Графские развалины

Графские развалины

winterfraulucia/лючия/snowray/Товарищ Финвыч (на фб)

— Не морщитесь так, Александр Христофорович, иначе люди подумают, что вам по какой-то неизвестной причине неприятно сидеть в седле. — шепнул Бенкендорфу Николай, расслабленно, почти что холодно оглядывая душный июльский Петербург.

Это было лето 1833 года. Петербург, перенесший пару лет назад эпидемию холеры, полностью вернулся к привычной столичной жизни. Улицы были наполнены стуком копыт и скрипом колес, терпким запахом лошадиного пота и цветущей желто-серой Невы. Слышались крики бакалейщиков и ямщиков, стук дверей, задорное перекрикивание девушек в легких платьях с разных сторон улиц. Впервые в жизни, все казалось спокойно. Город не был погружен почти наполовину под воду, не обливался кровью бунтующих дворян и не был умерщвлен эпидемией и строгим карантином. Все тихо, спокойно, богоугодно, как и должно быть, конечно, благодаря Третьему отделению Собственной Его Императорского Величества канцелярии и ему, Бенкендорфу, самому.

Николай выехал на прогулку, взяв, по своему обычаю, Бенкендорфа с собой, их сопровождала конная императорская охрана — проверенные и давно знакомые Николаю люди. Было что-то болезненно странное и по-грустному привычное в том, как быстро смолкал задорный шум столичных улиц, когда на них появлялся государь. Люди немели, бледнели и кланялись, девушки теряли очаровательные улыбки на цветущих лицах и на дрожащих ногах делали реверансы, выказывая приученную “кнутом” покорность. Отчасти это была его, Бенкендорфа, заслуга. Он создал “страшную тайную полицию, стоящую вне закона и над законом, имевшую право вмешиваться во все”*. Если бы кто-то сказал об этом ему лично, он бы не стал этого отрицать. Да, создал. Да, люди боятся. Да, народ страдает. Да, теперь его имя связано с могильным страхом и кипящей ненавистью. Но чего не сделаешь ради безопасности Его Величества Николая Павловича…

Видел бы молодой флигель-адъютант Саша Бенкендорф того, кем он станет в будущем, подставился бы под пули французов ещё во время Отечественной войны. Если бы рассказали, никто бы не поверил, да и сам Александр Христофорович не верил в то, что когда-то верил в те идеи, которые сейчас душил в колыбели и вырывал из умов людей с корнем и кровью. Иногда между склонившихся, поникших “верноподданных” ему мерещилась его прежняя ипостась, грозно стоящая за людьми с высоко поднятой головой, будто спрашивающая: таким ты хочешь видеть Петербург? Вслед за этим образом всплывали воспоминания о прежней столице, какой она была в “дней александровских прекрасное начало”. Двадцатилетний юнец, он видел город Петра в самых ярких красках: люди, как сейчас, кланялись едущему по улице императору, девушки, как сейчас, заливались радостным смехом, как сейчас, везде стучали копыта и колеса бились о неровную мостовую, но тогда это было искренне. При виде императора люди не впадали в ужас и оцепенение, а кланялись от души, до земли, приветствуя освободителя. Таким же был и он. Молодой русский немец Саша Бенкендорф. Подумав об этом, Александр Христофорович усмехнулся. Хотел он этого или нет, он сам себе не оставлял выбора. Впервые познакомившись с молодым Николаем Павловичем, сорокалетний военный и политик понял, что эти проницательные карие глаза, эти блестящие русые волосы, эти длинные изящные руки с выступающими голубыми, как и его кровь, венами, дороже ему призрака несбыточной мечты о русской свободе. Однако все же кое-что из прошлого было мило его сердцу, вернее, телу: его способность сопротивляться жаре. Мальчишкой он мог ходить по улице в легкой рубашке и опрятной куртке — со вкусом и как подобает дворянскому сыну, однако позволяющее ему дышать и даже наслаждаться столь редкой в Петербурге хорошей погодой. Сейчас же толстый мундир, панталоты, сапоги были настоящим мучением. Да, ему шло. Но как же было жарко…

Лошадь слегка поскользнулась на неровной плитке на Дворцовой, одним копытом съехав в небольшую ямку, и Бенкендорф едва слышно зашипел, рефлекторно закусив губу.
Поймав на себе взгляд императора, он тут же восстановил видимость душевного равновесия, и его лицо приняло свой привычный отстранённо-строгий вид, не считая едва заметного румянца на щеках, когда он услышал, как молодой император тихонько хихикает, находя его положение забавным, впрочем, не насмехаясь над ним с намеренной злостью. Они подъехали к Зимнему. Мучительная прогулка подходила к концу. Окружающий площадь дворец, казалось, был ядром Петербурга, из которого болезненная желтизна расползалась по городу, проникала в дома, реки и сердца жителей. Прежде чем Бенкендорф смог, едва удерживаясь, чтобы не морщиться от боли, перекинуть ногу через седло, молодой государь уже спрыгнул с лошади и подал ему руку, игриво, словно даме. Стыд и некий сладкий трепет пронзили все его тело и скопились запутанным комком в животе, когда он, на глазах у всей охраны и часовых у дворца, стараясь не кряхтеть, как старик, слез со своего коня, держась за руку Николая Павловича. Император выставил его беспомощным, почти женственным на глазах у подчиненных, но он не держал на него зла, напротив едва боль между ног утихла, он почувствовал искреннюю благодарность — Николай заботился о нем, о его верном, вечно преданном слуге порядка и безопасности.

— Благодарю вас, Ваше Императорское Величество. — проговорил он достаточно громко, чтобы его услышали, и достаточно тихо, чтобы нотки усталости не звучали громче оных искренности и благоговения, и слегка улыбнулся, что случалось с ним на людях редко.

Вскоре они уже были в покоях императора. Уставший, потный Бенкендорф едва поспевал за позитивно настроенным Николаем, стук каблуков утих, едва они ступили на расшитые персидские ковры, по которым было даже жалко ходить — хотелось повесить их на стену и любоваться или положить на кровать и утопать в них как в шубке прелестной дамы во время холодных зимних встреч. Спасительная тень покоев радовала Александра Христофоровича, и он вздохнул спокойнее, не ощущая на себе взглядов царских охранников. Однако, это чувство быстро испарилось, когда Николай Павлович проводил его в свой кабинет и закрыл дверь. Через плотный тюль в окно проникало идеальное количество света, делая черты лица царя нежными, как будто он сошел с картины. Его кожа казалась матовой и идеальной. Бенкендорф хотел было взглянуть в настенное зеркало, чтобы посмотреть, преобразилась ли его собственная кожа благодаря мягкому живительному свету, но тут же быстро отвернулся — он был уверен, что его шрамы и возрастные морщины стали только виднее, противнее, оскорбительнее для императорского взора.

— Садитесь, Александр Христофорович, — с улыбкой Николай едва ли не промурлыкал. Такое хорошее настроение у императора можно было застать нечасто, и Бенкендорф догадывался, что на это повлияли именно события вчерашней ночи. Они влияли и на него, только в абсолютно противоположном смысле. Он чувствовал страх и отвращение к себе, и император, кажется, находил это весьма занимательным, — или вы желаете постоять?

— Ни то, ни другое, Ваше Величество, — осторожно проговорил он, стараясь правильно подобрать слова, чтобы не создать впечатление, как будто он хотел бы избавиться от общества императора, — мне нужно работать… Прошу… Дела государственные не ждут, Вы же знаете, что разные настроения сейчас ходят… — он старался звучать как твердо стоящий на своем и уверенный Бенкендорф, который семь лет назад получил должность главной царской ищейки, но слова вылетали из горла с хрипом, почти шепотом. Он неуверенно стоял на пороге, думая, стоит ли ему удалиться и дать императору побыть наедине или остаться и сгорать со стыда, вспоминая ощущение рук Николая на своем теле.

— Что за сомнение я вижу на вашем лице? Тот ли это славный и смелый Бенкендорф, которому я доверяю безопасность нашей необъятной Родины? — с хитрой, но не едкой усмешкой он крепко ухватил Бенкендорфа за плечи (по всему его телу пробежали мурашки от этого прикосновения) и мягко, но с силой усадил его в кресло. Боль пронзила его от корня до темени, и он позволил себе ахнуть и зажмуриться, борясь с неприятными ощущениями.

Николай, известный любимец дам, добротно постарался над ним этой ночью. Этот вздох император воспринял как комплимент и усмехнулся.

— Давайте начистоту, Александр Христофорович, — он опустился на одно колено перед Бенкендорфом и, прежде чем тот, полный жгучего стыда от того, что он смотрит на государя сверху вниз, попытался его поднять, продолжил, — у нас вчера было соитие, — бесцеремонно, честно заявил он, — как вы себя чувствуете?

Обескураженный искренней заботой императора, Бенкендорф сразу же осознал себя виноватым. Как смеет он занимать его время? Как смеет он докучать ему своими низменными проблемами? Не только низменными, но еще и вульгарными, даже хуже, чем романы г-на Булгарина! О болях в таком месте не говорят в светском обществе, а тем более с самим императором! Чувствуя руки Николая на своих плечах, он смущенно поерзал на месте, сидя будто на иголках. Положение не давало ему покоя, хотелось убежать далеко-далеко, в Эстонию, в его родной дом, найти погреб, которого он так боялся в детстве, спуститься в него, закрыться там и умереть.

— Не смущайте себя подробностями моей интимной гигиены, Ваше Величество. — хрипло прошептал Бенкендорф. Ему хотелось столько высказать, но вокруг горла как будто бы затянули веревку, на которой вешали Рылеева. То был его личный, вечный цензор, Бенкендорф в Бенкендорфе — г-н Стыд. Ему было стыдно, что он позволяет себе такие дерзости по отношению к императору, совестно, что его хоть и подтянутое, но старое тело осквернило взор молодого царя и, в конце концов, он хотел просто исчезнуть с лица земли, потому что никак не мог избавиться от чувств, вовсе не верноподданических и даже не дружеских, которые переполняли его, когда он глядел на идеального, восхитительного, властного и милосердного Николая Павловича. Он готов был молиться на него. Вместо иконы Троицы он бы поставил в красный угол портрет императора, и тогда точно гореть ему в аду, словно он персонаж басни г-на Крылова “Сочинитель и Разбойник”. Стали бы вы раздеваться перед своим божеством и позволять ему слышать ваши развратные стоны, видеть вашу постыдную эрекцию? Бенкендорф тоже не стал бы, однако вчера все изменилось. Он не мог выкинуть из головы мысли, переносящие его в прошлую ночь… Словно развратная девка, он расставлял свои мускулистые ноги, прижимаясь грудью к кровати, и предлагал себя императору. Его член то и дело пачкал дорогое постельное белье предэякулятом, поддаваясь трению. От того, чтобы на его стоны сбежался весь дворец, спасали только толстые стены. Бенкендорф потряс головой, прогоняя эти видения вон, и сосредоточился на игривом, но добром взгляде Николая.

— Ну что вы, Александр Христофорович. Вы мой любимый человек в государственном аппарате. Мое самое доверенное лицо, мой верный друг, моя правая рука… — прошептал он, спускаясь длинными пальцами по локтям, затем по ладоням Бенкендорфа. Император взял одну обветренную ладонь в руку и нежно, не отрывая взгляда от его серых глаз, поцеловал тыльную сторону.

Граф ахнул, ощущая, что что-то в груди, животе и голове начинает булькать, бурлить, дымить, вскипать, и скоро должно взорваться. Не сдержавшись, он выпалил, краснея и отводя взгляд от проницательных императорских глаз:

— Ваше Императорское Величество, прошлая ночь была для меня пиком наслаждения. Я и представить не мог, что однажды в своей жизни смогу быть достоин такой милости. — его речь была совсем не похожа на него: он бормотал быстро, прерывисто, будто задыхаясь. — Я уже не боюсь ада, Ваше Величество, равно как и не желаю рая, ведь уже испытал рай на земле, разделив с Вами ложе, — Николай усмехнулся на это умилительное святотатство, — но… Ваше Величество… Помилуйте! Меня сжигает стыд… Я опорочил Вас своей наготой и… — он замялся, — возбуждением. — почти прошептал Бенкендорф. — Прошу Вас, немедленно сошлите меня в Сибирь или на Кавказ, куда угодно, чтобы моя низменность больше не смущала ваше существование. — это была исповедь любви, страха, стыда, вины, вожделения. Умоляя отдалить себя от императора, он кривил душой.
Будь его полная, искренняя воля, он бы ни на секунду не покидал Николая Павловича. Он бы спал у его ног, как верный пес и, как оный, зубами бы перегрыз горло любому, кто осмелился бы посягать на Его Императорское благополучие.

В глазах Николая возникло что-то, похожее на жалость. Он встал, отпустив руки графа, и отошел к своему столу, очевидно, в поисках чего-то. Бенкендорф тяжело задышал. Это чернила и бумага. Он открывает дверцу шкафа, перебирает перья… Мир рушится и остается только этот стук дерева о дерево. Неужели и правда ссылка? Погружаясь во всепоглощающий страх, Бенкендорф не заметил, как император вернулся и снова присел подле него, держа в руках некую склянку.

— Ну, тише, тише. — успокаивающее поглаживание по бедру вернуло его с небес на землю, и он дикими глазами взглянул на Николая Павловича. — Чего вы разнервничались, Александр Христофорович? Неужто подумали, что я и правда готов отдать вас в голодную пасть Сибири или в горнило Кавказа? — беззлобно проговорил он, и его почти что нежный голос был похож на мурлыканье сытого кота, который вдоволь наигрался с мышью, прежде чем съесть ее всю, от ушек до хвоста. Уже осознанным взглядом Бенкендорф взглянул на императора, а затем на баночку у него в руках. Николай перехватил его взгляд и улыбнулся. — Ах, это… Мазь календулы. Всегда держу её при себе в целях гигиены и здоровья. Вы увидите, она отлично заживляет раны. — он вынул пробку из склянки и понюхал содержимое, а потом дал понюхать и Бенкендорфу. Пахло мягко, успокаивающе, что-то между молоком, мамой и больницей. — А теперь расскажите мне, пожалуйста, мой верный Александр Христофорович, что у вас болит в том самом страшном месте?

Глаза Бенкендорфа широко распахнулись, будто он не верил своим ушам. Что сделал он такого хорошего в жизни, чем заслужил то, что император говорит с ним таким добрым тоном? Прокашлявшись, он, превозмогая жгучий стыд, проговорил хриплым голосом:

— Этой ночью, Ваше Величество, как я уже имел честь сказать, наслаждение мое было столь велико, что мне не пришлось ласкать себя, чтобы достичь кульминации. Однако этот опыт отозвался несколько болезненно на моем… Вы понимаете… — он потупил взгляд, краснея и становясь похожим по цвету на фригийский колпак. — Заднем проходе. — он почувствовал, что сердце начинает снова биться быстрее, но Николай тут же положил ему руку на колено.

— Снова нервничаете? Я не представляю, как ваше сердце ещё бьется, учитывая, сколько волнений вы испытываете на дню. — он поставил склянку на пол около кресла и вытер руки полотенцем. — Раздевайтесь. Снимайте все ниже пояса.

Как разнился тон Николая ночью и днем. Казалось бы, одно и то же слово — “раздевайтесь”. Но как будто его произносили два разных человека! Ночью это было властное, меткое, броское “раздевайтесь”, приказ, которого нельзя ослушаться. Тогда это слово прошибло графа и бросило в холодный пот. То была именно та черта, после которой уже нельзя было сдать назад и притвориться, что между ними нет порочной, грешной связи. Тогда оно заставило колени Бенкендорфа подкоситься, прежде чем он трясущимися руками стал расстегивать пуговицы своего мундира, затем рубашки, обнажая все свои уродливые шрамы. Нынче это было нежное, врачующее “раздевайтесь”, словно император говорил — позвольте, я залезу Вам в душу и измажу ее изнутри этой замечательной мазью с календулой. Лишь одно общее было у этих двух явлений одного слова — все они были всепоглощающими. То властностью, но нежностью. Бенкендорф потянулся вниз, чуть охая от боли, и стянул сапоги, затем развязал портянки и отбросил их в сторону, чуть съехав вниз на кресле, оказавшись спиной на сидении, он стянул панталоны вместе с нижним бельем, снова оказываясь нагим, пусть частично, перед императором. Живот его выглядел мягким, как и член. Сейчас, при таком волнении души, он не могу подумать о возбуждении.

Он охнул, внезапно почувствовав холодную мазь на тугом, чуть раздраженном кольце мышц между его ягодицами. Николай был прав — мазь и правда работала великолепно. Словно чудодейственная, она уняла тянущую боль и позволила Бенкендорфу впервые за день расслабиться и выдохнуть спокойно. Услышав вздох облегчения, император усмехнулся, продолжая массировать чувствительное место. Граф потерялся в наслаждении, окруженный приятными мыслями, которые образовали вокруг него некий защитный шар, не пуская стыд, позор и вину внутрь. Ему подумалось: пусть, если бы их жизнь была вульгарным романом, г-н Булгарин написал бы, что прошлой ночью Николай его обесчестил. Пускай. Сам он так не считает. Напротив, он нашел честь заново впервые за пятьдесят два года, в царственных руках Его Величества. Не трудясь поправлять упавшие на глаза седые волосы, он застонал сквозь зубы от удовольствия. В его мысли снова пришли картины прошлой ночи. Свечи, лунный свет, широкие николаевские плечи и его тонкая, но мужественная талия, которой хотелось поклоняться, его собственническая грубость, когда он брал Бенкендорфа, его горячий, тяжелый член, его мускулистые бедра. Ни единого шрама не было на нем, он был чист, как никогда совесть графа. Разумом и чувством он снова перенесся туда и не заметил, как тело подхватило это небольшое путешествие. Опомнившись, он раскрыл глаза и с ужасом обнаружил, что у него стоит. Николай сидел рядом, уже не врачевал, а просто смотрел. Не зная, сколько времени прошло с тех пор, как он забылся, Бенкендорф в секунду вытянулся по струнке, сев ровно в мягком кресле, будто это была скамья подсудимых. Его спина превратилась в эталон прямой линии, который можно было бы использовать для строительства дворца.

— П-П-Простите, Ваше Императорское Величество! — мгновения блаженства разом закончились. Вернулся стыд, вернулось отвращение к себе и своей омерзительной натуре, однако с ними эрекция не пропала. Как будто порой эти чувства только подливали масло в огонь его возбуждения, а не наоборот заливали его спасительным огнем. Молодец, Бенкендорф, сказал он себе, ты, как всегда, все испортил. Молись, чтобы Кавказ, а не Сибирь.

— Ш-ш-ш. — осадил его император. — Я вижу, вас не покидают мысли об этой ночи… — его глаза сузились, как будто бы он всматривался в самые глубины души графа. Его большая, сильная рука потянулась к его члену и резко обхватила, заставляя Бенкендорфа громко ахнуть и выгнуться от неожиданного удовольствия. Он пролепетал что-то про стыд, несколько раз сказал “нельзя”, но вскоре будто потерял дар речи из-за резких движений николаевской руки на его члене. Его бедра чересчур резво для пятидесятилетнего графа взлетали вверх и шлепались о кресло, подмахивая движениям императора. Александр Христофорович потерял себя в наслаждении и растворился в своем стыде, кончая с именем Его Величества на устах.

— Надо же… — все тем же спокойным, но уже с долей хрипотцы, голосом, проговорил Николай, бесцеремонно вытирая испачканную в семени руку о синий мундир, типичный для руководства Третьего отделения. Вспотевшие, растрепанные волосы, раскрасневшееся лицо, испачканная в семени униформа — это все делало Бенкендорфа невероятно желанным сейчас. Однако вспоминая страдания графа во время конной прогулки, он понял, что сейчас лучше дать ему отдохнуть и восстановиться. Не в силах больше смотреть на эту картину, Николай отвернулся. — Идите, Бенкендорф.

С лица графа моментально исчезла улыбка. Когда Николай называет его по фамилии, это никогда не к добру. Обычно это означает, что он очень злится, ведь обычно он зовёт его единственно Александром Христофоровичем и иногда, в шутку, графом фон Бенкендорфом, нарочито на немецкий манер. Поспешно встав, он кое-как натянул одежду и неуверенно подошел к императору.

— Ваше Императорское Величество… Вы на меня сердитесь? Чем я Вас обидел? Скажите, молю Вас… — в его голосе были слышны страх, непонимание — что он сделал, чтобы так внезапно впасть в императорскую немилость? Только что он получал ласки, а потом… — Ответьте, из-за того ли это, что я назвал Вас по имени? Я обещаю, этого никогда не повторится, я больше никогда не назову Вас Ник…

— Идите, Бенкендорф. Вон. — не смотря на него, повторил Николай и указал ему на дверь. Его член уже пульсировал в штанах, и графские мольбы о прощении только ещё больше распаляли его, он уже едва сохранял терпение. Пусть только он уйдет, для его же блага. Бенкендорф поклонился и молча вышел за дверь, прикрывая рукой следы семени на мундире. Только лишь слышались его удаляющиеся быстрые, испуганные, нервные шаги.





Report Page