ЛЁТЧИК

ЛЁТЧИК

Ксюша Штерн


С Жаклин мы познакомились ранней осенью в госпитале на северо-западе города, у леса Стенфауль. Погода стояла скверная, солнце проявлялось редко, еще реже сизые облака давали дышать ровному горизонту неба. Я тогда провалялся в хирургии едва ли не три месяца после аварии на учениях на сколь новехоньком, столь и неисправном СR-59. Перелом двух ребер, смещение коленного сустава, трещина бедра, приличное сотрясение и небольшое кровотечение. Скажете: "Кошмар", но это – чудо Господне, что я вообще уцелел. 

Я входил в вираж, пусть и на небольшой высоте, когда двигатель отказал, и я, словно в замедленной съемке, наблюдал, как воздушное средство ведения разведывательной деятельности, прилюдно расписываясь в своем бессилии, валится на землю. Я ожидал увидеть калейдоскоп самых важных событий перед глазами, как уверенно обещают в кино, но вместо этого лишь испытывал стыд за этого «бастарда» – могущественной авиации родины. CR-59 рухнул на бок и, не знаю, сколько времени прошло, прежде чем я обнаружил, что, к своему полному удивлению, я дышу и благодарю Бога, который позволил безалаберному инженеру вмешаться в корпус воздушного судна и который же снова подарил мне жизнь – теперь только не весной и не в душном роддоме Малколна – приюте для всех тех, кто не способен был платить, но все же очень рассчитывал увидеть своего малыша на этом Свете. И всё бы совсем ничего, да несчастным самолетом прибило двух разведчиков из нашей группы. Джероми Веклинбоя – отважного и молодого летчика с очень редкими, но составлявшими предмет для гордости его владельца усами. И Ребора Тена – с ним мы никогда не были близки, но я уважал его за умение буквально вживлять в других собственные знания. Потеря их была настоящей трагедией для нашего состава. И я мог бы даже клять небо, но не мог: я так его любил. В утреннее, дневное, ночное время. Так бы и колесил по нему в течении воздушных потоков, по этой великой свободе и тишине, которую мы зачем-то будили и сковывали визгами военных двигателей. 

В госпитале кормили супом из чечевицы и соленой говядиной, а после 4-х за дополнительную плату приносили слойку с маком и кисель. В палате, кроме меня было трое уцелевших от жизни: помощник судьи Грегори – тщедушный и сиплый юнец, продавец Джо – нытик с устрашающими бровями и Левли – высокий и задумчивый, уже не слишком молодой тип, обладатель дорогого домашнего халата и курительной трубки. Он по большей части молчал, так что нельзя было точно знать, кто он и что у него за профессия. Однако я угадывал в нем генерала. У него была сломана нога и, несмотря на предупреждения врачей, он без передыха слонялся по коридору, причем настолько степенной походкой, точно костыли были не более, чем удачно выбранным к халату аксессуаром. Он прохаживался вдоль палат и задерживался лишь в конце коридора у большого окна. Среди местного ботанического сада можно было рассмотреть его очертания: крепкую спину, длинные ноги и очень редкие волосы на затылке. Кого он искал за этим окном, к кому стремился. Ведь на выписку за ним так никто и не явился. И сам не знаю отчего, когда он отправился к двери со своими пожитками, в числе которых был и заветный халат, я дал ему свой домашний адрес и позвал на рыбные консервы. 

Находиться долго в больнице было немыслимо для моей натуры: около месяца я не мог даже толком вставать, а когда смог, то врачи запретили мне гулять дальше большого окна в коридоре. Вот тогда-то я и заметил ее. Растрепанную, чуть тронутую солнцем (однако только на лице, ладонях и лодыжках; руки, икры и высокая её шея оставались при этом абсолютно белесыми), с точеным носом и, несмотря на всю хрупкость, какой-то одуловатой фигурой. Она сидела прямо под нашим корпусом в легком и распахнутом, гранатового цвета халате, спущенных настолько носках, что можно было без труда рассмотреть лодыжки в открытых тапках. Наблюдая её, я даже мысленно поежился, глотая морозный воздух, исходивший от окна. Сидела она как-то очень раскованно, не по-больничному, чуть расставив ноги. Отсюда я не смог разобрать, сколько ей лет и почему необратимо счел её лицо красивым. Я сбросил всё на одолевшую меня скуку и принялся за газету, стащенную у Джо и сопровождавшую меня на моем променаде. Тот собирался завернуть в неё остатки жареных семечек, когда я увидел на фотографии знакомые места и понял, что местная газета в своей привычной манере давала сильно просроченную сенсацию, освещая подробности крушения СR-59. 

Итогом не слишком талантливого текста в 2.500 знаков с пробелами была "неисправность конструкции", один пострадавший и двое погибших. Вот так: вы можете в день стать едва ли не калекой и потерять лучших в своем составе, и это уложится в бесстрастный комок слов в местной газете. Пока я пытался утолить свою злость, понимая, что вылить мне её решительно некому, незнакомка под окном аппетитно затянула сигарету. И я так бы и любовался на её руки, орудующие палочковидной отравой, если бы меня не охватила зависть.

На территории больницы ведь было запрещено курить. Может, она была врачом, а не пациенткой? Невозможно. На ней был домашний халат. Лицо без выражения и давно не мытые, скрученные в пучок волосы подсказывали: она лечится тут, и уже не первую неделю. Годы работы в военно-воздушной разведке и зрение нигде не подведет тебя: ни следов гипса, бинтов или перевязок не было обнаружено. Мне стало до жути любопытно: отчего же она здесь. И я засобирался вниз. Однако в палате (где намеривался оставить газету и сменить обувь) наткнулся на пухлую, весьма раззадоренную, видимо, разговорами с молодыми морскими пехотинцами – нашими временными соседями, сотрудницу санитарно-продовольственной части, которая приветливо протянула мне слойку с маком и холодный противного цвета кисель.

-  Полдник, мальчики! Кушаем, – почти приказала она. 

Я никуда не ушёл. И дело было не в слойке – клянусь. Внезапно сбившая меня напористостью своих намерений крупная женщина вернула мне рассудок: что я ей скажу? Вот так вот сяду и попрошу рассказать историю своей болезни. Глупость какая-то. Какое мне дело до других пациентов? Скорее бы врач просто разрешил мне возвращаться обратно в небо. Только вот что-то никто из нашего управления так и не приходит. А ведь распределение уже давно должны были составить. Дело в том, что каждый год за нами закрепляли разные территории для регулярных полетов с целью оттачивания мастерства и группу новичков, которых мы обязаны были обучить. Новости о моем распределении так и не приходили. Прошло уже больше 4-х недель, но о моем самочувствии в управлении справлялись только через врача. Или он – высокий, седой и говоривший всегда вполголоса, точно боясь высокими нотами ненароком возбудить болезнь, просто врал мне, желая отвязаться или сохранить мое нормальное психологическое состояние, чтобы я не завалялся тут слишком уж надолго, а в положенный срок освободил место – передал, так скажем, эстафетную палочку. В те дни я просто пялился в светло-мятную стену, которую, кажется, уже давно и надежно распилил взглядом, прогулявшись до самой крайней палаты и думал: «Уж не списали ли они меня со счетов? Я ведь дееспособен, я ведь ещё смогу водить небесное судно. Впрочем, только это я и умею. Скорее бы туда, скорее бы прочь от земли». 

- Генри, как ты, друг?

По его сдавленному тону я догадался, что пришел он не с слишком хорошими вестями. 

- Дневной укол. Поворачиваемся спиной. Живее! 

Хотя, возможно, его новости были куда более стерпимыми, чем эти. 

- Другой стороной! 

- Почему? – не то, чтобы мне было по-настоящему любопытно.

- На эту делали вчера. Живее!

- Поверьте, моя задница уже ничего не чувствует.  

Кудрявая и раздражительная Эллин сделала своё дело и ушла, оставив сраженного атмосферой городского госпиталя Робина – моего боевого товарища – с выпученными глазами и сухим горлом. А ведь это заведение ещё считалось одним из лучших в своем роде. И не работай я на наше достопочтенное государство – валяться бы мне после аварии по другую часть города – за границей Стоунфарда в душной палате с 10 постояльцами и надеяться, что, пока до меня дойдет очередь, у меня ещё останется, что лечить. 

- Генри, хочешь я попозже зайду?

- Нет! Шутишь? Я так долго ждал новостей. Ещё минутку и я перевернусь лицом к тебе.

- Ты того…Не торопись.

- Да уж, я понимаю, что тебе мало удовольствия пялиться в мой ситовидный зад. 

- Ээ, лежи. Я все понимаю. Тебе нужны силы на восстановление. 

- Я полон сил.

- Ну, после таких травм требуется...

- Робин! Они меня выперли? 

- На следующий год...

- Робин! Выперли или?

- Мне жаль.

- Ясно. 

- Но главный по-прежнему ждет тебя после выписки. 

- Для чего? Высказать соболезнования?

- Нет. Вроде бы требуются руки на базе. Генри, ты…

- И чтобы сообщить всё это мне, они подослали тебя! 

- Вовсе нет. Все там... переживают за тебя.

- Роб, просто иди, ладно?

- Я…

- Иди.

Он поплелся к двери и оттуда каким-то уже совсем сиплым голосом добавил.

- Генри. Ты это, возвращайся. 


После этого дни потянулись удушливой однотонной изолентой, сковывающей скелеты коробок. Такой регулярно опечатывали военную почту на базе прежде, чем отправить её в небо. Я не мог больше вдыхать чечевицу, вдавливать позвоночник в больничную койку и просто ненавидел своих соседей – к слову говоря, один из них сменился: на место нашего продавца пришел тучный Борен Клен – журналист с большого федерального канала. 

Я должен был выйти и скорее вернуться в управление. Я бы пришел: здоровый, со всеми справками, и они просто обязаны были бы предоставить мне место, то есть вернуть мне мое место обратно. И пошла вся этого чертова государственная выплата в задницу! Какая пенсия, когда тебе 27. 

Через пару дней, когда мне уже официально разрешили выходить на улицу, она снова восседала на скамейке. Поверх потрепанной майки и треников я надел свитер, который привезла Аманда – моя сумасбродная племянница, она появлялась в моей жизни только, когда сама того хотела. А хотела она редко. Но у неё была удивительная особенность, появляться именно в моменты кризисов. Она, подобно Мэри Поппинс, сама села за руль, хотя едва только получила права, и примчалась из другого города, чтобы занести мне вещи. Впрочем, про моё здоровье она почти не спрашивала, зато, в привычной для неё манере, сполна поведала о себе. Рассказала, что записалась на новые курсы ораторского мастерства, сейчас ходит на занятия по сценической речи, и всё это для того, чтобы отправиться в стендап турне с обаятельным бабником Питом, куда её никто не звал.

«Аманда, милая, неужели ты никогда не повзрослеешь?» – крутилось в моей голове, пока она выкручивала руль, освобождая парковочное место для инвалидов (она шутила, что теперь впервые заняла его по праву из-за моей травмы. Так себе шутка. Хотя бабнику Питу, возможно, бы пригодилось для его турне) и покидая госпиталь, ни в интерьер, ни в экстерьер, которого она никак не вписывалась. 

Тогда я снова заметил с парковки её. Она по-прежнему была в халате, неухоженной и усталой, и неминуемо... красивой. Я больше не мог просто наблюдать за ней. И осмелился встать за самой скамейкой. Я так и не мог понять, почему она здесь. Аппендицит? Едва ли она была бы тут так долго. Грипп? 3 дня температуры и ты свободен. Отравление? Не знаю. Единственный вариант, который можно было сразу отмести в связи с этой её вечной сигаретой в руках – у неё точно не было воспаления легких. 

- Знаешь, что такое женщина со смыслом? 

- Простите, вы мне?

- Да, тебе. Ты же уже минут десять пялишься в мой затылок. 

- Нет. 

- Не ты?

- Нет, не знаю, что такое женщина со смыслом. 

- Все вы не знаете.

- Расскажешь? – я вдруг позволил себе перейти на ее фамильярное «ты». 

- Лучше ты. Ты с какого неба свалился?

- Чуть севернее Манйонза. Вы позволите сесть? – мне по-прежнему было тяжело долго стоять, и, вдруг испугавшись близости, я вернулся к мнительному "вы".

- Садись, конечно. – Она не чуть не изменила своей позы,  – а ты и вправду свалился?

- Ещё как.

Я показал на свои костыли, и она засмеялась.  


С тех пор мы каждый день, не договариваясь, встречались тут. Около  четырёх часов дня. Между обедом и вечерними уколами. Не знаю, ждала ли она меня там специально или просто принимала мои приходы как должное. Но с самого утра я предвкушал, как мы будем сидеть там, у хирургического корпуса, и болтать. Точнее, болтать буду я. Жаклин будет думать, смеяться, курить, напевать что-то себе под нос – словом, делать все, что угодно, кроме того, чтобы рассказывать мне о себе. Нет, она не молчала. Она задавала вопросы про моё детство, мою маму, мою первую собаку, мой сгоревший родительский дом, мой случайный великий жизненный шанс – обучение в лётном училище и про полеты – да, про них она спрашивала больше всего. Её как-то очень воодушевляла эта непосредственная близость с небом. А я только и имел права, что рассказывать про обучение своих подопечных. Через пару дней, мне казалось, она знала обо мне всё. А я не лишался задать всего один единственный вопрос: почему она здесь?

Ни о каком провожании до корпуса даже речь быть не могло. Вы просто не знаете Жаклин, она такая, что рядом с ней всегда теряешься и идешь наощупь. 

Наконец однажды, когда она проворно вскакивала со скамьи и даже подавала мне костыли, они издала едва слышный вздох. Я зацепился за это как за возможность. Сейчас или никогда. Сейчас или никогда.


- Что у тебя болит?

- Душа, лётчик. У меня болит душа. 

- Жаклин…

- Будь здоров. 

Она стояла и ждала, пока я начну шествие. Мы всегда расходились по разные стороны одновременно. Это было условием Жаклин. 

Ела она тут, как и все: бобы и мясо, никакие таблетки с собой не приносила, ни разу не обмолвилась о враче, у которого наблюдалась. Да что же она тут делала? Госпиталь был огромным. А спрашивать у врачей про других пациентов было категорически неэтично, отвратительно бесцеремонно. 

Не прошло и недели, как я поведал ей о своем нелепом отстранении. Сам не понимаю, как так вышло. Я ведь так обильно хвастался своей профессией:

- Вот так - без предупреждения! А ведь когда что-то теряешь, теряешь что-то по-настоящему важное для тебя...

- Ты взрослеешь.

- Нет. Я имел в виду...

- Взрослеешь, лётчик. Переживаешь несколько жизни вместо одной. 

- Почему это?

- После потери начнутся поиски, а это – уже новая, совсем новая жизнь.

Спорить с Жаклин было невозможно, так же невозможно, как перестать любоваться её спокойным, красивым лицом. Черты на нем не играли с тобой, не интриговали, не заставляли восхищаться, они просто приковывали тебя – раз и ты попался. 

После очередной нашей встречи я первым начал движение. Хотя всей душой мечтал ещё вдыхать запах её крема и изучать устройство веснушек на носу. Как она вообще могла загореть только лицом, ладонями и лодыжками?...Ведь даже её запястья, тоненькие её запястья так разительно белели на фоне гранатового халата. Она, должно быть, провела лето на побережье в гидрокостюме. Завтра, да завтра, я наберусь смелости и спрошу её об этом. Я ненавидел поворачиваться к ней спиной. 

- Лётчик, меня скоро выпишут.

- А…

- Приходи в среду сидеть на ранних звездах. 

- Что это значит? 

- А говоришь: небо знаешь. После 20.00 в среду атмосферной дымки не будет и будут видны звезды.

Почему-то новость о том, что её скоро выпишут, сильно испортила мне настроение. И я даже отказался от слойки, за которую сам же и заплатил. Благо, наш журналист был всеяден. До вечера следующего дня я всё ёрзал, вздыхал, ковырялся – за ночь пропотел трижды и трижды плелся в душевую на этаже, обдать корпус холодной водой. 

В 19.15 в среду я уже сидел на нашем оазисе напротив выхода и представлял себе, как Жаклин с едва ли забитой сумкой и в платье, почему-то непременно легком платье, так вязалось оно к её образу, выходит через кованую калитку прочь отсюда. Совсем прочь. Как хорошо, что больше её здесь не будет. Ей бы так к лицу было абсолютное здоровье.

- Видишь?

- Ты напугала меня.

- Прости. Так ты их видишь?

- Кого их? 

- Младенцев неба.

- Звёзды?

- А как ты думаешь, что такое звёзды, лётчик? 

Сегодня она была необычайно хороша. Она распустила волосы. И они вились на концах. Светлые, выгоревшие на солнце волосы. Кажется, и от них пахло кремом. 

- Массивные газовые шары, излучающие свет и удерживаемые силой собственной гравитации…

- Бла-бла-бла.

- Так хорошо. Что такое звезды?

Она закурила, потом неспешно ответила. 

- Это – дети. 

Я издал что-то среднее между хмыканием и смешком.

- Дети «Большой медведицы»? 

Жаклин не была настроена острить. Она смотрела в самое небо. И, как будто была здесь совсем одна, продолжала:

- Это души детей, которым не суждено было родиться. Не могут же они просто исчезать со Свету? Иначе зачем же они появлялись? Это все те дети, которые не смогли ходить по Земле. Бог сотворил для того, чтобы они сразу были на небе. Первыми. И их чистые души берегли родителей с неба. 

Жаклин выписали. А я ещё около месяца сидел взаперти. На следующей день после её выписки пухлая сотрудница санитарно-продовольственной части принесла мне сверток. «+95  234 55 56 78. Дай знать, когда снова начнешь летать». 

Летать как военный летчик я больше никогда не смог. Но выучившись, стал проектировать самолеты гражданской авиации. И это принесло куда больше мира не тольку миру, но и мне самому. А Жаклин. Жаклин уже очень давно здорова. Ещё больше лет она моя жена. И теперь на скамейке в нашем небольшом, но полном лилий саду она рассказывает о звёздах нашему младшему, четвёртому сыну – Майку и устраивает ему минуту молчания в знак уважения и памяти обо всех не случившихся на земле, но случившихся на небе малышах.  Майк, кажется, даже дыхание в этот момент задерживает, а потом снова дышит, дышит часто и с удовольствием в память об этих самых сверкающих на нас сверху детях.


Report Page