Когда солнце стучится в окна

Когда солнце стучится в окна

fraimmes

Он лениво открывает глаза. Сильно щурится, спасаясь от невозможно ярких солнечных лучей, назойливо лезущих в лицо. Плотные шторы глубокого коричневого цвета так и остаются не занавешены с самого вечера, а воспоминания возвращаются текучей водой. Ручей после долгой засухи — тонкая струя воды становится сильнее, больше, наполняя засушливое устье освежающей влагой. Память приносит собой тугой ком, сотканный из согревающей теплоты; нечто с невероятной силой принимается горячо пульсировать в груди — как крошечное солнце, запертое в клетке из рёбер. 

Дилюк вытягивает руку, ладонью натыкаясь на чужую прохладную кожу. Подушечками пальцев — самыми-самыми кончиками — ведёт вдоль, медленно спускаясь к рельефному животу, поджавшемуся от внезапного касания. 

— Мастер Дилюк шалит с самого раннего утра, — раздаётся бархат беззлобных смешков. — Что же может быть прекраснее? 

Дрожь крупными каплями собирается у поясницы, расползаясь мушками в разные стороны. Дилюк сглатывает вязкость слюны, собравшейся во рту, и наконец поворачивает голову на звук. Удивлённо моргает, постепенно избавляясь от оставшейся сонливости. Кэйа — не ушёл с багряным восходом, не растворился пустынным миражом, как это обычно бывает. Лежит рядом, растянувшись на другой половине кровати; и улыбается — с хитринкой, застрявшей в чёрных, как смоль, зрачках-звёздах. Солнце падает, путаясь вуалевыми руками в тёмном водопаде волос, стекающих на светлую подушку — кобальтовая синева выгорает, превращаясь в лазурные блики, будто вода у самого берега, где так мелко, что едва закрывает щиколотки. 

Дыхание сводит. 

— Сегодня Селестия прогневается и ниспошлёт небесную кару, раз ты остался? — ворчит Дилюк, почти не узнавая свой голос, охрипший за ночь. Он шевелится, переворачиваясь на бок и чувствуя приятную ломоту, опутавшую паутиной всё тело. Задевает ногами чужие ступни — тоже прохладные. 

Кэйа улыбается — ярко и слепяще, а в уголках его глаз собираются небольшие морщинки. Он сбегал, Дилюк считал, всю неделю — и возвращался только ночью, когда стрелки часов успевали пересечь рубец полуночи. Отмахивался от всех вопросов, разводя руками и переводя начинающиеся беседы в глупые шутки, от которых против воли на губах всегда расползаются улыбки. Не броские, не особо яркие, но искренние — такие, на какие Дилюк способен, пережив все мрачные годы ненастья. Бесполезно у Кэйи пытаться вытащить информацию — только ждать, пока сам расскажет, окрашивая детали красками-подробностями. 

— А ты, значит, всё-таки на это дуешься? 

Дилюк не дуется. Он злится — совсем немного, и старается не лезть в чужие дела, не зарываться в них по самый нос. Взращиваемое заново доверие — хрупкое, как мост из хрусталя, и дорогое, как самое сияющее золото. Они оба учатся заново друг друга принимать — стараются идти на уступки, не пересекать новые границы-стены. Для Кэйи важно личное пространство, куда он может уйти — спрятаться в уютность кокона, и подумать обо всём неспеша. Так было и в детстве, и в буйной юности, разница лишь в том, что в те далёкие, как небесные острова, годы Дилюк не пытался это понять. 

— Я беспокоился, — отвечает он так же легко, как дышит. Слова сами выскальзывают наружу, оборачиваются мягким-мягким покрывалом, ложащимся поверх. 

— В кавалерию набрали новые души, — с тяжёлым выдохом наконец поясняет Кэйа. — Куча бумажных дел, проверок, тренировок. И приползая из ордена вечерами, последнее, о чём хотелось вспоминать — работа. 

— А сегодня...? 

— А сегодня, — он ловит руку Дилюка, — у меня выходной.

Пальцы проезжаются по крепким мышцам, поднимаясь выше и выше — к груди, где загнанно трепещет сердце. Ледяной брони нет — она растоплена испепеляющими морозы поцелуями, остающимися звёздным блеском на теле. Невидимо, но так ощущаемо — бриллиантовое сияние, разгоняющее безднову темноту. Кэйа кажется змеёй, разнеженной чересчур жарким днём — такой же непредсказуемый и умеющий больно кусаться, вонзая клыки с ядом. Только сейчас они надёжно спрятаны, а сам он лежит гибким великолепием. Совершенно обнажённый — и вся одежда, сброшенная ночью, валяется на прежних местах, спутываясь друг с другом. Помятая наверняка, такая, что уже не наденешь без тщательной стирки и глажки. 

— И давно ты проснулся? Почему меня не разбудил? 

Кэйа двигается ближе. Обнимает, заключая в сталь нежных объятий; трётся щекой о густоту медных волос, взлохмачивая их ещё больше и сильнее, а затем — утыкается в копну носом. 

— Ты слишком сладко спал, — Дилюк чувствует, как он улыбается. — У меня совесть не позволила тебя трогать. 

— А ты знаешь, что такое «совесть?» — поддевает беззлобно, слушая рокочущие смешки, как самую тягучую музыку. 

— Прямо в сердце. Теперь тебе придётся взять за эту рану ответственность. 

Дилюк прокашливается: 

— Взять только ответственность или что-то ещё

До Кэйи смысл сказанного доходит не сразу. Он коротко вздрагивает, стерпев мурашки, промчавшиеся по плечам; замирает на считанные мгновения и вновь приходит в движение. Ёрзает, устраиваясь удобнее — нагло закидывает ногу на Дилюка, притираясь совсем близко-близко. 

— А я ещё не верил в детстве, когда кто-то из горничных обмолвился, что плохо на тебя влияю. 

— Ты меня испортил, — соглашается Дилюк, кончиком короткого ногтя проводя по чужому позвоночнику вверх-вниз. 

Ленивое утро, затапливаемое светом из окна. Вероятно, уже нужно подниматься — приводить себя в порядок и спускаться к явно позднему завтраку, который обязательно будет приготовлен заботливой рукой Аделинды. Но двигаться, вопреки всей логике, никак не хочется — только остаться друг с другом ещё дольше, растягивая каждую минуту на бесконечность секунд. 

— Мы сейчас как два слипшихся слайма, — отпускает шутку Кэйа. Дилюк чуть задирает голову и проводит носом по линии его челюсти — такой острой, что, кажется, можно порезаться, как о лезвие меча; морозная свежесть дразнит чуткое обоняние. Первый поцелуй-чмок приходится на подбородок, второй — в уголок губ. Кэйа млеет, подставляется сам, обнимая ещё крепче, словно боится выпустить из кольца своих рук. 

Нежность, сжимающая рёбра до призрачного треска. Дилюк чувствует себя подростком — тем юнцом, который в тайне заглядывался на сводного брата, отмечая каждую деталь и выжигая её на подкорке. Дорвавшийся наконец, добившийся примирения долгими разговорами — и несколькими драками, после которых они зализывали друг другу раны, будто брошенные собаки, вновь нашедшие хозяйскую руку. 

— Я до обеда обещал помочь Эльзеру, — звучно шепчет Дилюк Кэйе в шею, а затем, не сдержавшись, прикусывает смуглую кожу. — А потом хочу съездить с тобой в одно место. 

Кэйа мягко, вопросительно мычит: 

— Зовёшь на свидание? Уж не думал, что в тебе ещё жив романтик. 

Дилюк опускает руку ему на обнажённое бедро и несильно щиплет. Кэйа фальшиво ойкает. 

— Понял-понял! Я побуду с Аделиндой, давно не разговаривали. А потом — увози куда хочешь.

— Разрешаешь себя похитить, капитан Альберих?

Смех — разлив вибраций, вельветовый плед, в который хочется закутаться по самый нос.

— Разрешаю, — охотно кивает он. — Тебе — что угодно.

Report Page