Красный и синий
ОСЁЛ В ПИСЬМАХФерстаппен всегда ненавидел, когда Леклер улыбался не ему.
Особенно сейчас.
Паддок в Монце ещё дышал жарой — тяжёлой, густой, пропитанной парами бензина и раскалённой резины. Солнце садилось за трибунами, заливая всё кроваво-оранжевым, и в этом свете красная машина Ferrari казалась объятой пламенем. Шарль стоял в десяти метрах от него, опираясь спиной на борт болида, и смеялся. Смеялся так, что у Макса в груди что-то сжималось до тупой, ноющей боли.
Рядом с монегаском стоял инженер — молодой, с идеальной улыбкой и руками, которые слишком свободно лежали на плечах младшего. Тот кивал, отвечал что-то по-итальянски, и его глаза сияли той самой тёплой зеленью, которую голландец видел только тогда, когда они оставались вдвоём. Только для него. Не для этого парня в красной рубашке.
Старший стоял у своей машины, шлем всё ещё в руках, и чувствовал, как внутри поднимается знакомое, злое, собственническое тепло. Ревность. Он знал её слишком хорошо. Она поселилась в нём с того самого дня, когда он впервые понял, что Шарль — это не просто соперник на трассе. Не просто ещё одно имя в протоколе.
Они знали друг друга с картинга. С тех времён, когда Макс был маленьким, злым голландцем с вечно нахмуренными бровями, а Леклер — улыбчивым мальчишкой, который всегда протягивал руку после столкновения и говорил: «Всё в порядке, Макс». Тогда он только отмахивался. Сейчас отдал бы что угодно, чтобы эта рука снова легла ему на плечо.
Но сейчас рука монегаска была на плече другого.
— Эй, — голос Джоша прозвучал рядом, — Ты выглядишь так, будто сейчас кого-то убьёшь.
Ферстаппен не ответил. Он просто смотрел. Шарль вдруг повернул голову и встретился с ним взглядом. Улыбка на мгновение дрогнула, стала мягче, почти виноватой. Он кивнул — лёгкий, привычный жест. Макс кивнул в ответ, но внутри всё кипело.
Позже, в отеле, старший не мог усидеть на месте. Он ходил по номеру, как зверь в клетке, и каждый шаг отдавался глухим эхом в висках. Телефон лежал на столе. Он несколько раз брал его в руки, открывал чат с младшим, смотрел на последнее сообщение — «Поздравляю с поулом. Ты был быстр сегодня» — и закрывал. Шарль всегда писал вежливо. Всегда держал дистанцию, когда они были на людях. Но когда оставались наедине… тогда всё менялось.
Голландец помнил ту ночь в Бахрейне два года назад. После гонки, когда все уже разъехались, они сидели в пустом моторхоуме Red Bull. Леклер пришёл «просто поговорить». А закончилось тем, что Макс прижал его к стене, и тот не оттолкнул. Только тихо выдохнул «Макс…» и позволил поцеловать себя. Это был первый раз. Потом были другие. Тайные, украденные, опасные. В отелях, в машинах, иногда даже в закрытых боксах после квалификаций. Они никогда не называли это отношениями. Просто… случайность.
Но в последнее время монегаск стал отдаляться. Улыбался другим. Тратил время на разговоры с инженерами, с пилотами, с кем угодно — только не с ним. И старший чувствовал, как ревность разъедает его изнутри, медленно, как ржавчина.
Он схватил телефон и написал:
«Ты свободен?»
Ответ пришёл через две минуты:
«Да. Комната 412. Если хочешь».
Макс был там через семь минут.
Шарль открыл дверь в тёмно-синей футболке Ferrari и домашних штанах. Волосы слегка влажные после душа — он выглядел мягче, чем на трассе. Более настоящим. Без брони.
— Ты пришёл, — сказал он тихо, и в голосе не было ни удивления, ни вопроса.
Голландец вошёл, закрыл дверь и сразу притянул его к себе. Поцелуй получился жёстким, почти злым — столкновение зубов, смешанное дыхание, вкус, который он помнил наизусть и по которому скучал каждую минуту. Младший ответил с той же силой, пальцы вцепились в волосы Макса, и на секунду мир сузился до одного этого касания.
Когда они оторвались друг от друга, оба тяжело дышали.
— Ты ревновал, — не спросил, а констатировал Леклер. В его глазах была лёгкая усмешка, но и что-то ещё — усталость, запрятанная глубоко.
— Он трогал тебя, — выдохнул Ферстаппен, — Этот… инженер. Он трогал тебя, и ты улыбался.
Монегаск отвёл взгляд, и в этом движении было больше боли, чем в любых словах.
— Это просто работа, Макс. Ты знаешь.
— Я знаю, что ты отдаляешься, — старший сжал его запястья, прижал к стене. Не больно, но твёрдо, — С каждым днём всё дальше. Ты меньше пишешь. Меньше смотришь. Иногда кажется, что тебе проще быть с кем угодно, только не со мной.
Шарль молчал несколько секунд. Потом тихо сказал:
— Потому что я боюсь.
Макс замер. Воздух в комнате будто сгустился.
— Чего?
— Того, что это для тебя только… — он замялся, подбирая слово, — разрядка. После гонки. После поражения. После победы. Что я — просто удобный. Тот, кого можно взять, когда хочется, и отпустить, когда появляется что-то важнее.
Голландец почувствовал, как что-то тяжёлое опускается в груди.
— Ты серьёзно так думаешь?
— А как мне думать? — голос младшего дрогнул, — Мы никогда не говорим об этом. Никогда. Мы целуемся в темноте, проводим ночи в отелях, а потом ты уходишь и ведёшь себя так, будто ничего не было. А я… я не могу больше. Я не хочу быть чьим-то секретом. Особенно твоим.
Тишина повисла тяжёлая, почти осязаемая. Макс отпустил его запястья, но не отошёл. Он смотрел в эти зелёные глаза и вдруг понял, насколько сильно ошибался всё это время.
Он думал, что держит дистанцию ради них обоих. Ради карьер, ради команд, ради того, чтобы никто не узнал. Думал, что монегаск понимает. Что ему тоже так удобно. Но сейчас, глядя на то, как Леклер кусает губу, чтобы не показать, насколько ему больно, старший понял, что был слепым идиотом.
— Шарль, — начал он хрипло, и голос прозвучал надтреснуто, — Ты не удобный. Ты никогда им не был.
Тот покачал головой, но Макс продолжил:
— Я ревную. Каждый раз, когда кто-то подходит к тебе ближе, чем на метр. Когда ты смеёшься с Сайнсом. Когда Гасли обнимает тебя после гонки. Когда этот чёртов инженер кладёт руку тебе на плечо. Я хочу, чтобы все знали, что ты мой. Что только я имею право касаться тебя так. Но я молчал. Потому что думал… думал, что если скажу вслух, то всё разрушится. Что ты отстранишься. Или что команды узнают. Или что я потеряю тебя совсем.
Он сделал шаг ближе, почти касаясь лбом лба Шарля.
— Я влюблён в тебя. Уже давно. С тех пор, как мы были детьми. Я просто слишком долго делал вид, что это не так. Потому что на трассе ты мой враг. А вне трассы… ты единственный человек, рядом с которым я могу дышать.
Младший закрыл глаза. По его щеке скатилась одна-единственная слеза, и голландец стёр её большим пальцем — осторожно, почти невесомо.
— Ты не шутишь? — прошептал он.
— Я никогда не шутил с тобой. Особенно об этом.
Леклер выдохнул дрожаще и притянул его к себе. На этот раз поцелуй был совсем другим — медленным, глубоким, почти отчаянным. Как будто оба наконец позволили себе почувствовать то, что прятали годами.
Они переместились к кровати, не разрывая объятий. Ферстаппен стянул с монегаска футболку, провёл ладонями по гладкой коже — по шраму на боку от старой аварии, по линии мышц, по рёбрам, которые вздрагивали под его пальцами. Тот дрожал, шептал что-то по-французски, и Макс ловил каждое слово губами.
Когда они остались полностью обнажёнными, старший прижался всем телом, вжимая Шарля в матрас.
— Скажи, что ты мой, — прошептал он в шею, туда, где бешено бился пульс.
— Я твой, — ответил младший без колебаний, — Был всегда. Просто ты слишком долго этого не замечал.
Макс вошёл в него медленно, глядя прямо в глаза. Шарль выгнулся, застонал, и голландец поймал этот звук поцелуем. Они двигались вместе, как на трассе — синхронно, жадно, будто знали каждый поворот тела друг друга. Старший целовал его везде, где мог дотянуться: губы, скулы, шею, ключицы. Младший цеплялся за его спину, оставляя красные следы ногтями, и шептал имя Макса снова и снова.
Когда оргазм накрыл их почти одновременно, Ферстаппен уткнулся лицом в плечо Леклера и впервые за долгое время позволил себе полностью расслабиться. Шарль гладил его по волосам, дышал тяжело, и в этой тишине после всего было что-то священное.
Позже, когда они лежали переплетёнными, Макс провёл пальцем по нижней губе монегаска.
— Я больше не хочу прятаться, — сказал он. — Не полностью. Я понимаю, что публично это сложно. Но между нами… я хочу, чтобы ты знал. Каждый день. Чтобы ты не сомневался.
Тот улыбнулся — той самой тёплой, настоящей улыбкой, которую голландец так любил.
— Тогда скажи ещё раз.
Старший наклонился и поцеловал его в уголок губ.
— Я люблю тебя, Шарль Леклер. И я чертовски ревнивый ублюдок. Но я твой. Если ты меня возьмёшь.
Младший засмеялся тихо, притянул его ближе и ответил:
— Я уже взял. Давно. Просто ждал, пока ты сам это поймёшь.
Они пролежали так ещё долго. За окном Монца постепенно затихала. Где-то вдалеке ещё слышались голоса механиков, но в этой комнате существовали только они двое — красный и синий, соперники и любовники, два человека, которые наконец перестали бежать друг от друга.
Утром Макс проснулся первым. Шарль спал, уткнувшись лицом ему в грудь, одна рука лежала на его животе. На шее монегаска остался едва заметный след от вчерашних поцелуев. Голландец осторожно провёл пальцами по его волосам, чувствуя странное, почти пугающее спокойствие.
Он достал телефон и написал менеджеру короткое сообщение: «На ближайшие выходные я буду недоступен. Не беспокоить».
Потом положил телефон и вернулся к младшему. Тот зашевелился, открыл глаза и улыбнулся — сонной, мягкой улыбкой.
— Доброе утро, — прошептал он.
— Доброе, — ответил Макс и поцеловал его в лоб, — Сегодня мы никуда не торопимся.
Леклер приподнялся на локте, глядя на него серьёзно.
— Ты правда готов? К тому, что это будет сложно? Что будут слухи? Что команды могут… не обрадоваться?
Старший пожал плечами.
— Пусть будут. Я уже устал притворяться, что мне всё равно. Ты важнее любой команды. Важнее любого титула. Я понял это слишком поздно, но понял.
Шарль молчал несколько секунд, потом тихо сказал:
— Я тоже люблю тебя. Очень. Даже когда ты бесишь меня на трассе. Даже когда ты выигрываешь у меня в последнем повороте. Особенно тогда.
Макс засмеялся — редко, по-настоящему, от души.
— Тогда мы в полном дерьме, Леклер.
— Полностью, — согласился тот и снова поцеловал его.
В тот день они не выходили из номера. Заказывали еду, смотрели старые гонки — те, в которых оба ещё были детьми, — целовались на диване, любили друг друга медленно и глубоко в душе, а потом снова лежали и говорили. Обо всём: о страхах, о том, как тяжело было молчать, о том, как сильно хотелось подойти ближе после каждой гонки.
Ферстаппен рассказал, как в Сингапуре однажды стоял у двери номера монегаска целых двадцать минут, но так и не постучал, потому что боялся, что его отправят прочь. Леклер признался, что после той ночи в Бахрейне несколько недель не мог нормально спать — всё думал о том, как Макс целовал его.
— Я думал, ты пожалеешь, — сказал он, лёжа головой у старшего на груди, — Что это была просто эмоция после гонки.
— Я никогда не жалел. Ни секунды. Я только боялся, что ты пожалеешь.
Шарль поднял голову и посмотрел на него.
— Я не жалел. Я ждал.
Они замолчали. За окном уже вечерело. Монца жила своей жизнью, но в этой комнате время будто остановилось.
Макс провёл ладонью по коже младшего, чувствуя, как под пальцами бьётся его сердце.
— Когда мы вернёмся… — начал он, — Я хочу, чтобы ты знал. Что бы ни случилось на трассе, что бы ни говорили журналисты, ты всегда можешь прийти ко мне. Не как соперник. Как мой.
Тот кивнул.
— И ты ко мне. Даже если я снова буду злиться после поражения. Даже если буду ревновать тебя к каждой красивой девушке, которая подойдёт к тебе после подиума.
Голландец усмехнулся.
— Ты ревнуешь?
— Ужасно, — признался Шарль, — Особенно когда ты улыбаешься Келли. Или когда какой-нибудь журналист спрашивает тебя о личной жизни, и ты отвечаешь, что сосредоточен на гонках. Я сижу и думаю: а вдруг однажды ты действительно найдёшь кого-то… нормального. Кого-то, с кем не придётся прятаться.
Макс перевернул его на спину и навис сверху.
— Слушай меня внимательно, Шарль. Я не ищу никого. Я уже нашёл. И это ты. С твоей улыбкой, с твоим проклятым акцентом, с твоей способностью бесить меня на каждом круге и при этом заставлять хотеть целовать тебя до потери пульса. Ты — это всё, что мне нужно. И я больше не собираюсь делать вид, что это не так.
Монегаск потянулся вверх и поцеловал его — долго, глубоко, с такой нежностью, что у старшего перехватило дыхание.
— Тогда останься, — прошептал он, — На эту ночь. И на следующую. И на все, которые будут после.
— Останусь.
Они снова занялись любовью — медленно, без спешки, будто у них было всё время мира. Голландец целовал каждый дюйм кожи Леклера, шептал ему на ухо, как сильно любит, как долго ждал, как боялся потерять. Младший отвечал тем же — словами, прикосновениями, взглядами, полными такой открытой нежности, что Максу становилось почти страшно от того, насколько сильно он может чувствовать.
Когда они снова лежали в темноте, Шарль тихо спросил:
— А что будет, когда сезон закончится? Когда мы снова окажемся в одном городе надолго?
Макс подумал.
— Тогда я хочу, чтобы ты жил со мной. Хотя бы иногда. Чтобы у нас было место, где не нужно прятаться. Где я могу целовать тебя за завтраком, не боясь, что кто-то войдёт. Где ты можешь злиться на меня за то, что я оставил носки посреди комнаты, а я буду злиться, что ты снова забыл кружку с кофе на столе.
Шарль тихо засмеялся.
— Ты представляешь нас… обычной парой?
— Я представляю нас счастливыми, — ответил старший прост,. — Всё остальное детали.
Младший прижался ближе.
— Тогда давай попробуем. По-настоящему.
— По-настоящему.
За окном Монца окончательно затихла. Где-то далеко ещё горели огни, но здесь, в этой комнате, два гонщика наконец перестали быть только соперниками. Они стали чем-то большим — двумя людьми, которые выбрали друг друга несмотря ни на что.
И ревность, которая ещё совсем недавно жгла Ферстаппена изнутри, постепенно превращалась во что-то другое. В желание защищать, держать, каждый день доказывать, что Шарль — его. Не из страха потерять, а из любви, которая наконец перестала прятаться.
Монегаск уже почти засыпал, когда Макс тихо прошептал:
— Я люблю тебя.
Тот улыбнулся, не открывая глаз.
— Я тоже. Очень.
И в этой простой фразе было всё: годы молчания, украденные ночи, ревность, страх и, наконец, признание, которое оба ждали слишком долго.
Утром, когда они проснулись, мир снаружи остался прежним. Были гонки, команды, камеры, извечное соперничество. Но между ними теперь лежало что-то новое. Что-то настоящее.
И старший, глядя на спящего рядом младшего, понял, что готов защищать это любой ценой.
Даже если придётся ревновать всю оставшуюся жизнь.
Потому что теперь он знал: Шарль Леклер любит его в ответ.
И этого было достаточно, чтобы продолжать.