Гром

Гром

Cold Rotten Milk

ПТСР и экзогенная депрессия делают из человека ребенка, только-только осознавшего, что существует смерть. Ты маленький, ты ревешь в маму — ты уже знаешь, что мама умрет, и это знание заполняет тебя всего, и ты скукоживаешься, как высушенный, становишься еще меньше, вжимаешься ей в бок. Тень неузнанного непознаваемого горя разогревает внутренности, нос, уголки глаз. Ты — маленький, ничего еще в жизни не успевший понять, кроме смерти, кроме того, что мама умрет, как умирают звезды и динозавры, кроме того, что сам ты — ручки, ножки, голова — тоже провалишься в ничто, испаришься, выключишься. И даже объяснить толком не можешь, чего ревешь — во-первых, речь сейчас похожа на бульканье и клекот, захлебывание в самом себе, во-вторых — разве ж маме объяснишь? Разве ж может она понять, почувствовать, какая страшная воронка в тебе раскручивается, как она резьбой упирается в грудину, как ковыряет внутри?

Начинаешь представлять: мама разбудит, поцелует, приготовит завтрак, а потом не вернется с работы. И ты будешь сидеть, обнимая любимого плюшевого лиса под бессердечно-веселые мультики, и думать: может, она задерживается? Может, задерживается? Вспомнится что-то, что добьет — какая-нибудь песня Мамонтенка.

В двадцать пять что-то похожее — вроде взрослый человек, от родителей съехал, над смертью научился шутить. А потом случается это — пять утра, как-то незаметно оказавшиеся бессонными, рассветная муть в окне, подсвечивающая квартиру в серебро, полное отсутствие воздуха. Руки, дрожь крупная, как зерно. Кипяток, ударяющий в голову. И абсолютная уверенность, что прямо сейчас умрешь.

— Антон? Солнце, ты пил сегодня таблетки?

Антон кивает остервенело — не переживай, мол.

— Дай мне минутку. Сейчас пройдет.

Рука вцепляется в руку — в гладкую Женину ладонь, где в середине, в мятом рельефе переплетенных линий хранится нерастраченное тепло. Второй такой же теплой ладонью Женя гладит по голове, и Антону хочется расслабить мышцы, упасть головой в его руки, как большие собаки во сне кладут морду на хозяина.

— Все хорошо, — Женя шепчет милую бесполезную ерунду, скорее не пытаясь успокоить, а напоминая о своем присутствии. Как-то так выходит, что он — единственное, что делает выносимым Антоново состояние, если не жизнь.

— Все хорошо, — вторит Антон и начинает дыхательное упражнение.

Он ненавидит себя во время панических атак, как и во всякой неконтролируемой беспомощности. Хочется извиниться, выдать Жене футболку, уложить Женю спать, заказать ему завтрак — получается только фокусироваться на его вдохах-выдохах, ощущении руки, шуршащем звуке, когда он легко чешет Антонов затылок.

Чаще, чем о Жене, Антон думает только о смерти. Будто только недавно узнал, что она существует. И стыдно, липко бояться смерти — это даже глупее, чем самолетов. Психотерапевтка говорит — ПТСР, тяжелый депрессивный эпизод, мыслей о суициде не было? Будто кому-то легче от того, что не было.

Это не объяснить никак — как тут объяснишь, если вся нервная система начинает трястись и заикаться. Без всякого повода — просто потому, что эволюция не придумала человеку никаких инстинктов, помогающих пережить осознание смертности, а наоборот, выдала в руки все, чтобы познать ее и сломаться об острые края этого знания. Без всякого повода — потому что жизнь коротка и полна ошибок, потому что вселенная холодна и равнодушна, потому что нет никакого Бога, завтра никакого нет, люди ничтожно малы, любви очень мало в мире, воскресенья бывают только по воскресеньям, день рождения только раз в году, шансы даются без права на пересдачу, старость неминуема, смерть неизбежна, мертвецы мертвы, тетка в аптеке не понимает, что такое ИОЗС, а единственному человеку, который может все это починить, приходится звонить ночью, вырывать из кровати, жалко и противно выпрашивать, чтобы он приехал и спас мир.

Антон переживает громовой выстрел страха и прислушивается к его отдаляющемуся гулу. Шторм отступает — медленно, пока не начинает лишь слегка покачивать волнами.

— Сколько времени прошло? — спрашивает Антон, будто реальности до этого вопроса не существовало.

— Минут тридцать, — отвечает Женя, не отнимая руки от Антоновой головы, не расплетая пальцев. — Тебе лучше? Какая это за день?

— Вторая. Первая была, когда я звонил. Теперь мне просто стыдно. Прости, что вызвонил посреди ночи.

— Я не спал.

— Все равно извини.

— Все хорошо. Не хотел бы — не приехал.

Женя затаскивает в объятия — мягко, настойчиво. Антон укладывает голову на его плечо, как большая собака. Остается мокрое ощущение, какое бывает у реанимированных утопленников после возвращения с того света. И еще — как всегда с Женей бывает — ощущение, будто из леса вышел в тепло.

Женя по-дурацки, ребячески трется ухом об ухо. Шелест ушной раковины они слышат один на двоих. На секунду Антону даже кажется, что можно победить смерть.

— Ты не хочешь остаться? — сипит Антон тихо, голосом нарыдавшегося ребенка. — В смысле, не на ночь, навсегда. Переехать. Не чтобы мои панички успокаивать, а просто. Тут и до работы ближе.

Женя целует его шею. Отвечает коротким и четким «да».

Report Page