Лесбиянки устроили битву на красной арене кто кончит первой

Лесбиянки устроили битву на красной арене кто кончит первой




🛑 ПОДРОБНЕЕ ЖМИТЕ ЗДЕСЬ 👈🏻👈🏻👈🏻

































Лесбиянки устроили битву на красной арене кто кончит первой
Доступ к информационному ресурсу ограничен на основании Федерального закона от 27 июля 2006 г. № 149-ФЗ «Об информации, информационных технологиях и о защите информации».

Содержание Fine HTML Printed version txt(Word,КПК) Lib.ru html

Дистанционное обучение начинающих русскоязычных писателей и поэтов — россиян и эмигрантов. Пока не поздно, пока жива "старая гвардия" литературных редакторов, приходите учиться в Школу писательского и поэтического мастерства Лихачева. Научим вас писать нормальные романы, рассказы, пьесы, биографии, мемуары, стихи, поэмы и всё остальное. И отучим писать чепуху. Пишущий не умрёт никогда. Наш адрес: book-writing@yandex.ru
Присоединиться к ещё 26 подписчикам

Уже есть учётная запись WordPress.com? Войдите в систему.


E-mail (обязательно)



Имя (обязательно)



Сайт



― Теперь, Марья Сергеевна, о деле. Но сначала вставная новелла.
― Нет, не перебивайте. Жил-был мальчик. Жил и был он с папой-мамой, двумя братиками, одним чуть постарше, другим чуть помладше, с дедушкой и бабушкой. Дружной семьёй жили. И вот как-то так получилось, не знаю, как, ― годкам к девяти-десяти мальчик этот перечитал всю почти русскую классику, и впечатлительный его характер был потрясён, не выдержал Достоевского и других наших страшных писателей. Тут возьми и случись: ударил он как-то в сердцах кулачком в живот немощную свою бабушку, а та возьми, да и помри через несколько дней. Померла она от своих, конечно, хворей, но мальчик жалел-жалел, плакал-плакал, да ― по несмышлению своему ― записал бабушкину смерть на свой счёт. Принялся он после того читать медицинские книги, а пуще того ― судебно-медицинские. Читал, надо думать, не много в них понимая, но завораживаясь звучанием терминов и сюжетами, и очень скоро привязался душою к таинству жизни и смерти. У мальчика возник невроз. Он стал внимателен к дедушке и часто задавал ему, что называется, «странные» вопросы. Однако продолжалось это недолго: умер дедушка. Понял сразу начитанный мальчик: в их семье повторился гоголевский сюжет «Старосветских помещиков», а посему и дедушкину смерть отнёс на свой счёт. Десятилетний мальчик с фотографий стал глядеть испытующе и скорбно. Вскоре как-то летним вечером с улицы не вернулся его братишка ― тот, что на год-полтора был постарше. Наутро какой-то дружок признался: они с этим братишкой играли в котловане, вырытом под фундамент нового дома, прокопали в отвесной песчаной стене котлована нору, братишка в неё забрался, а стена-то и обвалилась. Дружок убежал и, забоявшись взбучки от родителей, никому не сказал. Когда тело мальчика наутро принесли в дом, наш герой спросил, а почему это волосы у братика стали какие-то белые. И один дядя-доброхот разъяснил ему, что братишка его, наверное, всю ночь пытался вылезти из мокрого песка и жил часов десять, не меньше, потому что тёплый ещё, вот оттого-то и поседел; не белые, а седые волосы у него, пигмент такой в волосах пропал ― от ужаса перед смертью. И добавил этот дядя: зачем это его братишка вообще пошёл играть в котлован, во дворе играть негде, что ли? Тут наш мальчик и припомнил, как вчера вечером пожадничал: не уступил братишке велосипед покататься, тот и подался со двора. Тогда уже мать нашего героя принялась болеть, слегла, и детьми стал заниматься отец. Вот однажды собрались они в кино, опаздывали на сеанс, папа второпях побрился и тут заметил в зеркале, что у него из ноздри противная такая волосинка торчит: взял он ножницы, хотел отрезать, а наш пацан дёргает его за локоть руки, в которой ножницы, торопит: папа, ну чего ты! Ну, папа тогда пальцами другой руки лихо так волосок досадный выдернул, и побежали в кино. Через три дня папа умер от заражения крови. Мальчик кричал на руках у матери: лучше я умру! Но мама рассудила иначе: умерла вскорости сама. На суде, когда решалось опекунство…
― Можно я заплачу, на минутку, ― искательно воскликнула Маша. ― Мамочка всегда говорит: всплакнёшь ― и легче станет.
― Нельзя! Улыбнитесь через силу, скальте зубы ― пройдёт! Опекунскому совету мальчик сказал: не буду ждать, когда и мой младший братик умрёт, не смогу, лучше сразу убью его своею рукой! Попечители и судья поверили двенадцатилетнему мальчику: братику его изменили фамилию, имя-отчество, и он тоже канул в своего рода небытие. Двоюродные родственники забоялись взять к себе мальчика. И тогда отдали его на воспитание одному бездетному детскому психологу. Тому, видимо, не хватало материалов для диссертации. По крайней мере, мальчик рос в семье папы-психолога, чувствуя к себе не родительский, а профессиональный интерес. От такого жития в душе мальчика образы умерших родных покрылись ореолами святости и мученичества, и мальчик стал мечтать всей своей дальнейшей жизнью искупить вину перед убиенными им, как он считал, родичами. Он поначалу решил было для себя: за каждого из них он лично должен спасти от смерти по миллиону людей, потом чуть подрос ― и уменьшил до тысячи, а годам к семнадцати ― до ста, но уж от этой цифры спасённых положил себе не отступаться. Папа-психолог приветствовал и даже, может быть, разжигал эту страсть и, надо отдать ему должное, весьма основательно готовил приёмыша к её претворению. Но ко дню окончания средней школы юноше уже нечему стало учиться у папы-психолога, и он покинул его навсегда. Молодой человек получил поддержку от Фонда Аршинова и поступил в два университета, а пока учился, жил отшельником и, по соображениям скорейшего достижения своей цели, запретил себе личную жизнь и даже оставался девственником.
― Как же тяжело ему было ― при его-то страстной натуре! А вот подруга моя, чьё платье, ― Маша тряхнула пакетом, ― она в новогоднюю ночь не сдержалась и пустила… в своё лоно, хотя не такая уж она и страстная. Сейчас и меня склоняет попробовать… Всё-всё! ― испуганно прошептала Маша, когда Ямщиков свирепо взглянул на неё.
― Чтобы спасать людей, нужно самому быть подле смерти, и молодой человек, получив дипломы, занялся покусителями на самоубийство. Женщины пачками покушались, но, кроме самых молоденьких, едва ли не все оставались почему-то живыми-живёхонькими, и при этом, как выяснялось впоследствии, многие из них позиционировали свои покушения со значительной для себя выгодой. Пришлось молодому человеку стать разгребателем грязного белья, причём исключительно дамского. Совсем по-иному было с мужчинами и подростками: они за помощью к нашему психотерапевту и психологу не обращались. Они так: вдруг решился ― и сразу выноси его ногами вперёд; наш молодой человек с помощью редко к ним успевал. Года через три назрел перелом. Одна министерская дама написала жалобу: мол, наш врачеватель человеческих душ с настойчивостью, далеко выходящей за рамки служебных обязанностей, допытывался от неё признания ― почему она не добрала так явно дозу, когда травилась, и чуть ли ни хотел склонить её к повторному отравлению, но уже вымеренной им самим дозою. Молодой человек подал на неё в суд. Он доказывал, что эта особа с помощью друзей-медиков умело организовала демонстративно-шантажное покушение на самоубийство, имея целью устранить своего начальника и занять его место, что и случилось в самом деле. Доказал. Справедливость, как говорится, восторжествовала: даму уволили. Но двадцатипятилетний наш герой вскоре был избит металлическими прутками и попал в реанимацию, в Пироговку, где я тогда работал, дорабатывал последние дни.
― Не важно. Так вот, я был его лечащим врачом и, на счастье, смог поднять его от земли. Но когда он как-то в полубреду рассказал мне свою историю… я решил: либо подниму его на ноги совсем, либо… не знаю что. Уйду из медицины! Думал-я-думал, думал-я-думал, ну не осталось в жизни моего больного никакого авторитета, того ― как вы, Марья Сергеевна, говорите ― «за спиной»: ни человека, ни дела, ни веры, ну совсем никакусенького авторитета, к которому можно было бы, подняв, прислонить и хотя бы выиграть время, пережить те переломные дни. Тогда я собрался и сказал ему: давай побратаемся кровью! Я, Марья Сергеевна, сам фондовец, аршиновец, у меня, кроме фонда и нашей бригады, никого…
― Ой, простите, простите меня, Иван Николаевич! Вот сроду я так: ляпну, а потом…
― Да не извиняйтесь, вы правы: у меня за спиной действительно, в основном, одни впечатления. Просто боялся я так жёстко это для себя формулировать, боялся, потому что нельзя мне сейчас оборачиваться назад ― специфика работы, профессиональный долг не позволяют озираться назад, как всем людям. А вы пришли ― и обернули… Не перебивайте! Рассказал я ему про наш способ реанимации. В те дни, а было это четыре года тому назад, мы довели его как раз до стадии клинических испытаний и готовились все поувольняться и съехаться в частном Центре реанимации, аршиновский фонд построил. Сама идея преобразователя героя моего рассказа чрезвычайно заинтересовала. Он обещал подумать на предмет «что-то здесь, правда, не то». Буквально через неделю заявил: мы недооценили личностную компоненту в своём способе, и надо не просто бомбардировать мозг электрохимическими сигналами, преобразованными из зрительных, но и привязать последние к самым ярким событиям в истории жизни больного. Я сразу понял: он станет нашим соавтором. Тогда созвал бригаду, держали совет, и вот мы, тогда двадцать семь молодых ребят ― эх, вот было время! ― мы в серо-голубых новеньких халатах с эмблемой Центра вошли разом в его палату и предложили работать с нами. Мы так «вошли» ― я уж об этом позаботился! ― что он не согласиться не мог. Чураюсь любых церемоний, но я сам торжественно вручил ему халат под номером двадцать восемь.
― Кровью ― нет, от братания со мною кровью он до поры до времени отказался: посчитал это поблажкой для себя. Мы стали духовными братьями. В два года мы с ним создали технологию… как попроще… способ обнаружения и возбуждения ключевых объектов памяти. И вдруг он сделал доклад «О типологии людей славянской расы для целей реаниматологии». Мы были потрясены открывающимися перспективами. В тот самый день мы прозвали его Русским Линнеем и постановили: ввести его разработки в наш преобразователь. Мой брат, стало быть, шагнул к больному. И тут я, Марья Сергеевна, никак, ну никак не ожидал, что этот шаг настолько потрясёт его. Я не учёл: он ― врач-то больше языком, а не глазами и руками, как почти все мы, кто работает у стола. Вот увидел он брито трепанированный череп и от покойного тела всякие отрезы, увидел тот оскал, к какому и я-то за десять лет практики привыкнуть никак не могу, увидел, как умершему больному, по заведённому в бригаде ритуалу, закрывают глаза, если были приоткрыты, залепляют воском нос, уши и склеивают губы, вот увидел он всю эту атмосферу нашей работы и сказал, ― не сразу, конечно, потом, когда пришёл в себя, месяца через два, ― сказал примерно так: «Человек в состоянии комы ― это кандидат в человеки, как утробный плод, это потенциальный человек на совести и умении не только врачей-медиков, но и тех людей, кто мог бы поделиться с ним частью своей жизни, своих жизненных сил…» Стоп… ― начал уже от себя добавлять. Но это всё к делу. А дело в том, что не умеет прекрасный наш человек делиться своими жизненными силами с ближним своим, не обучен делиться своей жизнью. Потому и приходится нам, именно команде Линнея, буквально отбирать у ближних людей кусочки их жизней, чтобы залатать ими прореху в жизни больного. Да нет: неудачное сравнение привёл, но не важно. Так вот, Марья Сергеевна, для чего, вы думаете, рассказал я вам о духовном своём брате?
― Чтобы возбудить во мне уважение и доверие к нему!
― Полное, Марья Сергеевна, абсолютное доверие, как к родной мамочке. Вам предстоит стать поводырём и секретарём Линнея в смысле информации о семье Саблиных и об их окружении. Успех дела могут решить какие-то часы, церемониться будет некогда ― это помните всегда. Ваше участие сэкономит нам время ― немного, но вам может стоить нескольких лет жизни, будьте готовы к этому. Как работает Линней ― это неизбежно, даже с моим предуведомлением, ― может показаться вам неэтичным и даже безнравственным, а я не смогу оберечь вас.
Из лифта на цокольном этаже вышла дородная женщина лет семидесяти с добродушно-постным заплаканным лицом, в пуховом платке и незастёгнутом старомодном пальто, распростёрла широко руки, обняла за плечи подошедшего Ямщикова.
― Да что ж вы так, Галина Васильевна: как ни заскочишь домой к вам ― всегда слёзы.
― Теперь уж это не мой дом… Теснит она нас во всём. Моложе была, думала: один Бог может меня сокрушить, а из людей ― никто. А теперь немощна я победить её зло. Ненавидит меня, потому что я свидетельствую против её зла. За столько лет не приобщилась к семье. Сальница: не могу больше пятна за ней выводить ― одолела. Омерзительная, как грязная мочалка. Сколько мы вынесли от неё злоречия! А голос потеряет, так шипит змеёй подколодной. Чувствую: недоброе может случиться, ой недоброе. Помоги, Ваня, Христом Богом молю: спаси Колю от потаскушки этой! Твой он выкормыш, ты его в люди вывел, тебе и спасать. Ученик не больше своего учителя. Увы мне! Если Коленька позволил, чтобы я ушла…
― А куда же вы без вещей и на ночь глядя? ― спросила вдруг Маша, выступая из-за спины Ямщикова.
― Куда? Прости, красивая, как тебя кличут-то?
― Марья! Машенька! А голосок-то какой ангельский, простосердечный, без всякой подначки. Добрый вечер, доченька, добрый, милая. И где вот, Ваня, золотко, где такие Машеньки беленькие десять лет назад были, когда я своего этой… чернавке шустроногой отдать согласилась?
― Галина Васильевна, ― Ямщиков вынул телефон, ― может, такси вызвать?
― Не-е-е! Я к подруге ― ночевать. Подруга есть: старая, закадычная ― сибирячка. Недавно поближе ко мне переселилась. Она ― если что ― звала. Да не обо мне забота. За Коленьку обидно: растила-растила… Ой, каша в голове какая-то… Сегодня пришёл Коленька, в седьмом часу, лица нет ― так устал. Расстроенный: ещё одну больную, бедненький, говорит, потеряли. Давно таких безнадёжных не было, потому и отдых всем дали. Взяла я у него имя больной, какая преставилась. Славянским покойникам я в церкви свечки ставлю и читать заказываю. Покормила: неохотно ел, куском давился… Поиграл он с Катенькой чуть-чуть и лёг. А девка-чернавка его с утра ещё ушла куда-то. Моську красную свою выбрила ― усы у неё, напудрилась и ушла, костюм белый напялила. Только сыночка уснул ― звонят в дверь. Открываю ― ба! ― милиция, полиция тойсь. Верите, отродясь на пороге своём полицию в форме не видела. А тут стоят, двое, и Аду держат с обеих сторон. Она растрёпанная вся, шея в синяках, и под глазом тоже, парик свой рыжий в руках комкает, кричит, вырывается, слюнями брызжет: ну, право, Ваня, Машенька, Бог меня простит, право собака бешеная! Была у неё одно время собачонка, сучка. Маленькая такая, злющая, по квартире вечно носится, на всех кидается ― своих, чужих, ей всё равно. Лает-заходится, а шерсть всегда клочками, сколько ни чеши ― как наяву вижу. А нечистоплотная, жадная! Всё норовила кости или кусок под подушку на постели запрятать. Окормилась потом на улице чем-то, издохла. Ну вылитая хозяйка сучка эта, вылитая! И дышит, как собака, часто-часто, и кушает много ― и всё больше мясное и сладкое, куда только лезет? Ну да стою я в прихожей, обмерла, а власти и спрашивают: здесь эта гражданочка проживает? Здесь, говорю. А муж её дома? Спит, говорю. А они переглянулись так, с ухмылочкой, а помоложе который и говорит: пока, мол, муж почивать изволит, его благоверная в суде пыталась своими силами освободить из-под стражи подсудимого ― одного молодого человека, видать, любовника своего, его осудили нынче на восемь лет за изнасилование несовершеннолетней. Это она-то, Ваня, шибздик этакий, своими силами пыталась из-под стражи освободить! И смех, и грех. И дальше говорит: судья счёл её действия… ― ой, как уж он выразился, дай Бог памяти ― «проявлением болезненных эмоций», задерживать не стал, а распорядился отвезти домой. Позор! И ещё они сказали: синяки на Аде ― не их работа, а это родители той девчонки, малолетки пострадавшей, да кто-то из публики потрепать её успели, в зале заседания прямо, под шумок. Потом завели её в прихожую и не отпускают, Колю моего требуют. Она визжит, как отравленная крыса, ругается: «Буди скорей сынка своего, чего стоишь!» А он, бедненький, медиаторы свои принял, успокаивающие, таблетки две-три проглотил. Разбудила, куда деться. Вышел он, они рассказали всё, расписался на каком-то бланке, сам ни живой ни мёртвый. Только дверь закрылась, как бросится она на Коленьку: «Ты сам, ― кричит, ― во всём виноват!» И царапаться, и биться! И на меня: «Подсунули мне дистрофика! Вот и хлебайте!» Да как же дистрофика ― слыхано ли? Ваня, голубчик, ты-то Коленьку знаешь. И в детстве он совсем не болел, кислотой обжёгся только, так это ничего. В лесничестве на всём свежем вырос. Спокойный он просто, нормальный мужчина, сибиряк, рассудительный в отца, в простой семье рос. А ей, богохулке-скабрёзнице, ей бешеный кобель нужен, а если ты не кобель бешеный, то не мужчина! И у самой не имя ― собачья кличка. В общем, не выдержала я этого крику, да и глаз мой не мог доле её переносить, заплакала и ушла в свою комнату. Но Коленьке сказала: не сгонишь сейчас ― сама уйду, выбирай. Ничьи ризы не белы, но нет больше моего терпения, всё вышло. Василька увела, ему скоро десять, всё понимает уже, а тут Катюша плакать принялась, верно, на смену погоды… Катеньку в комнате ношу, а они в прихожей ― выясняют. Вдруг слышу: потаскухой её назвал! А то нет? И двух лет не прошло, как поженились ― пошло-поехало: как Коли дома нет, приводит то одного, то другого, и всё больше молоденьких, и подвыпивших часто. Ни одного отродясь не привела такого вот, как ты, Ваня, видного из себя, солидного мужчину. Да солидный разве польстится на двухвостку такую-то? Веришь, Машунечка, чуть не десять лет живём бок о бок, а она всё в заботе, чтобы я, не приведи господь, красот её телесных не узрела. Ни разу, как мылась, спину потереть меня не позвала. Но я видала, и не раз, всю её разглядела, знаю: не однажды пьяной возвращалась домой, и мне её самой раздевать-таскать приходилось, а то запачкает. Привезут её, бывало, упадёт, а как ночь за полночь ― плохо ей становится: кровь изо всех дыр так и хлещет, так и хлещет, глаза безумные закатит, красная, пылает вся… Как она тогда по ночам-то мучается ― страшно, ну вот-вот, кажется, помрёт. Тогда-то и нагляделась её телес: жилистая она, бугристая, вся какая-то перекрученная, словно полено из кривого дуба. Кожа на щеках и на носу красная, и вот здесь ― на груди ― тоже пятна красные с фиолетовой сеточкой. А со спины глянуть ― фу! ― позвоночник выпер, неровный, дугой как-то, и лопатки торчат как топоры. Не-е-е… ― только пьяный на такую польстится. Иль мальчишка какой неразумный, свою мать позабывший. В доме, Ваня, ни одной её фотокарточки нет, даже детской. Свадебные ― и те порвала! Ну так, приведёт, бывало, кого: «Это коллега из моего института, ― говорит, ― нам со срочным проектом посидеть надо в тишине, на работе шумно», и просит меня с Васильком погулять уйти. Помню, в первое-то время понять не могла: как же ― посидеть-поработать, а где чертежи-то, бумаги. А пригляделась: то стаканы немытые, недопитые останутся, то рюмки, беспорядок, грязь, то пятна подозрительные, и пахнет как-то… А то в моей комнате шнырять принялась. И Коля начал спрашивать, где его вещи: то одна пропадёт, то другая. А адская жена всё на меня кивает: к матери, мол, обращайся ― она хозяйство ведёт. Я и смекнула наконец: водит она ухажёров и дарит Коленькины вещи своим приходимцам, задаривает наперёд. Ну не бесстыдство?! Мало ей, что Коленькины деньги, потом-кровью добытые, на свои попугайские тряпки и выпивку без всякого удержу проматывает, так ещё и крадёт, и обманывает, и меня норовит под ссору с родным сыном подвести. В общем, не стерпела я как-то ― начала разговор с ней, по душам хотела, как с ближним своим. А она ― нет! «Не лезьте в мою жизнь, ― говорит, ― не в
Alexia Anders воспитана отчимом на секс игрушках
Золотой Дождь После Жаркой Ебли Реальное Хоум Видео Русских Супругов С Разговорами
Маленький вибратор на проводках заставил кончить седовласую старушку

Report Page