне спросить было не у кого. Не у преподавательницы же по литературе? Оставалось рассчитывать только на воображение. Учитывая обстоятельства (“читал на месте убийства”), книга виделась мне в дьявольском ракурсе, мерещилось руководство для наемных убийц или учебник, написанный силами буржуазной реакции с целью удушения свободы (кое-какие догмы школа в меня вколотить успела). В другой раз я представлял некие записки сумасшедшего, почему-то порнографического содержания. Иногда я думал, что так называется сектантский молитвенник или некая религиозная книга; что с помощью нее убийца настраивал себя на преступление. Потом мне пришло в голову, что это, возможно, книга самого Леннона; сборник стихов, про который мне просто ничего не известно. Так или иначе, воображение рисовало нечто, что находилось под запретом в советской жизни, ведь допустить, что убийца читал обычный роман, было невозможно – это было бы оскорблением.
Сатанинская книга, красная свитка.
Точка.
С того дня проходит полтора года, за это время во мне сменяются миры, воздвигаются и рассыпаются вселенные – как облака, тучи (в таком возрасте это происходит быстро, да и внешнее время тогда полетело – грянула перестройка). Ушла из школы физичка, просто исчезла после летних каникул. Вышла замуж и канула. Моя сестра тоже вышла замуж, за Володю – но другого, изучавшего физику твердых тел.
Да и сам я давно другой.
Это – любовь старшеклассников, суицидальный период под названием “Страшная ссора”. Часть первая: моя отверженность, виновность, боль от которых испытываешь физически. Эта боль выжигает мир внутри и обесцвечивает мир снаружи. Она превращает жизнь в бесконечный тупик, где с одной стороны закрытая дверь ее подъезда, а с другой – телефонная будка и длинные гудки в трубке.
И цена этой жизни – двушка для таксофона.
А потом умирает отец, и боль этой потери моментально испепеляет ту, школьную драму. На месте столкновения трагедии и драмы, на месте этой “воздушной катастрофы”, в моей душе, когда проходит боль, образуется такая пустота, что слышно каждый атом в мире. Каждый удар пульса вселенной. Теперь между мной и тем, что вокруг, – никого. С этого момента я ощущаю себя наедине с миром, одиноким и заброшенным туда, где отныне мне придется самому принимать все решения. То есть, попросту говоря, – человеком.
Я возвращаюсь в школу после каникул новым. Я смотрю на одноклассников и не понимаю, над чем они смеются, их разговоров. Непонятно, зачем на уроках надо переписывать в тетрадь туалетные рулоны фраз, среди которых нет ни одного живого слова. Меня окружает мир, пропитанный мертвечиной. Липой. Я слышу учителей, которые эту мертвечину пытаются в меня втиснуть. Когда в моем дневнике не остается места для “неудов”, я выбрасываю дневник. Начинаю прогуливать уроки. Дома включаю музыку на полную катушку.
Я виню себя в том, что никаких чувств к девочке из класса во мне почти не осталось. Все перегорело, кончилось. И девушка это чувствует. Она приступает к операции “Вечный мир”. Часть вторая: мне торжественно вручают портфель, я снова провожаю ее после школы. Дверь открывается, нас обволакивает жар и сумрак подъезда. Мы целуемся, я расстегиваю ее мокрое от снега пальто, потом пуговицы платья. Но странное дело – теперь я вижу нас со стороны. Словно кто-то другой играет роль счастливого избранника. То, за что полгода назад я был готов отдать жизнь, теперь навевает скуку. Девушка это чувствует и пускает в ход последний козырь. Начинается период под названием “Покорность”. Часть третья: “Делай со мной что хочешь”, – говорят ее потупленный взгляд и дрожащие губы. “Я разрешаю тебе всё”.
Но мне от нее больше ничего не надо.
На уме у меня давно другое – английский язык и книги. Книги были со мной всегда, а вот английский, наконец-то выученный настолько, чтобы сопереживать героям книг, сочувствовать, – захватывает меня полностью. Музыка, книги, передачи на коротких волнах нашего приемника “Минск” – в чужом языке я нахожу укрытие. Это ниша, где меня никто не трогает; идеальная формула для самоустранения; чужой язык как место, чтобы побыть наедине с собственным миром.
В какой-то из вечеров, снежных и холодных, я вижу себя в вагоне метро. Перегон между “Первомайской” и “Измайловским парком” открытый, и желтая лента окон бежит по снегу, взмывая на сугробах и проваливаясь в ямы. Среди сосен мелькает белый сельский дом с высокой крышей и печной трубой. Как он здесь, в городе, очутился? Дом этот мне давно нравится, он одинок и загадочен, беззащитен и неприступен. Окружен деревьями и снегом и замкнут. Мне бы хотелось поселиться в таком; буду жить здесь один, пока не сольюсь с ним, пока не стану его точной рифмой, его частью. Буду смотреть, как мимо пролетают поезда, в одном из которых иногда будет стоять у дверей подросток, носящий мое имя.
Дом исчезает в лесной темноте, дальше – пруд. Изо льда торчит кровля домика для уток, и мне приходит в голову банальное: куда они исчезают, утки, когда пруд замерзает?
Пока я размышляю, объявляют “Арбатскую”. “Выход к кинотеатру «Художественный» и Калининскому проспекту”. На проспекте метель, отцовское демисезонное пальто, которое я упорно таскаю в любую погоду, ветер пронизывает насквозь. Подняв воротник, бегу в Дом книги. Его огромные витрины горят в облаках снега. В стеклах неточно отражаются дома-книжки напротив – окна, горящие в форме букв “СССР”. На входе очки запотевают, и несколько секунд я стою, вдыхая влажный книжный воздух. В кармане червонец – большие деньги. Мне пришлось копить их долго, экономя на обедах в школе или прикарманивая сдачу. И сегодня тот день, когда можно эти деньги потратить.
В магазине мне нужен “Иностранный отдел”, книги зарубежных издательств. Остальное на сотнях стеллажей – за редким исключением классики – идейно выдержанная литература, тонны бумаги, понапрасну испачканных краской.
Полгода назад я купил здесь “Войну миров” Уэллса, а потом “Алису в Стране чудес” с рисунками Тенниела. Книга на русском у меня имелась, я хорошо знал и перевод, и советские картинки. А книгу с оригинальными рисунками стал искать, опять-таки, через музыку: эмблемой фирмы, где записывалась моя любимая группа Genesis, был Шляпник, он-то и “потянул” за собой Тенниела.
Книги на полках давно знакомы, ассортимент обновляется редко, поэтому новая обложка сразу бросается в глаза. Название набрано желтой краской по малиновому полю. Странно, страшно: название знакомо, но перед глазами почему-то томик Ландсберга и бородатый Володя. И плакат, исчезнувший вместе с физичкой, ее пластинками и безмятежным миром, где я жил когда-то.
Книга убийцы. The catcher in the rye.
Я отворачиваюсь, как будто стал свидетелем чего-то запретного, словно мне нельзя показывать, что мы знакомы, я и книга. Ныряю в соседний отдел с контурными картами. Проходит – сколько? – минут пять-десять, прежде чем через “Учебники и тетради” я возвращаюсь.
“Можно мне посмотреть вон эту?”
Нужно внимательно следить за реакцией продавщицы – ведь я не знаю, что под обложкой. Можно ли мне, школьнику, вообще спрашивать такую книгу? Но продавщица равнодушно достает ее, кивает на варежки. Ждет, когда я стяну их и оботру руки.
Формат карманный, мягкая обложка дрожит в пальцах.
Издательство Bantam Books.
Я разгибаю обложку осторожно, чтобы не было заломов – хотя уже сейчас знаю, что куплю книгу. Бумага шершавая и пухлая, похожа на оберточную. Из такой у нас в “Бакалее” сворачивают пакеты для сахара.
Цена астрономическая, 8 рублей 40 копеек.
“Беру, отложите”, – говорю не своим голосом.
Иду к кассе.
Половина слов в этой книге мне неизвестна. Большую часть вещей и предметов, о которых речь, я видел только в кино или не видел вообще. Но я понимал все, о чем говорил этот парень. Через незнакомый, странный язык до меня доносился его голос, его интонации. Я видел заброшенного, никому не нужного человека, гордого тем, что пусть и ему тогда никто не будет нужен. В сущности, я услышал себя или такого же, как я, – только с той, другой стороны света. В незнакомых декорациях, увидеть которые большинство советских людей даже не предполагало, и вдруг услышать родной голос – среди окружавшей меня пустоты, тишины. Словно с тобой говорит брат-близнец, потерявшийся в детстве. И вот найденный на том конце света. Вот что было чудом.
Такой быстрой, горячей и “навеки” дружбой бывает дружба на длинной смене в пионерском лагере, когда за месяц успеваешь переселиться в чужую душу и сделать ее родной, и свою отдать успеваешь тоже – легко и страшно, как самую страшную тайну.
Точно так я и воспринимал того, из книги, мальчишку.
Спустя пару лет при переезде книга куда-то пропала. “Алиса”, “Миры”, макмиллановский словарь остались. А Холден Колфилд исчез, как будто вышел за сигаретами и не вернулся; уехал вместе с сестрой, как и планировал. Но я совершенно не жалел об этом, не обижался на него. За тот короткий отрезок времени, что мы успели побыть вместе, я сделал – как я сейчас понимаю – настоящее открытие: что диалог с другим возможен; что другой может оказаться гораздо ближе тебе, чем те, кто тебя окружают.
…Некоторое время спустя, уже в университете, мне наконец-то попался знаменитый русский перевод Риты Райт-Ковалевой. Но больше одной страницы я прочитать не смог. То, что этот неживой человечек, говорящий со мной на неживом языке, носит имя того, живого и настоящего, вызывало во мне недоумение и усмешку. И я тихо закрыл, отложил эту книгу – как не имеющую к той никакого отношения.
Боюсь, это касается и остальных переводов тоже.
У меня не получается им поверить.
А совсем недавно я увидел точно такой же томик в каком-то американском фильме. Она мелькнула в руках героя, на секунду буквально. Эпизод был незначительным, но с тех пор мне нравится считать, что моя книга просто переселилась туда, на ту сторону экрана. В киношную библиотеку.
Жаль, не помню, как этот фильм назывался.
https://www.livelib.ru/book/1006038667-bez-ocheredi-stseny-sovetskoj-zhizni-v-rasskazah-sovremennyh-pisatelej