Изошел

Изошел

@e_xlibris

   Кто хоть раз сиживал за каменными стенами губернского острога, знает Ивана Парфеныча Голубкова. Знают его и судейские и все прокуроры и сам тюремный инспектор Волков, который курит сигары из яшмового мундштука -- дар Османа-паши.

   Без пяти годов полсотни лет стукнуло на Аграфену Ивану Парфенычу, а так дашь ему не больше тридцати -- румяный, кудрявый и вся борода в мелких колечках. Жаль, ростом не вышел, за то вширь пошел.

   С десяти он в тюремной канцелярии, узкой и длинной, за своим столом, обложенный бумагами.

   Шуршит, вертит, записывает.

   -- Эх, вы, голубчики, острожные мотыльки!

   А помощники начальника кругом похаживают, искоса на него поглядывают, как в самой сказке красношапошной, ждут: разобрав бумаги, даст Иван Парфеныч каждому подходящее, каждому втолкует, что и как делать и с какою бумагою.

   Народ, ведь, все легкий, разброщивый, и чем бы в дело вникать, всяк норовит как бы в кинематограф пройти или переметнуться в картишки.

   Без Ивана Парфеныча все дело пропало бы, Иван Парфеныч -- известно!

   -- Я, -- говорит, -- со времени военной службы двадцать два года за этим столом сижу, пол протоптал.

   И всем рад услужить.

   И нет у него злобы русской, ненависти застарелой. Деловитость и чадолюбие выше всего ценил Иван Парфеныч и нелицемерно гордился своим потомством.

   Кругленькая в отца, старшая Люмушка против него за тем же столом. Строго ее учит отец канцелярскому делу. Закраснелась пушистая щечка, растрепалась коса: опустив ресницы, щелкает она костяшками, и пишет, -- шелестит листок за листком.

   -- По-божески! -- говорит Иван Парфеныч в оправдание своей строгости.

   Словоохотлив Иван Парфеныч, любит порассказать о житейском и прошлом своем, и какая тюрьма была раньше -- исконное место дел его и действии.

   -- Вместо канцелярии, -- говорит Иван Парфеныч и всегда с каким-то необыкновенным удовольствием и весьма отчетливо, -- тут вот стоял деревянный сараи с такими большущими окнами, а сидел я не на этом месте, а вон там, где Марк Николаевич сидит. (Марк Николаевич это писец, двумя пальцами пишет, только их у него два и осталось). А через три года построили каменную тюрьму, а еще через полгода я женился. Жена моя в горничных у исправника была. Говорю я ей: "Александра Петровна, нужно закон исполнить!" А она мне: "Это, говорит, голь с нищетой повенчается! У тебя даже и тюфяка нет, чтобы спать лечь!" "Даст Бог, Петровна, наживем!" -- говорю. И точно, с самого того дня, как повенчались, все хорошо пошло. Надежда на Бога беспроигрышная. Я пошел в первый же день сюда на службу, а она с корзиной на руке на фабрику. Так и начались дни.

   В канцелярию вбежал рыжий, как таракан, начальник.

   Помощники засуетились.

   Трепет прошел по столам.

   И один Голубков сидит, как был: все равно, без него не обойдутся.

   И только, когда начальник подошел к нему, он поднялся и сразу, точно, не суетясь, стал объяснять самую суть дела и до того толково, самый бестолковый сообразит.

   Так жил Иван Парфеныч, делая дела и не тужа.

   И ведь дожил бы до честной кончины и под плач трех дочерей своих -- Люмушки, Раечки и Валечки под высокий бы крест лег на Подосеновском кладбище, да кто ж ее знает судьбу-то конечную, и все вышло совсем не так и не то, что гадалось и думалось.

   В один осенний дождливый день, когда в канцелярии из всех служащих сидел только Иван Парфеныч, заканчивая какие-то спешные дела -- Иван Парфеныч частенько задерживался на час и даже больше -- в приемной по-привычному брякнули ружья и затопали шаги.

   Не обернулся Иван Парфеныч: знакомое дело -- арестантов приводят пять раз на дню, это его не касается.

   Да не случилось на время дежурного, один помощник начальника Густав Густавович, хромой.

   Хрипло пискнул Густав Густавович.

   Ну, значит, надо помочь.

   И сумерки да и от дождя совсем затемнило, взял Иван Парфеныч лампочку, поставил на столик у перегородки, еще взял листок бумаги.

   -- Ближе подойди! -- окрикнул арестанта.

   И тоненький луч от лампы осветил бледное лицо, глаза, черную бороду.

   Иван Парфеныч замотал головой: и веря и не веря глазам.

   -- Миша, ты? -- спросил он, пристально глядя на арестанта.

   -- Тише! ---- я Иван Исходящий.

   Что вы тут говорите? -- пискнул Густав Густавович.

   -- Ничего-с, это мне померещилось, -- ответил по-всегдашнему Иван Парфеныч, и только листок задрожал в его руке.

   Густав Густавович подошел к перегородке.

   -- Как звать? -- пропищал хромой.

   -- Иван Исходящий, -- повторил, насмехаясь, арестант, -- был входящий, теперь исходящий, широкой земли гражданин, звания не хочу говорить! -- и нетерпеливо подернулся весь, -- надоели вы все.

   -- Аристов, возьми его в подвал, -- пищал Густав Густавович, -- в подвал, там вымоется в бане. Опрыскай одежу и во 2-й.

   Стукнули шаги и все пропало.

   "Мишатка, братенок! Ведь, я его на руках носил! И что это сталось, Боже мой!".

   Хочет Иван Парфеныч дела закончить, а этот Мишатка -- Иван Исходящий, которого повел Аристов сначала в подвал, потом во 2-й корпус, этот брат исходящий путает ему все дело: и простое привычное не поддается, небывалым обертывается, головоломным.

   Всю ночь не спал Иван Парфеныч.

   И только что заведет глаза, через него как стрела: так он и подпрыгнет, а брат будто стоит перед ним.

   "Тише! ---- я Иван Исходящий".

   А ведь он никак не думал, что с братом такое выйдет, думал, что как в Сибирь уехал, устроился хорошо, и все благополучно. И понимает, и никак не может свыкнуться, что случилась беда и эта беда не без причины. Самой причины он не допускает.

   Изметавшись, встал поутру, хотел помолиться, как привык с детства молиться, да рука не подымается лоб перекрестить, хотел заварить чаю, чайник разлил, разлил и выругался очень нехорошо, чего никогда не бывало.

   С камнем на сердце пошел в канцелярию.

   Какая была ясность голубковского духа!

   Какое спокойствие голубковской души!

   и оттого, верно, и речь его такая, только его, Голубкова, и поймешь и увидишь, а если укор, не обидишься.

   И все через него, через эту ясность и спокойствие, как-то хорошим показывалось, и навязшее, как новое, и приевшееся нескушным, а люди -- да тот же Густав Густавович со всем изнутренним своим хромоножием, с писком придирчивым, милейшим Густавом Густавовичем.

   И вот оборвалось -- жизнь оборвалась, жизнь оборвалась -- началось житие.

   А вы знаете, что такое житие? -- да ведь это труд самой жизни, тягота дней, каждого дня -- вот что такое житие, не жизнь!

   И как часто вспоминался теперь Голубкову судебный кандидат Фирсов, спорщик и такой острый до боли и глазами, и улыбкой, и беспощадным словом, этот Фирсов говаривал со своей такой улыбкой:

   "Жизнь как хватит поперек через всю спину слева направо, забудете тогда славословие петь, за детей своих и братьев еще покаетесь!"

   И вот оно пришло: хватило поперек ----

   Брат, которого он когда-то на руках носил, сидел тут за стеной во 2-м корпусе, и то, что брат сидел за решеткой, а сам он ходил на свободе, с этим он никак не мог свыкнуться, а также не может он принять и то, что все это так и должно было случиться, да и как ему принять, раз самой причины -- из-за чего попал брат в тюрьму он не допускает.

   Вот оно, какое дело -- бесконечное!

   В одно из свиданий брат сказал:

   -- Запеки, Иван, пилку в хлеб: мне бежать надо.

   Если бы кто-нибудь сказал про такое, Иван Парфеныч просто рассмеялся бы, принимая за самую смешную шутку: Иван Парфеныч и то дело, которое он так отлично делал, это дело с ним нераздельное, -- в деле же во всяком есть закон и этот закон нельзя нарушить, или ----

   И дело, которым гордился Иван Парфеныч, пошло насмарку.

   Иван Парфеныч разрезал булку с обеих сторон, в середку положил пилку и, передавая хлеб брату, сам нарочно отломил кусок с того конца, где ничего не было.

   -- Помилуйте, чай, свой-то человек надежный! -- заметил помощник Сементкович, искренно не понимая, как это Иван Парфеныч и точно не знает, что скорее начальника заподозришь, прокурора заподозришь, но его -- Ивана Парфеныча ----

   Темною ветреною ночью Иван Исходящий бежал, надписав на стене углем:

иван изошел

   По-прежнему с утра и до позднего вечера сидел Иван Парфеныч в канцелярии за своим столом над послушными ему бумагами.

   Никому, конечно, и в голову не пришло, чтобы он что-нибудь подобное -- пилку там арестанту передать в хлеб или еще что. Скоро и вообще-то об этом забылось -- мало ли бегает арестантов и с пилками и без пилок!

   Но сам-то Иван Парфеныч ничего не забыл.

   И еще никак ему не забыть о этом брате своем исшедшем:

иван изошел

   Иван Парфеныч затосковал.

   И не то, что он нарушил дело свое, смошенничал, нет, не это ему стало, нет, он уж если хотите, понял, что иначе не мог поступить. И о брате тоже, не то его замучило, что брату выпала доля такая, нет, не о брате, а о себе, что его-то собственная доля, что это такое?

   Работа валилась из рук.

   И ничему уж не рад.

   Уныние напало -- муть в голове, тоска на сердце и нету света нигде, тускло.

   Отойти в сторонку, чтобы не видно, сжаться так вот ----

   И нет никакой надежды.

   И конца нет.

   Летом в первый раз за всю свою службу взял он отпуск -- ходил на богомолье. Говорил со старцем, добился-таки праведника на земле грешной!

   Старец сказал:

   -- Дух уныния, соединяясь с духом скорби и через него подкрепляемый, дух лютый и тяжкий. Но надо помнить, что часто из любви поражает Бог своим духовным жезлом человека, чтобы преуспевал человек в добродетели. И в конце концов непременно произойдет изменение и все просветлеет опять и станет неколебимей. И еще надо помнить, -- сказал старец, -- что без Божьего попущения враг ничего не может нам сделать, и если печалит дух наш, то лишь столько, сколько попускается ему от Бога. И ничем человек так не может доказать своей любви к Богу, как благодушным перенесением печальных обстоятельств, и это возводит его к высшему совершенству. Иначе неблагодарность, хуление, сомнение, страх и отчаяние наполнят и вконец измотают душу. Сколько силы есть, надо молиться, -- сказал старец, -- а к молитве приложить чтение и рукоделие.

   Иван Парфеныч никогда ничего не читал, но дело делал.

   -- Я работаю, -- возразил он, -- да все из рук валится.

   -- Понуждай себя, -- сказал старец, -- а когда останешься без дела, переноси мысли свои на какой-нибудь предмет божественный или простой человеческий сердечный. Главное же терпение и упование. Ведь, враг и наводит на нас уныние, чтобы лишить душу упования на Бога, но Бог-то никогда не допустит, чтобы душу, уповающую на него, одолели напасти.

   И когда говорил старец, становилось легко и казалось, что все так и будет: он победит уныние свое и пойдет жизнь по-старому полной чашей, нет, еще полнее, дочерей замуж выдаст, внучат дождется ---- А когда вернулся в свою тюрьму и взялся за канцелярское свое дело, сразу же в первый же день ясно увидел, что не может.

   И с каждым днем это все яснее ему.

   А главное, конца-то не видно.

   В полдень, когда в канцелярии никого не было, и даже Люмушка вышла, Иван Парфеныч, по-всегдашнему задерживающийся, один был среди бумаг тюремных.

   В руках он держал какое-то дело, которое нужно было ему положить на стол, и он этого никак не мог сделать: и не то, чтобы забыл, а просто пошевельнуться не мог.

   И в таком оцепенении своем безнадежном увидел крюк от лампы, знакомый, испокон века торчавший в потолке. И какое-то чувство смутное, но сильное, как от случайной находки, в которой может быть цель всей жизни, толкнуло его и сразу он вышел из оцепенения своего.

   Дело положил он на стол, куда следует, потом пододвинул стол, поставил на стол стул, сам залез на стул, зацепил за стул сахарную бечевку и как-то само уж собой вспетлил бечевку -- и так же вошла петля как-то уж само собой на шею --

   Что ж еще?

   -- Ну ---- прощай!

   И оттолкнул ногами стул.

   И там, над бумагами, где никогда не светила лампа, точно в насмешку, в самый ясный осенний полдень, закачался вместо лампы, как темная лампа, спокойный и ясный Голубков.


Больше коротких рассказов

Report Page