Хармс, пыль и прочие вещи
Недавно наткнулся у Хармса на одно весьма занимательное рассуждение, столь же остроумное, сколь и сумасбродное (как это обычно у него и бывает), о кризисном состоянии мировой эпохи, в которой все мы сейчас живём.
«Всё существующее вне нас — пишет Хармс в 1929 году — перестало быть в нас самих. Мы уже не подобны окружающему нас миру. Мир летит к нам в рот в виде отдельных кусочков: камня, смолы, стекла, железа, дерева и т.д. Подходя к столу, мы говорим: это стол, а не я, а потому вот тебе! — и трах по столу кулаком, а стол пополам, а мы по половинам, а половины в порошок, а мы по порошку, а порошок к нам в рот, а мы говорим: это пыль, а не я — и трах по пыли. А пыль уже наших ударов не боится».
Интересно это рассуждение прежде всего тем, что в нём имплицитно присутствует довольно последовательная историософия, касающаяся развития всей европейской культуры и того состояния абсурда, к которому она подошла в последние свои времена. Мне неизвестно, имел ли её ввиду Хармс сознательно или она пришла ему по наитию, но тут есть что сказать.
Вся европейская мысль, начиная со старика Платона, покоится на признании субъектно-объектных отношений фундаментальной предпосылкой восприятия мира. Вот уже несколько тысяч лет дух мы отделяем от материи; и то и другое существует по отношению к сознанию прежде всего в форме завершённого, замкнутого на себе объекта, а характер связи между вещами определяется их непосредственными свойствами, сама же эта связь собственной реальностью не обладает. Иными словами, мы гораздо внимательнее относимся к вещам, чем к отношениям между ними. Эта почтенная традиция успешно просуществовала до нашей эпохи, более того, в Новое время, вместе с утверждением научного мировоззрения, она, как кажется, зацвела с небывалой силой, ибо наука (имеется в виду мировоззренческие основания эпохи, а не род деятельности), руководствуясь вторым правилом Декарта, призывает «делить каждую из рассматриваемых трудностей на столько частей, на сколько потребуется, чтобы лучше их разрешить» (Декарт. Правила для руководства ума). То есть дробить объект нашего интереса на всё более мелкие составные части, пока они не предстанут перед нами в виде неделимых очевидностей.
Однако Хармс, несмотря на общую линию преемственности традиции, усматривает в характере этих отношений принципиальную разницу с прошлыми эпохами (я имею в виду Средневековье, Античность или даже совсем архаические времена). Заключается она в том, что «существующее вне нас перестало быть в нас самих», то есть объект и субъект во времена более древние взаимозависимо откликались друг на друга, оказываясь одновременно и обстоятельством жизни и пространством потенциального действия для неё. Научное мировоззрение Нового времени напротив, поощряет человека относиться к миру остенсивно, помещая пространство объектных отношений целиком за пределы живого человеческого существа, превращая, таким образом, наблюдателя в почти божественную фигуру, самое для себя являющуюся критерием внеприродной объективности.
Подобный образ мысли имеет свои преимущества, он открывает для наблюдателя практически бесконечные комбинационные возможности объектов и их элементов, позволяя раскрывать всё новые и новые их свойства, руководствуясь при этом довольно простым методом. Полный перечень этих свойств и будет являться тем финальным и истинным знанием, к которому должен стремиться человек (4-е правило Декарта). Задача его, замкнуть на себе объект, разложить его на составные элементы, затем замкнуть и их и так до тех пор, пока мир не будет полностью исчерпан до самых простых очевидностей (Мир летит к нам в рот в виде отдельных кусочков: камня, смолы, стекла, железа, дерева и т.д.). Однако есть у этого метода и один большой недостаток: изымая наблюдателя из системы реальных взаимосвязей с объектами, характер человеческих отношений с ними становится полностью произвольным. Вещи больше не отражаются в нас, для соблюдения чистоты эксперимента наблюдатель прячется за стеклом.
Повторю для краткости: связь между субъектом и объектом в древних эпохах определяется отношениями достаточности и сообразности, характерная черта Нового времени состоит в том, что вещи по отношению к человеку стремятся к существованию отчужденному и произвольному, хотя до полноты этого состояния в реальности они никогда не доходят, ибо в любой эпохе есть подводные течения, которые находятся в оппозиции к её базовым установкам и замедляют их ход. Начиная с XVII и достигая своего акме в середине XIX в., этот тип мировоззрения начинает постепенно тлеть уже после «завершения» философии Гегелем. В это время вдруг очень громко о себе заявляют новые теории от Маркса до Кьеркегора, выступающие против хрустальной чистоты, независимости и самодостаточности науки. От обусловленности социальным устройством общества до экзистенциальной глубины человеческой души, в качестве значимых предлагаются совершенные иные аспекты бытия, указывающие на недостаточность и ошибочность монополии на истину, которую утверждал научный взгляд на мир.
Сейчас эпоха доводит своё мировоззрение до логического предела, превращая его в абсурд. Хармс берёт уже упоминавшееся второе правило Декарта и показывает, что метод, который триста лет до этого казался ответом на все вопросы, и который был главным топливом прогресса и просвещения, на самом деле не работает. «Подходя к столу, мы говорим: это стол, а не я» — здесь объект не имеет с нами как с наблюдателем прямой взаимообуславливающей связи, а значит наблюдатель избавлен от опасности нанести какой-то непоправимый урон космическому порядку вещей (по крайней мере месту человека внутри этого порядка), а значит он волен делать с вещью что захочет, препарировать и анализировать как ему будет угодно, в полном соответствии с греческим смыслом этого слова (ἀνάλυσις — расчленять на части). И раз природа находится в контролируемых условиях, исключающих всякую опасность и науке здесь всё позволено, то вторжение в предмет происходит чаще всего самым агрессивным образом — кулаком по столу.
А дальше происходит самое интересное: оказывается, что во второй производной этого процесса вместо искомой очевидности мы на самом деле получаем пыль. Начав разбирать объект на составные элементы, в какой-то момент эти элементы меняют свои свойства и превращаются в вещество, из которого исходный предмет обратно уже не собирается. Получается, что у любой вещи есть некоторый предел разложимости. Над этой проблемой думал еще Платон, он посвятил ей диалог Парменид, который как раз начинается с вопроса о том, есть ли отдельный эйдос у мусора, волос, пыли и сора, или же это всё является лишь некоторым приложением к уже оформленной идее (130c-e). Платон приходит к выводу, что основу бытия и мысли можно обнаружить только в Едином, без чего всё многообразие вещей и эйдосов представляет собой лишь хаотическую массу случайных элементов. Иными словами, до тех пор пока научное мировоззрение Нового времени шло вместе с идеей божественного единства мира, то в наблюдателе сохранялась базовая установка, интуитивно указывающая на предел разложимости вещи. Пусть параллельно с научным образом мысли, но человек всё же довольно долгое время имплицитно подразумевал свою неконтингентную связь с миром, на основании общей включенности в Единое. В европейском контексте это означало, что фигура учёного не была связана с фигурой атеиста и не противоречила его вере в трансцендентное. Но успехи наук расширили её монополию на истину, постепенно вытеснив всё остальное. Связь с миром истончалась и освободившись от неё, человек перестал различать его очертания, отдавшись комбинаторике и вступив в царство количества.
Хармс в этом отрывке пытается сказать, что в своём пределе базовые установки нашей эпохи оставляют нас совершенно потерянными в мире, в котором практически нет вещей, нет идей и Единого, а есть только пыль, а пыль уже наших ударов не боится. Пыль — это универсальное вещество, изотропное пространство, в котором мы уже не в состоянии различать объекты и продолжать их анализировать, ибо они рассыпаются прямо у нас в руках. Всеохватывающий перечень вещей и их свойств, как оказалось, не приближает нас к истине, но наоборот, вводит нас в неразличимость и замешательство. Обэриуты в этом отношении следовали вместе со всем остальным миром и остро переживали то чувство абсурда, которым пропитано почти всё искусство XX века, чувство овладевающее человеком, замечающим произвольный характер своего отношения к миру, который в свою очередь и сам является до крайности раздробленным.