Лето в городе | Дмитрий Быков
Издательство Чтиво | Читать 5 минутНа работе получил эсемеску: «Доброе утро. Когда надоест, скажешь». Ответил: «Было бы приятно получить „хочу“ и ответить „лечу“». Десять минут метался — вдруг слишком? Наконец: «Если бы я разобралась, чего хочу!» Ладно: «В таком случае мое лечу опередит твое хочу». Еще десять минут думала, наконец родила: «Допустим». Прыгнул в машину, перенес три встречи, приехал в Домодедово — был дневной рейс. Через полтора часа в городе. Звонить из аэропорта не стал, приехал прямо в квартиру. Во дворе скрипят качели, дети скачут под присмотром бабок — странно: предчувствия счастья нет. Чего-то — есть, но счастья нет. Открывает хмурая. Дик прием был, дик приход. Самое ужасное, что знал: то ли у нее подсознательно такая манера — дёрг туда, дёрг сюда, чтобы крепче сел на крючок, то ли действительно не понимает, чего хочет. Вялое: «Входи». Что говорить — непонятно. Кофе еще предложи. Садится на диван, поднимает голову: «Я тут подумала — ничего не получится». Я так и подумал, что ты так и подумала. «Ну что, я тогда полетел?» Молчит. Повернулся, вышел, взял такси, поехал в аэропорт.
По дороге вспоминал: ведь все уже было. Тоже бурное начало, не могли разлипнуться, ходили чуть не до утра по бульварам, сирень, естественно, — на другой день звоню, она неохотно говорит «ну ладно», встречаемся, ходим, все не то, где все ее вчерашнее шампанское — вообще непонятно. Наконец я прямо: в чем дело? Дело в том, что она не хочет ломать свою жизнь. Вчера я был дико обаятелен, а сегодня она отрезвела. Там есть учитель танцев, она занимается спортивным танцем. Если впускать меня, то прощайте, спортивные танцы. А она не готова, какие претензии? По самому началу ясно было, что если будет, то серьезно. И не факт, что легко. «Они пугаются напора», — сказал однажды Андрей Ш. Ехал и думал: почему-то никакого отчаяния. Жалко, правда, денег. Еще бесила жара. Только потом догадался, что привык прятать от себя самую сильную досаду; ни в чем не признаюсь, вот и проявляется подспудно: то дикая головная боль на ровном месте, то столь же дикое раздражение из-за ерунды. По дороге в аэропорт пробка на переезде. Все они, что ли, уезжают из города? Город южный, все цвело. Прикидывал, что буду делать дома. Из-за трех перенесенных встреч завтра превращается в безумие. Надо бы чем-нибудь утешиться. Кого сейчас вызвоню? Да и, по совести говоря, чем после нее утешусь? Следовало бы успеть заметить в ней что-то разочаровывающее, отвратительное, но до того ль, голубчик, было. И всего грустней, что жалел ее, сидящую на диване: в самом деле несладко девочке. В двадцать два бы, наверное, возненавидел, сейчас при всем желании не мог. Но денег жалко: мог потратить на дело. Мало ли на какое — нажрался бы в хлам, все польза.
Ждала в аэропорту, и странным образом знал это тоже. Может, потому и не было настоящего отчаяния по дороге. Как опередила? — ну, еще бы не опередила. Выросла тут, знает все закоулки, сосед дворами добросил на мотоцикле. Надо еще посмотреть, что там за сосед. Пока торчал в пробке, жалея деньги, как-то так пронеслась — и вот торчит под табло, сияя. «Ты что, правда бы уехал?» — «Естественно».
— Ладно, поехали.
По пути, оглядываясь с переднего сиденья:
— Это ты меня уже воспитываешь?
— Я не воспитываю, Варь. Я просто пытаюсь... ну, не насиловать же мне тебя, верно?
— А я что должна? Притворяться?
— Нет, ни в коем случае. Ну а что мне было делать?
— Не знаю. Наверное, все правильно.
— Ну, посмотрим.
— Что посмотрим?
— По результатам.
Неделю назад ничего не было: как называл это Харитонов, «лежали говорили об искюсствах». Приехал по делам, затащили в компанию, масса общих знакомых, большая запущенная квартира, прекрасная, как в молодости — в Москве сейчас таких уже нет: чья-нибудь бабушка завещала, внук оказался раздолбаем, таскает таких же бездельников, ночами забредают совсем посторонние, пьют, поют, свечи, разговоры на балконе, рассвет, потом кто-то остается, кто-то расползается, иногда с этого что-то начинается. Здесь разговаривал, как не разговаривал давно: все всё понимали, отвечали быстро и в тон, много знали, через час были как родные. Раньше Москва опережала в тех самых «искюсствах», теперь опережает в бычке, в падении, возглавляет всякое движение, хоть вверх, хоть вниз. Приметил сразу и взаимно, как и положено: старалась подсесть поближе, ответить парольной цитатой, но тогда же заметил и эти внезапные отшатыванья, дёрг-дёрг, чтобы, значит, не мнил о себе. К пяти хозяева начали задремывать — двое местных безработных, живущих на родительские переводы из Штатов: она — студентка, он что-то где-то по мелочи, кажется, строительное то ли ремонтное, строгий и самоуверенный мальчик, как бы глава как бы семьи, хотя квартира студенткина. Задерживаться стало неловко, разговор шел с провалами. Встала, решительно взяла его за руку, потащила к себе. Дома никого, с кем живет — не спрашивал. Двадцать два года. Усадила в кресло с книгой, пошла в ванную, вышла в короткой ночнушке, постелила кровать — без краски и платья казалась младше, совершенный ребенок, несколько медвежковатый. Белые сильные ноги, крепкие икры, длинные пальцы. Ни маникюра, ни педикюра, ничего. Чудесно. Волосы теплые, соломенные, своего цвета, с легким духом абрикосового шампуня. Гладил, но не приставал. Потом целовались, вроде все уже должно было быть, но останавливала, и не настаивал. Во дворе уже орали вовсю сначала птицы, потом дети. Наконец задремали, проснулся к двум, еле успел на обратный самолет. Записал телефон, из самолета написал: «Прямо хоть возвращайся». Не ответила, с утра прислала «Доброе утро».
— Со мной хорошо спать, все говорят. Свойство организьма.
— Это молодость, пройдет.
— Не пройдет. Я не храплю, не верчусь, уютно сворачиваюсь.
— Что да, то да.
— Я даже думала с одной подругой открыть дормиторий. Для страдающих бессонницей, слабостью там... Пришел, выспался, ушел свежий. Секса никакого.
— Это ты умеешь, да.
— Молчал бы. Развел на все, лежит довольный, как слон.
— Я и есть.
— Семнадцать лет разницы, ужас.
— Почему ужас?
— Не вздумай говорить, что мог бы быть моим отцом.
— Не мог бы, нет. Я в семнадцать только начал.
— Не вертись. Рассказывай.
— Про первый раз не буду, пошлость.
— Я не прошу про первый. Что хочешь, то и рассказывай. — Устраивается, вертится, укладывает голову на груди.
Город-герой, с боевой славой и больше, в сущности, ни с чем. В застольях поют военные песни — сначала дурачась, потом всерьез. Угрюмый бородатый мужик мог среди общего стеба резко встать и заявить, что ему невыносимо издевательство над святынями. Слава Богу, никогда не издевался. Первое время она таскала по компаниям — оба боялись, что наскучит вдвоем, но скоро наскучили компании. Вдвоем не надоедало, обходились без обсуждений третьих лиц. Кого было обсуждать? — все понятные. Показала подругу, девочка-декаденточка, старше на пять лет, страшно обиделась, кажется, что увлеклись не ею. Уже перебраживает, перекисает. Могла бы утащить в свой декаданс, как Парнок Цветаеву (может, интерес и здесь, не без этого). Показала свою театральную студию, так себе студия. С режиссером было, теперь вроде как дружат. Старался больше молчать, в таких коллизиях верной линии не бывает. Начнешь ругать — столичный хам, хвалить — столичный подхалим с чувством вины, фальшивым, разумеется; молчишь с умным видом — столичный сноб, хуже первых двух. Что-то мямлил.
Ночью, вдруг:
— Самое странное, что ты добрый.
— Я примерно понимаю, о чем речь. Может, и добрый, но это, знаешь... Тоже одна говорила: это от заниженного мнения о людях. Как бы я так плохо о них думаю, что восхищаюсь любым человеческим проявлением, стишок там наизусть...
— Нет, это она со зла. Она тебя не любила.
— Да и не за что, в общем.
Пару раз приехала без предупреждения, появилась внизу, ждала. Почему-то почувствовал, дико вдруг захотелось мороженого, выбежал за мороженым — стоит. На работу не вернулся, что-то наврал, хотел везти в гости: «Нет, я же не в гости...» Потом начала врать, что приехала рвать; никогда раньше не обращал внимания на эту анаграмму.
— Ну сам же подумай, никакого же будущего.
— Этого мы не знаем.
— Ты всегда прячешься. Что тебе, трудно подтолкнуть меня? Ну скажи: возьми себя в руки...
— Что ж я буду себе голову рубить?
— Не голову. Это у тебя обычные стрельцовские гоны. Стрелец себе придумывает, мечется, гонится, а на самом деле ему никого не надо.
— В этом что-то есть, я с тобой через что-то должен перепрыгнуть, непонятно только, через что.
— Ну видишь! Ты перепрыгнешь, а я куда? Ты мною спастись хочешь.
— Живу тобой, как червь яблочком.
— А у меня там хороший человек. Я не могу врать вообще, понимаешь ты это?
— И не ври.
— Так нельзя. Я должна его сдать в хорошие руки или сделать так, чтобы сам ушел.
— Вот этого я никогда не понимал.
— Конечно.
— Будь уверена, он с величайшим облегчением тебя отпустит на все четыре. Нечего преувеличивать свою единственность.
И опять птицы, и опять не спали до шести, и почему-то после ночи с ней не было вялости и злости, а вскакивал свежий, словно после шести безмятежных часов на горной веранде. Ревниво следил: не подвампириваю? Нет, и ей не хуже. Главное — все можно было сказать, это важней всякого секса, однако и он, надо признать... Хотя по большому счету все это ведь только для подтверждения, вроде печати.
Не сказать, чтобы обходилось без взаимных дрессировок, замечаний об этикете, летучих обид. Но все гасло — зачем отравлять чистый воздух? Почему-то из окна ее комнаты на третьем хрущобном этаже город напоминал Новосибирск, хотя там были сосны, а здесь тополя. Может быть, просто из окна «Золотой долины» смотрел в схожем состоянии, там тоже был роман (но это ведь не роман!) и, казалось, совершенный бесперспективняк. Но Таня этим, напротив, упивалась. Ей нравилось, что ночует с однокурсником, а днем бегает в «Золотую долину» — там, страшно подумать, пятнадцать лет назад жил, изобретя предлог в виде командировки. Тогда уже клонилось к осени, все было лихорадочное, и у Тани был насморк, и оттого оба задыхались вдвойне. Здесь, напротив, все расцветало и расцветало, налетали дожди, освежавшие среди жары, и со двора поднимался запах мокрого асфальта. Мне кажется, во времени прошедшем печаль и так уже заключена: печально будет все, что ни прошепчем. У радости другие времена. Нет, здесь все было уже в прошедшем, но непонятно пока было, из будущего счастья мы на это смотрим или из будущей разлуки. Сначала все казалось, что из разлуки, но чем дальше, тем крепче срастались: три дня в Питере, неделя в Крыму, разъезжаться каждый раз казалось все более противоестественным, но подспудно осознавалось, что это еще и подогревает, подливает остроты, так что пока подождем.
— Интересно, что у нас (уже «у нас»!) не было никакой весны. Сразу с лета, с лёта.
— Что, осенью кончится?
— Не знаю. (Хихикает.) Созрею.
Совершенно так и вышло, кстати: осенью навалилась новая работа у нее, у меня, потом кризис, виделись реже, все ослабевало, а ведь тут с самого начала ясно — либо все, либо ничего. На все не решались, ну и вот. И потом — все главное выпито: как в детстве, тройной сироп. Дальше вода, зачем? Все поместилось в одно лето. Перепрыгнули через что-то, оттолкнувшись друг от друга,— бывает и так, и, может, не худший вариант.
Иногда, конечно, хочется звонить, но подозреваю, что сменила телефон.
2009
Будьте с нами