Красота спасёт...
МариВпервые Афанасий Иванович увидел князя на именинах. Тогда он только презрительно скривился. “Надо же, какой, только вошёл, а Настасья Филипповна уже сама не своя…” — подумалось тогда ему. Подумалось, да и забылось, вытесненное другими, более важными вопросами, вроде совершенно неприемлемой, совершенно дикой выходки этого Рогожина, о коей в приличном обществе и говорить-то не стоило.
А князь, между тем, надолго смутил умы всего петербургского общества. “Идиот он, вот и всё…” — шептались о нем в салонах; “Порядочный слишком…” — презрительно кривил губы Ганя; “Интересный он человек, этот Мышкин…” — бывало задумчиво говорила Александра; “Аглаю увлёк, а сам-то, всё по этой вздыхает. А она то с ним, то к Рогожину от него сбежит…” — делился генерал, когда Афанасий Иванович наносил визиты семейству Епанчиных. “Колоритная она, всё-таки женщина…” — думал Афанасий Иванович тогда, “И чем он её так увлёк, эдакий идиот простодушный…”
Почему так произошло, было совершеннейшим образом неясно. Разве ж могла Настасья Филипповна, которую Афанасий Иванович в некотором роде даже боялся, увлечься такой наивностью. Впрочем, было в этой наивности и что-то такое, необычное.
Бывало, встречая князя у семейства Епанчиных, Афанасий Иванович, задумавшись, смотрел на него, будто бы решая что-то для себя. Князь был умён, образован, вёл приятные беседы, хотя зачастую и высказывал то, чего высказывать совершеннейшим образом не стоило. Он обладал какой-то внутренней, непостижимой притягательностью, которую хотелось… Да просто, хотелось.
Афанасий Иванович, пусть не во всём, но все-таки был с собой честен, и некоторое сластолюбие за собой признавал. Грешен он был, грешен, и ничего с собой поделать не мог. Нравилась ему красота, увлекал его пыл и наивность молодости, привлек его и князь Мышкин.
— Вы, Лев Николаевич, давеча про нигилистов сказывали, что к вам приходили. Что же Вы, такой образованный молодой человек, правда считаете, что должны у них прощения просить? У них, вам и вашим гостям угрожавших? — Афанасий Иванович подсел ближе. В Павловском воксале собралась достойнейшая публика, давали Шопена.
— Конечно должны! Этот несчастный юноша, Ипполит, он же, быть может, лишь этого и хотел, чтобы его простили, и самому простить прежде… — начал князь, — Потому как прощение есть высшая благодать. Только через прощение можно узреть истинную красоту. Ту, что самим своим образом спасёт мир.
— Вот что, любезнейший князь, — Афанасий Иванович положил руку князю на плечо. — А приходите ко мне, скажем сегодня вечером, потолкуем. Очень уж у Вас интересный образ мысли.
“...И очень уж интересны Вы сами.” — добавил Афанасий Иванович. Увидел он, как вошла в воксал Настасья Филипповна, как всегда в сопровождении этих своих дружков, будто стражи. Увидел он и то, с каким презрением окинула она его, какой ненавистью лучились глаза её и каким испугом наполнились, когда поняла она, что он, Афанасий Иванович, вот так запросто, будто с давним приятелем общается с князем. Колоритная, на редкость колоритная женщина. Неограненный алмаз, полный страстей и эмоций, будто фейерверк. Никогда не знаешь кто подожжёт эти страсти, распалит эмоции. Хоть он и старался, действительно старался сдерживать этот кипучий нрав запертый в таком прекрасном сосуде. Афанасий Иванович кивнул не слишком прислушиваясь к тому, что говорил князь. Он только слегка подвинул руку, будто несмышленого ребёнка, поглаживая князя по спине. Да-да, будь по-вашему… Пусть какая-то там красота, такая мимолетная и проходящая, спасёт мир.
Князь принял предложение и действительно нанёс визит тем же вечером. Афанасий Иванович принял его со всей любезностью, приказал подать вина и не жалеть огня. Прислуга, привычная к подобному, расторопно выполнила наказанное и поспешила убраться, оставляя хозяина наедине с его гостем. В неверном свете пламени, князь казался каким-то особенно хрупким, смотрел огромными светлыми глазами как-то особенно, по-детски, наивно, и в этом была особая красота и притягательность.
— Не жарко ли вам, милейший Лев Николаевич? — приобнял Афанасий Иванович князя за плечи. Князь сбился с рассказа, у него пылали алым щёки, жаркое летнее марево не отпускало Павловск даже ночами.
— Я не… Я, право, не совсем понимаю, — смутился князь. — А впрочем, д-да, пожалуй.
— Да вы весь горите, — Афанасий Иванович коснулся ласковым, почти целомудренным поцелуем и потянулся распустить узел шейного платка.
— Наверное н-не стоит, — робко возразил князь, не делая, впрочем, более ничего.
Поверьте, Лев Николаевич, вам так станет легче…
Легче и без шейного платка, и без фрака, и без жилета, так стесняющего дыхание. Легче в знойном даже ночами Павловске, легче здесь, в его руках.
Князь не говорил более ничего, только заливался под поцелуями жаром румянца иного толка, только светло смотрел, будто даже сладострастие не смело коснуться его, не смело запечатлеть поцелуй так, как делал то Афанасий Иванович, и в этом, пожалуй, была особая притягательность. Вот что нашла в его наивности Настасья Филипповна, вот за что полюбила она его. И в этом, пожалуй, Афанасий Иванович мог её понять. Князь был интересным, был притягательным.
Дни сменялись днями, а ночи, полные сладострастья, ночами спокойными и тихими. Видел Афанасий Иванович затаённую боль, видел каждый раз, встречая Настасью Филипповну в салонах и воксалах. Генерал Епанчин всё чаще заговаривал о свадьбе старшей дочери, Александры, утихала сладостная страсть в душе Афанасия Ивановича, пора настала ему задуматься о будущей свадьбе. В конце концов, он привык отпускать, стоило отпустить и князя.
— Я вас прощаю, Афанасий Иванович, — только и сказал князь, прежде чем исчезнуть из его жизни навсегда. — За всё прощаю.