Лавкрафт: против человечества, против прогресса

Лавкрафт: против человечества, против прогресса


Говард Филлипс Лавкрафт не был теоретиком. Как хорошо заметил Жак Бержье, введя материализм в самое сердце ужасов и чудесного, он породил новый жанр. Больше не стоит вопроса верить или не верить, как в рассказах о вампирах и оборотнях; нет другого возможного объяснения, нет лазейки. Никакая фантастика не оказывается менее психологической, менее оспоримой.

«Нам нужно эффективное противоядие от реализма всех видов.»

Безусловная ненависть к миру вообще, отягощенная особой неприязнью к современному миру — вот как в упрощенном виде представляется подход Лавкрафта. Многие писатели посвящали свое творчество уточнению мотивов этого правомерного неприятия, но только не Лавкрафт. Для него ненависть к жизни существует до всякой литературы. К этому он не вернется. Отвержение реализма во всех его проявлениях составляет предварительное условие вхождения в его вселенную.

Парадоксальным образом личность Лавкрафта чарует отчасти потому, что его система ценностей полностью противоположна нашей. До глубины души расист, откровенный реакционер, он восхваляет пуританские запреты и, что весьма очевидно, считает отвратительными «прямые эротические проявления». Решительный противник коммерции, он презирает деньги, считает демократию вздором и прогресс — иллюзией. Слово «свобода», столь дорогое американцам, заставляет его лишь невесело усмехаться. Всю свою жизнь он будет хранить тот типично аристократический презрительный подход к человечеству вообще, соединенный с исключительной добротой к отдельному человеку.

Лавкрафт, чужаки и литература

Первая встреча Лавкрафта с Нью-Йорком отмечена изумлением; отголоски чего мы находим в новелле во многом автобиографичной — «Он», написанной в 1925 году:

«Приехав в этот город, я увидел его в сумерках, с высоты моста, величественно встающим над водами. Невероятные его пики и пирамиды возвышались в ночи, как цветы. Подкрашенный лиловой дымкой, город тонко перекликался с пылающими облаками и первыми вечерними звездами. Потом он осветился, одно окно за другим. И широкий обзор мерцающих волн, где скользили раскачивающиеся фонари и сигнальные рожки издавали странные благозвучия, напоминал звездную твердь, фантастическую, омываемую волшебной музыкой».

Его подход к окружающей среде начинает меняться к худшему. Нужно быть бедным, чтобы хорошо понимать Нью-Йорк. И Лавкрафт обнаружит изнанку декораций. За первым описанием этого города в новелле «Он» последуют такие:

«Но мои ожидания были вскоре обмануты. Там, где луна давала мне иллюзию красоты и очарования, дневной неприкрытый свет обнаруживал лишь одну только грязь, странный вид и нездоровое разрастание камня, распростирающегося вширь и ввысь. В эти улицы, напоминающие каналы, изливалось его многолюдье. Это были чужаки, приземистые и смоленные ветром, с задубелыми лицами и узкими глазами, чужаки лукавые, без мечтаний и закрытые для всего, что их окружало. У них не было ничего общего с голубоглазым человеком, принадлежащим древнему роду колонистов, который в глубине сердца хранил любовь к зеленеющим пажитям и белым колокольницам городков Новой Англии».

Лавкрафт находился в финансовом положении действительно плачевном. И повторные провалы его удивляют. Если он смутно сознавал, что живет не совсем в согласии с обществом своего времени, он все же не рассчитывал на столь явно выраженное неприятие. Далее, нужда доводит до того, что он объявляет, что готов, «принимая во внимание обычай и необходимость, начинать на самых скромных условиях и за пониженное вознаграждение, какое, по обыкновению, полагается новичкам». Но не поможет ничто. Какой бы ни был оклад, его кандидатура никого не интересует. Он не может приспособиться к рыночной экономике. И он начинает продавать мебель. Здесь мы видим первые проявления того расизма, который будет в дальнейшем питать творчество ГФЛ. Он предстает изначально в довольно банальном виде: безработный, под угрозой бедности Лавкрафт все хуже и хуже переносит среду агрессивного и жесткого урбанизма. Он испытывает, сверх того, известную горечь от констатации того факта, что иммигранты самого разного происхождения без труда поглощаются тем кипучим плавильным котлом, каким была Америка в 20-е годы, тогда как он, невзирая на свое чисто англосаксонское происхождение, все еще находился в поисках положения.

Лавкрафт на самом деле всегда был расистом. Но в его юности этот расизм не превосходил того, что допускалось в общественном классе, которому он принадлежал, — классу старинной протестантской и пуританской буржуазии Новой Англии. В том же круге понятий он, совершенно естественно, был реакционером. Во всем, будь то техника стихосложения или девичьи наряды, он ценит идею порядка и традиции выше, нежели свободы и прогресса. Ничего оригинального или эксцентрического. Он старого образца, это его особенность, и все тут. Ему кажется очевидным, что протестанты англосаксонского происхождения определены природой на первостепенное место в общественном укладе; к другим расам (которые он, в любом случае, знал очень мало и не имел никакого желания узнавать) он не испытывал ничего, кроме доброжелательного и отстраненного пренебрежения. Пусть каждый остается на своем месте, пусть каждый избегает всех опрометчивых нововведений, и все будет хорошо.

Пренебрежение — это чувство, не слишком литературно продуктивное; оно скорее побуждает к молчанию в хорошем вкусе. Но Лавкрафт будет вынужден жить в Нью-Йорке; там он узнает ненависть, отвращение и страх, весьма незаурядные. И именно в Нью-Йорке его расистские взгляды превратятся в подлинный расовый невроз. Будучи беден, он будет вынужден жить в тех же кварталах, что и эти иммигранты, «непристойные, отталкивающие и кошмарные». Он окажется с ними бок о бок на улицах, он окажется с ними бок о бок в публичных парках. Его будут толкать в метро «сальные и ухмыляющиеся мулаты», «мерзейшие негры, похожие на гигантских шимпанзе». Он встретится с ними снова в очередях на бирже труда и с ужасом констатирует, что его аристократическая манера держать себя и его рафинированная образованность, окрашенная «уравновешенным консерватизмом», не дают ему никакого преимущества. Подобные ценности не имеют хождения в Вавилоне, это царство хитрости и звериной силы, «евреев с крысиным лицом» и «чудовищных полукровок, которые валят абсурдно подрягивающей походкой».

Вот, например, как он рассказывает Белкнап Лонгу о посещении Нижнего Ист-Сайда и как он описывает населяющих его иммигрантов:

«Штуковины органического происхождения, которые наводняют это жуткое чрево, даже в вымученном воображении нельзя себе представить относящимися к человеческому роду. Это чудовищные и расплывчатые наброски питекантропа и амебы, кое-как кое-как слепленные из какого-то ила, смрадного и вязкого, получившегося в результате земляного гниения, которые пресмыкаются и перетекают по улицам и в улицах грязи, входя и выходя в окна и двери таким образом, который не наводит ни на что другое, кроме мыслей о всепобеждающем черве, или о малоприятных вещах, изошедших из морских бездн…Из этого кошмара злотворной заразы я не смог вынести воспоминания ни о едином живом лице. Индивидуальная уродливость терялась в этой коллективной пагубе; что оставляло на сетчатке лишь расползающиеся и призрачные очертания души, больной от распада и от упадка... склабящаяся желтая личина с едкой сукровицей, текущей, точащейся из глаз, из ушей, из носу, изо рта, истекающей изо всех точек с дефективным пузырением чудовищных и неимоверных язв...»

Теперь речь уже не идет о «хорошо воспитанном» потомке «белых англосаксонских протестантов»; это ненависть зверя, посаженного в клетку и вынужденного делить свою клетку со зверями другой — и сомнительной — породы. Тем не менее его лицемерие и его хорошее воспитание продержатся долго, вплоть до конца; как он писал своей тетушке, «не пристало людям нашего круга выделять себя наособицу словами или необдуманными поступками». По свидетельству близких, когда Лавкрафт пересекается с иноплеменниками, он сжимает зубы, слегка бледнеет; но сохраняет спокойствие.

Как он пишет в одном из писем, «либо их прячут, либо их убивают»; и он постепенно приходит к тому, чтобы считать первое решение предпочтительным, особенно в результате пребывания на Юге, в гостях у писателя Роберта Барлоу, где он с изумлением наблюдает, что поддержание строгой расовой сегрегации может позволить белому культурному американцу непринужденно себя чувствовать в среде с высокой плотностью черного населения.

Часто недооценивают значение расовой ненависти в творчестве Лавкрафта. Один только Франсис Лакассен отважился, соблюдая учтивость, пристально рассмотреть этот вопрос в своем предисловии к «Письмам». Там он как раз пишет: «Мифы Ктулху свою холодную мощь извлекают из того садистического наслаждения, с каким Лавкрафт предает на погибель существам, пришедшим со звезд, людей, наказываемых за их схожесть с нью-йоркскими подонками, которые его унижали». Это замечание кажется мне чрезвычайно глубоким, хотя и неверным. Что бесспорно, то бесспорно, — у Лавкрафта, как говорят боксеры, «есть злоба». Но роль жертвы, требуется уточнить, в его новеллах играет, как правило, университетский профессор, англосакс, культурный, выдержанный и хорошо образованный. Его собственный тип, собственно говоря. Что до истязателей, прислужников безыменных культов, то это почти всегда метисы, мулаты, полукровки «самого низкого пошиба». Во вселенной Лавкрафта жестокость не есть изощренность ума; это животное побуждение, которое совершенно сочетается с самым темным тупоумием. Что касается человеческих личностей, куртуазных, рафинированных, с чрезвычайной утонченностью манер... они будут собой обеспечивать идеальные жертвы.

Мы подступаемся здесь к самому нутру расизма у Лавкрафта, который сам себя предназначил в жертвы и который выбрал своих палачей. Он не питает никаких сомнений на сей предмет: «тонко чувствующие человеческие существа» будут побеждены «сальными шимпанзе»; их будут перемалывать, истязать и пожирать; их тела будут рвать на части в гнусных обрядах, под неотвязные звуки исступленных барабанов. Уже глянец цивилизации пошел трещинами; силы Зла ждут «во всетерпенье, во всесилье», ибо они вновь воцарятся на этом свете.

Более глубоко, нежели размышление об упадке культур, которое есть всего лишь рациональное оправдание, лежащее на поверхности, залегает страх. Страх идет издалека; горечь в перегонке; она сама производит негодование и ненависть. Одетые в строгие и немного унылые костюмы, привыкшие сдерживать выражение своих эмоций и желаний протестанты-пуритане Новой Англии порой могут заставить себя забыть о своем животном происхождении. Вот почему Лавкрафт будет мириться с их обществом, хотя и в умеренных дозах. Сама их незначительность его утешает. Но в присутствие «негров» его обуревает неуправляемая нервная реакция. Их витальность, их очевидное отсутствие комплексов и ингибиций пугает его и отталкивает. Они танцуют на улице, они слушают ритмическую музыку... Они громко разговаривают. Они смеются на людях. Похоже, что жизнь их развлекает; это смущает. Ибо жизнь есть зло.

Лавкрафт и прогресс

Идеалы свободы и демократии, вызывавшие у него омерзение, распространились на всей планете. Идея прогресса стала не подлежащим обсуждению, почти бессознательным кредо, что могло только вывести из себя человека, заявлявшего: «То, что мы ненавидим, это просто изменение как таковое». Либеральный капитализм распространил свое засилье на убеждения; шествуя с ним рука об руку воцарились меркантилизм, реклама, абсурдный и издевательский культ экономической результативности, аппетит исключительный и неумеренный к материальным благам. Хуже того, либерализм распространился из области экономической в область половых отношений. Все сентиментальные фикции разбились вдребезги. Чистота, девственность, верность, пристойность стали синонимом смешного. Ценность человека сегодня измеряется его экономической отдачей и его эротическими возможностями: то есть точно как раз теми двумя вещами, которые Лавкрафт презирал больше всего.

Если мы будем определять писателя не соответственно темам, которые он затрагивает, а соответственно тому, что он оставляет в стороне, тогда мы признаем, что Лавкрафт стоит совершенно особняком. На самом деле, во всем его творчестве мы не найдем ни малейшего намека на два факта, значимость которых, как правило, все согласны признать: это секс и деньги. Действительно, ни малейшего. Он пишет ровно так, как если бы этих вещей не существовало. И это доведено до такой степени, что, когда женский персонаж вмешивается в повествование (что происходит всего-навсего два раза), испытываешь странное ощущение причудливости, как если бы ему неожиданно взбрело в голову описывать какого-нибудь японца.

Чтобы хорошо понять истоки антиэротизма Лавкрафта, следует, возможно, вспомнить, что его эпоха характеризовалась желанием раскрепоститься «от показной викторианской добродетели»; как раз в 1920—1930-е годы нанизывание непристойностей становится признаком аутентичного творческого воображения. Молодые адресаты Лавкрафта неизбежно оказывались этим отмечены; вот почему они настойчиво его спрашивают на сей предмет. А он — он им отвечает. С чистосердечием.

Когда Лавкрафт выражает свое презрение к «викторианским фикциям», назидательным романам, приписывающим ложные и напыщенные мотивы человеческим поступкам, он совершенно искренен. Не больше снисхождения в его глазах нашел бы и Сад. Идеологическая возня опять же. Попытка подогнать реальность под заранее установленную схему. Дешевка. Лавкрафт же не пытается перекрасить в другой цвет те элементы реальности, что ему претят; он их игнорирует, и решительно.

«Что до пуританских запретов, то с каждым днем я ими понемногу все более восхищаюсь. Это попытки к тому, чтобы сделать из жизни произведение искусства— чтобы сформировать образец красоты в том свинарнике, каким является животное существование, — и из этого пробивается ненависть к жизни, которой, отмечена душа самая глубокая и самая восприимчивая. Я так устал слушать поверхностных ослов, бушующих против пуританизма, что, думаю, я стану пуританином.  Пуританствующий интеллектуал — это идиот, почти такой же, как и антипуританствующий — но пуританин по тому, как он ведет себя в жизни, — это единственный человеческий тип, который можно искренне уважать. Я не питаю ни почтения, ни какого-то бы ни было уважения ни к одному человеку, который не живет в воздержании и чистоте».

Вконтакте
Телеграмм

Report Page