Каркоза

Каркоза

Максим Кабир
Иллюстрация Ольги Мальчиковой

«Король грядёт».

Перелешин обернулся, провожая взглядом русскоязычную надпись на грязной стене, кислотно-жёлтые буквы, кириллицу, затесавшуюся среди агрессивных граффити. Представил поочередно Элвиса Пресли, Людовика XIV и тыловую фигуру на шахматной доске. Гугл извещал, что во время гражданской войны Каркоза приютила множество выходцев из Российской империи. Может, это потомки белоэмигрантов расписывали бетон монархистскими лозунгами?

Поезд замедлял ход. За окнами плыла пустынная платформа. Небо затянуло серым мороком, утро развесило полотнища тумана, как рыбаки — сушащиеся сети. В призрачном неводе застревали голуби. За щелястым забором горбились технические постройки — бастарды архитектуры, переплетались рельсы. Редкие пассажиры поковыляли с баулами в тамбур. Перелешин навьючил рюкзак.

Его посетила странная мысль: сейчас пейзаж растает в дымке, окажется миражом, и поезд покатит дальше, не останавливаясь в несуществующих городах. Но голос из динамиков объявил о прибытии, состав замер, зашипели двери. Перелешин выпрыгнул на перрон, убеждаясь в реальности Каркозы, холодной и мрачной.

Внутри вокзал был самым обыкновенным. С магазинчиками, фастфудом, полицейскими в бронежилетах. Перелешин прошёл его насквозь и очутился на широкой площади, мощенной булыжником. В центре торчал неопознанный памятник. Голову гранитной скульптуры укутывал полиэтиленовый мешок, защищающий от дождя и неистребимых птиц. Голуби покрывали брусчатку сизой массой, шуршали и клокотали. Глядя на их копошение, на щедрые россыпи помёта, Перелешин почему-то подумал о слизнях. Но разве бывают пернатые слизни?

Как и большинство зданий в городе, вокзал был построен на излёте девятнадцатого столетия: серая глыба, старающаяся, будто разведчик в чужом государстве, не привлекать внимание. К остановке подъезжал автобус, такси припарковались у обочины, но Перелешин решил прогуляться. Загрузившаяся карта подсказала путь. На север, вихляя по зигзагам зебр, и прямо, прямо.

Впечатление о Каркозе складывалось от перекрёстка к перекрёстку. Экстерьер: классицизм с вкраплениями ар-нуво, гробовая серьёзность приземистых зданий и отчаянно неуместные высотки банковского квартала на горизонте. Мусор в канавах, фантики, пивные бутылки. Ветер откинул ячеистую ткань с фасада ремонтируемого дома, под ней скалились устрашающие маскароны.

Люди были ненамного приветливее гаргулий. Помятые лунатики на поводках выгуливаемых псов. Фауна: голуби, голуби, голуби, тщедушные домашние собаки, мышка, тянущая кусок булки к подвалу, снова голуби. Ароматы: мокрый асфальт, выпечка, гниющие овощи, сажа.

Тревел-блогеры рекомендовали посещать город весной, когда цветут вишни, и не портить впечатление зимними визитами. Поздний март в Каркозе не отличался от позднего ноября. Перелешин продрог до костей и заскочил погреться в «Ашан», сумрачный и унылый, как и весь город. Чужак бродил вдоль стеллажей, пока подозрительный охранник не упал на хвост. Пришлось поторопиться. Темнокожий кассир пробил сэндвич и стакан горячего кофе.

У Каркозы появился вкус: не только мороси, но и дешёвого бодрящего напитка.

Отель располагался в обветшалом здании времён Второй империи. Винтовая лестница пронзала этажи, как шампур — свинину. Выглядели инородными придатками домофон и пластиковый аквариум с компьютером и помятым портье. Зарегистрировавшись, получив пластиковую карту и пароль от вай-фая, Перелешин вскарабкался на последний, шестой этаж. Едва разминулся с выселяющимся постояльцем.

Паркет скрипел, предупреждая обитателей скученных комнатушек о прибытии жильца. За полтора века здешние тени приобрели повадки пауков. В плафонах умерло не одно поколение тараканов, их высохшие останки просвечивали сквозь матовое стекло. Перелешин отпер дверь и сунул пластину в щель справа от входа. Лампы озарили каморку, вмещающую кровать, подвесной телевизор и вешалку. Золотистые ромбы на обоях — шик Прекрасной эпохи. Дверца ванной запустила ревущий вентилятор вытяжки. Перелешин умылся, морщась от шума. Перелез через кровать, чтобы выглянуть в окно. По пустынной улице бомжиха катила тележку. Походка женщины была какой-то неправильной, птичьей, словно женщину воспитали аисты.

В стенах булькали трубы. Пахло вареной капустой и стиральным порошком.

Перелешин вынул кошелёк. Из кармашка ему улыбнулась Соня. Дочь позировала возле башни «Эшколь» накануне поступления в университет. Синее платье, счастливая мордашка. В армии она похудела, повзрослела, завела новых подруг. Исчезли подростковые прыщи, очертились скулы. Возвращаясь из гарнизона на выходные, она привозила в отчий дом свет. Море света.

В сумерках пасмурного утра Перелешин прижал фотографию к губам.

Его хрупкая, его замечательная девочка и холодная неживая Каркоза казались несовместимыми. Как беспроводной интернет в доме с привидениями. Как архаичное слово «грядёт» на бетоне.

— Где же ты? — спросил Перелешин. Простонал. За стеной хрипло закашляли.

Тень на обоях очертаниями напоминала висельника. Труп вынули из петли, а тень сохранилась в назидание будущим жильцам. Перелешин нашел пульт. Загорелся экран, оглушительно загрохотали взрывы. По коже побежали мурашки. Заныло плечо, рассечённое рубцом, где белая кость вылезла наружу из мясного плена. Перелешин судорожно выключил телевизор.

Он сидел на краю кровати, стиснув зубы и кулаки, и гадал: когда все началось?


Эту историю можно начать с граффити на подъезде к Каркозе или десятком иных способов.

Например: Михаил Перелешин родился весной 1970 года, одновременно с актрисой Умой Турман, и едва не умер в тот же день. Пуповина пережала горло, словно удавка, и он стал багровым. Мать так часто пересказывала эту историю, что, кажется, он помнил, как все было. Помнил рыжие усы акушера.

Вот другой вариант: Перелешину десять, он понурился в директорской приемной. Щеки исцарапаны, колени сбиты; предвкушая порку, он жалеет, что не задохнулся в младенчестве, и утешается тем, что Савельев выглядит не лучше. Уж разукрасил он его! Мама пререкается с родителями Савельева. Дома она всыплет сыну ремня, но в школе будет защищать непутёвое чадо до последнего.

«Ваш мальчик назвал Мишу словом на букву «ж». Откуда он знает это слово?»

«Жопа?» — Отец Савельева притворяется, что не понимает. Но он понимает.

«Жид», — чеканит мама.

Вот музыкальный вариант: Перелешину двенадцать, и он слушает пластинку «Deep Purple». На пластинке чудища Босха и грешники в аду. Или: шесть лет спустя, наглый и хмельной, врывается в гримерку одной из самых популярных ленинградских групп и заявляет, что будет их бас-гитаристом. Следующий концерт они дают вместе. Перелешин играет в группе два года, успевает поучаствовать в записи культового альбома. В каждой уважающей себя энциклопедии русского рока есть его физиономия. На фотографиях он патлатый и еще худой.

Начало эмиграционное: в пьяной драке пырнули ножом, неглубоко задето предплечье, но жена в больнице глядит на него, как на умирающего, сложила руки на животе, будто защищает ребенка от такой жизни. Жена смотрит печально и говорит: «Либо разведёмся, либо уедем».

Историю можно начать со всех тех трудностей, которые ждали за рубежом завязавшего пьяницу, неудавшуюся рок-звезду, или с Моисея, который вывел свой народ из Египта, или с буферной зоны в Южном Ливане, или с нападения на пограничный патруль, или так:

2006 год. Перелешин ведет десятилетнюю Соню на премьеру мультика Мияздаки «Сказания Земноморья». На двадцатой минуте сеанс прерывают грубо. Вспыхивает свет. Кто-то из зрителей произносит ровным голосом: «Началась война».

Мобилка нагревается от непрерывной трели. Из Питера звонит мама, умоляет бросить все и вернуться. По телевизору выступает министр обороны Перец. Вика курит в форточку и плачет. Соня, испугавшись, обнимает маму, они рыдают хором. Перелешин подходит и неловко обнимает обоих. Так они и стоят, оцепеневшие, простившие друг друга в первый день войны.


— Мне страшно. — Соня смотрит ему в глаза своими большими синими глазищами.

— Не бойся, маленькая. Мы с мамой рядом. И Каштанчик. — Он теребит за ухом плюшевого ослика. Каштанчик с год пылился на антресоли, но теперь снова в постели хозяйки.

— А если бомба упадёт?

— Не упадёт.

— Обещаешь?

— Клянусь. Как по-французски «мы в безопасности»?

Соня учит английский, французский, иврит. «У нее талант к языкам», — говорит репетитор.

— Я не знаю. — Соня топит губы в гриве Каштанчика.

— А как будет «я люблю тебя»?

— Je t'aime.

— Je t'aime…


В четверг он выбирается из дома. Нижний город вымер. Закрылись рестораны и магазины. Не хватает перекати-поля, кочующего улицами. Он сказал бы, что Хайфа похожа сейчас на Каркозу, но в 2006-м он не слышал ни о какой Каркозе.

Безразлично шумит море. Изредка по набережной пролетает полицейский автомобиль. Едет армейская колонна. Соне понравилась бы камуфляжная расцветка противоракетной установки «Патриот». Он решает, что самое время развязать, и отыскивает работающий маркет. Покупатели, сбившиеся в кучу, и патрульные, покупающие сигареты, вызывают ассоциации с повестью Стивена Кинга «Мгла». Вот-вот по парковке поползет туман, отрежет от мира; из тумана явятся монстры, босхианские чудовища, как на обложке «Deep Purple».

Звонит Вика, просит немедленно вернуться. Шесть ракет упали на город, есть жертвы. На Адаре, в районах Кармеля, Чек-Поста и Ахузы разрушены дома. «Хезболла» называет это «Иранским громом».

По дороге домой Перелешин выпивает треть бутылки рома, остатки прячет. Из парка «Эли Коэн» торопится в бомбоубежище кое-как одетая семьи. Надсадно воет сирена, раздаются далекие хлопки.

— Сюда не достанет, — бормочет Перелешин. Громыхает так, что земля вибрирует под ногами. Он мчится сквозь сквер, прикрыв голову. Сигналят «амбулансы», пахнет дымом. Ракета угодила меж высоток по улице Дерех Царфат.


— Где Жабка?

— Жабка спит. Где ты шлялся?

— Дышал свежим воздухом.

— Она хотела, чтобы ты уложил ее спать.

— Прости, я не посмотрел на часы.

— От тебя воняет.

Под презрительным взглядом он пьянеет сильнее.

— Вик, у меня тоже нервы на пределе. Неизвестно, что нас ждет. Я могу выпить сто грамм. Война…

— Она тебя ждала. — В глазах жены слезы — не текут по щекам, но стоят, как опрокинутые озера. Увернувшись от протянутой руки, Вика уходит на кухню. В следующий раз он увидит ее в морге, среди других трупов, извлеченных из-под руин.

Сирена то замолкает, то снова взвывает. Бомбы падают, как за бездушие свергнутые боги. Перелешин включает альбом, в записи которого участвовал, и чувствует себя абсурдно счастливым, как святые перед смертью.

Глотая из горлышка ром, он думает: «Я могу развестись, но остаться хорошим отцом для Сони. Я буду свободен».

Что-то приближается сверху, с небес. Дом падает, музыка умолкает, вылезают кости, жены умирают в цементном крошеве.


Каркоза была мертвым городом, несмотря на редких статистов и автомобили. Как декорации, которые возвели, но пока не использовали. Как разорившиеся парки развлечений, ветшающие под дождем. Петляя промозглыми улочками, Перелешин натыкался на подсказки к неозвученной загадке. Таинственные символы, вмурованные в материю мартовского дня. Глаза, нарисованные на штукатурке средневекового храма. Грузовик с огромным пластмассовым пупсом в кузове. Многочисленные объявления «Куплю волосы», навязчивые, как мысли о гнездах из волос, о существах, нуждающихся в человеческих волосах.

Ориентируясь по карте, Перелешин вышел к центру. Широкий проспект разделяла посередине кленовая аллея. Первые этажи домов отвели под булочные, кафе и магазины. Каркоза не привлекала туристов. Что здесь фотографировать? Чем хвастаться в социальных сетях? Мелкой речушкой, журчащей в низине? Замшелыми химерами на коньках крыш? Заколоченным алхимическим музеем?

Лужи отражали свинцовое небо. «Небо, — думал Перелешин, — это место, откуда падают бомбы». Пятнадцать лет назад он полз, как червь, по уничтоженному миру, глотал пыль и слушал ветер в ушах, кричал, но крик не пробивался сквозь гул. Кость торчала из плеча, лилась кровь. Он не ощущал боли. Квартира стала скопищем бессмысленных безобразных углов, триумфом экспрессионизма. Куда-то подевался потолок — нельзя существовать без потолка, если небеса тебя ненавидят. Обломки стен с синими обоями, спальня дочери. Он переполз завалы, и собственный вопль раздался из соседнего измерения.

Имя. Слово, с которого заново началась его вселенная.


Спинку лавочки оседлали подростки. Все состоящие из шипов: шипастые ботинки, проклепанные куртки, стержни в ушах и бровях, крашеные волосы выставлены иглами. В музыкальную бытность такие мальчишки и девчонки тусовались у рок-клуба на Рубинштейна, в «Castle Rock» и «Сайгоне». Только крутые прикиды они мастерили себе сами, а не покупали в бутиках.

Панки передавали по кругу вино; впервые за много лет Перелешину захотелось смочить горло алкоголем. При виде чужестранца компания осклабилась. Девушка с синей челкой и серьгой в носу крикнула что-то по-французски. Ее дружки загоготали, а Перелешин ускорил шаг.

Он обратился к условному Богу, теоретическому творцу, непроизносимому Тетраграмматону.

«Однажды ты вернул мне дочь, она была живой под обломками, спасибо. Отдай мне ее опять».

Хохот панков утих за поворотом. Перелешин замер возле витрины. Старинные тома возлежали на бархате, дразня язычками ляссе.

«Еще один вариант начала истории, — подумал Перелешин. — Вариант с висельником».


Висельника звали Сергей Мазанцев. Он был из тех Сергеев, которых все зовут «Серегами». Жилистый, подвижный, нахальный. Перелешин повидал таких репатриантов: им словно бы удавалось перевезти за границу родной воздух, и они ходили внутри этого воздуха, как в коконе. Вместе с ними передвигался неровно вырезанный контур СНГ.

Мазанцев эмигрировал с мятежного востока Украины. Из разбомбленного квартала Перелешин перебрался в тихий и живописный пригород Хайфы, там же позже поселился Мазанцев. Две войны сделали их соседями.

В спортивном костюме, бритый, плавный, как ящерицы и убийцы, Мазанцев напоминал торгаша. И не догадаешься, что его квартира напичкана книгами. Мазанцев был книжным торгашом.

Похоронив Вику, Перелешин не впускал женщин ни в свой дом — уютный домик с огородом и панорамными окнами, — ни в сердце. За пятнадцать лет вдовства у него были быстротечные романы, ни к чему не обязывающие свидания. Он занимался оптовыми поставками в крупной фирме, а остальное время уделял воспитанию дочери. Первый год после смерти жены был самым тяжелым. Потом полегчало.

Соня росла стремительно — быстрее, чем он желал бы. Она была особенной девочкой, пусть эта фраза из уст отца и звучит предвзято. Запоем читала книги, опережая школьную программу по литературе. С Гарри Поттера перепрыгнула сразу на Чехова. Собралась крошечная музыкальная группа: Соня освоила электронные барабаны, а Перелешин импровизировал на гитаре. Пройдя этап «буду рок-звездой, как папа», Соня барабаны забросила; распад дуэта оказался для отца драматичнее, чем изгнание из настоящего ансамбля в девяностом. Соня увлеклась актерским мастерством. Штудировала учебники, записалась на курсы. Перелешин оплатил пластическую операцию по удалению шрама с виска дочери. Он сделал все, чтобы детство Сони было счастливым.

Перелешин носил в ателье флэшки и упаковывал распечатанные фотографии под пленку. Соня говорила, это ужасно мило и старомодно. На снимках его Жабка хохотала, перепачканная мукой, кривлялась, кормила чаек во время единственного визита в Петербург (родителя Перелешина умерли, связь с Россией окончательно прервалась); Соня купалась в море, тискала мопса, обнималась с подружками, перевоплотилась в Фредди Крюгера для хэллоуинской вечеринки и в Ромео для школьного спектакля, выложила в Интернет фото в нижнем белье и была наказана. Три альбома содержали фотографии Сони со службы на базе Баэр-Шева. Перелешин шутливо грозил переквалифицироваться в армейского раввина, надзирателя за кашрутом, чтобы контролировать дочь. На тех снимках Соня напоминала юную Вику.

Перелешин никогда не говорил дочке, что хотел развестись с ее мамой, что развелся бы, если бы не трагедия.

Пока Соня отдавала Родине долг и заваливала соцсети фотографиями со сборов, в доме напротив поселился украинский хлопец Серега. А так как воздухом своим говорливый Серега готов был делиться со всеми, Перелешин периодически болтал с книготорговцем. Завидев соседа, Мазанцев спешил через дорогу, широко улыбаясь щербатым ртом.

— Ну и денек! — частил он. — Бегаю, говорю, круглые сутки.

— И что набегал?

— Дык вот! — Серега извлекал из олимпийки бумажный сверток. Мозолистые пальцы с обкусанными ногтями удивительно бережно освобождали от упаковки книгу. — Киплинг, — восхищенно произносил вороватый мужичок в паленом «Адидасе». Или: Брокгауз. Или: Дидро.

Подпив — у Мазанцева случались запои, — он поведал, едва не прослезившись, что в Донецке оставил тонны дореволюционных изданий. «Я был акулой на толкучках», — сказал он.

Перелешин подумал: Мазанцев, отлично ориентирующийся в литературе, истории, географии, использовал внешнюю обманчивую простоту, затрапезность, обкатывая клиентов. Нюх на первые издания, раритеты, автографы у букиниста был феноменальный. Он тратил несколько сот шекелей, скупая в книжных лавках обшарпанные тома, и перепродавал втридорога. Мотался по стране, прибирая к загребущим лапам библиотеки отъезжающих за границу книгочеев. В июле целую фуру пригнал из Иерусалима и сообщил доверительно Перелешину: «Пить буду неделю».

А в августе повесился. И никому его книги и атласы оказались не нужны.

Соня задувала свечи на праздничном торте: восемнадцать штук, двадцать, двадцать три. И в это же самое время во Франции, в пронизанном сквозняками отеле, черная тень висельника липла к обоям, как опухоль.


По безлюдным улицам Каркозы ветер носил конфетные обертки.

Перелешин перевел взор с заплесневелой стены на дисплей телефона.

Известие о том, что дочь собирается снимать квартиру, он принял скрепя сердце. Было страшно в пятьдесят лет остаться одному в пустом доме. Но Соня убедила:

— Папочка, я буду приезжать на шабат, звонить каждый день, и это не другая галактика, а всего-то час езды.

Она держала слово. Приезжала и звонила регулярно. Ежедневно писала, присылала смешные картинки. В телефоне сотни сообщений. Переписка оборвалась зимой. Почти два месяца — ни письмеца, а затем, как авиаудар среди ночи, фотография без подписи. Театральная афиша.

Точно такая же афиша, но сырая и потрепанная, висела на кирпичном фасаде по rue de l'Oubli. В двадцать три Соня не оставила идею блистать на сцене. В свободное от учебы время посещала различные кастинги, сыграла эпизодическую роль в телесериале. Роль была до обидного короткой, пара реплик. Перелешину хотелось спросить режиссера, чем он думал, не дав такой талантливой актрисе проявить себя. Но как связана мечта израильской девушки о кино и эта уродливая афиша в зловонном переулке Каркозы?

«The Yellow Sign» — гласила желтая надпись на черном фоне. По левому краю вздыбилась тощая желтая фигура, непомерно высокая. Желтая тень желтого человека диагонально перечеркнула лист.

«Тридцатого марта, — сообщала лаконичная афиша по-английски. — Легендарный спектакль в “Хале”».

Перелешин поднял взгляд. Над узкой дверью располагались четыре буквы. HALA. Табличка «Closed» на цепи. Перелешин подергал ручку — заперто. Клуб? Театр? Чем бы ни была «Хала», двадцать девятого марта она не впускала посетителей.

Перелешин растеряно заозирался. Пешеходная дорожка полого уходила вверх, мимо закрытых заведений у подножья кривых пятиэтажных муравейников. Замкнутые двери, замкнутые ставни. Провода, протянутые между зданий.

В мусорном баке зашуршало. Запах мочи и гниющих овощей ударил в ноздри. С края контейнера кровавой соплей свисал женский парик. Красный скальп, а под ним что-то копошилось в картофельных очистках.

Перелешин посмотрел на согнутую, закупоренную фольгой бутылку, валяющуюся в углу, на шприцы, скопившиеся возле бака, впился глазами в погашенные неоновые вывески. Ноги в колготках, пронзенное сердце, гендерные символы Венеры и Марса, схематический пенис.

Желудок наполнился желчью. Рот пересох.

Улица красных фонарей — вот куда привела его афиша. Либо театр соседствовал с секс-шопами и борделями, либо «Хала» была борделем. И в бордель позвала его дочь.


А может, началось все за шесть месяцев до Каркозы?

Продолжение>

Читать историю на нашем портале.


Report Page