Государство и интеллектуалы ч.1

Государство и интеллектуалы ч.1

https://t.me/takticheskiy_enot

Ответ заключается в том, что с самых ранних времён существования государства правители всегда стремились заручиться поддержкой класса интеллектуалов. Массы не создают абстрактных идей и не придумывают их, они пассивно следуют идеям, которые порождают и распространяют интеллектуалы, эти «творцы общественного мнения». А поскольку государство отчаянно нуждается в формировании поддерживающих его мнений, существует естественная основа для вековечного союза между интеллектуалами и правящими классами. Союз держится на принципе quid pro quo*( Услуга за услугу (лат.)): интеллектуалы распространяют в массах идею, что государство и его правители мудры, хороши, имеют благословение свыше, по меньшей мере, неизбежны и лучше, чем любая мыслимая альтернатива. В обмен на эту идеологическую мишуру государство включает интеллектуалов в состав правящей элиты, наделяет их властью, статусом, престижем и материальным обеспечением. Более того, интеллектуалы необходимы, чтобы поставлять кадры бюрократии и планировать развитие экономики и общества.

До наступления Нового времени в качестве слуг государства чаще всего выступало духовенство, а опорой государства служил внушающий ужас союз военного вождя и жреца, трона и алтаря. Государство учредило церковь и наделило её властью, престижем и богатством, источником которого были подданные. В ответ церковь освящала государство и поддерживала в населении веру в его божественную сущность. С наступлением Нового времени, когда теократические аргументы в значительной мере утратили свою силу, интеллектуалы превратились в научных экспертов, внушающих несчастной публике, что политика, внешняя и внутренняя, – это слишком сложное дело, чтобы среднему человеку стоило ломать над ней голову. С этими проблемами может справиться только государство с его сонмом экспертов, плановиков, учёных, экономистов и специалистов по национальной безопасности. Даже в демократических государствах роль масс сводится к тому, чтобы одобрять и соглашаться с решениями знающих руководителей.

Исторически союз церкви и государства, трона и алтаря, был самым эффективным инструментом достижения послушания и поддержки со стороны подданных. Бернэм подтверждает тезис о власти мифа и таинства в обеспечении массовой поддержки, когда пишет, что «в древности, до того как научные иллюзии исказили традиционную мудрость, основателями городов считались боги или полубоги»[11]. Для духовенства правитель был либо помазанником Божьим, либо, в случае абсолютистских восточных деспотий, просто богом, поэтому даже простое сомнение или попытка сопротивления ему были заведомым богохульством.

На протяжении столетий государство и служащие ему интеллектуалы использовали множество утончённых инструментов для того, чтобы внушить подданным покорность и повиновение. Превосходнейшим инструментом была власть традиции. Чем дольше длилось правление любого данного государства, тем могущественнее был этот инструмент – ведь тогда династия или государство могли сослаться на многовековую традицию. Культ предков превратился в инструмент обожествления правителей прошлого. Силу традиции поддерживает, естественно, привычка, так что подданным нетрудно было верить в разумность и законность власти, которой они подчиняются. Политический мыслитель Бертран де Жувенель пишет об этом:

Основной довод в пользу покорности состоит в том, что она стала привычкой биологического вида… Для нас власть – это природное явление. На протяжении всей человеческой истории она управляла судьбами людей… правитель… в прежние времена не мог уйти от власти, не передав свои полномочия преемнику и не оставив в сознании людей следы, накапливавшиеся во времени. Последовательность правительств, которые в ходе столетий правили одним и тем же обществом, можно рассматривать как единое правительство, сохраняющее непрерывность во времени[12].

Ещё одним мощным инструментом государства является осуждение индивидуализма и превознесение прошлой или нынешней коллективности и сплочённости. Это даёт возможность нападать на любой выбивающийся из общего хора голос, на любого усомнившегося как на богохульно посягающего на мудрость предков. Более того, любая новая идея, тем более любая новая критическая идея, неизбежно возникает как мнение незначительного меньшинства. И чтобы не позволить этой потенциально опасной идее разрушить покорность большинства своей воле, государство старается уничтожить её в зародыше, подвергая осмеянию любой взгляд, не совпадающий с распространёнными представлениями. Норман Джекобс рассказал о том, как правители Древнего Китая использовали религию для сплочения подчинённого государству общества:

Китайская религия – это религия социальная, нацеленная на решение общественных проблем, а не личных… По сути своей, эта религия представляет собой силу безличной социальной адаптации и контроля, а не средство решения личных проблем, при этом социальная адаптация и контроль достигаются посредством образования и почитания вышестоящих… Почитание вышестоящих, имеющих превосходство в возрасте, а значит, в образовании и опыте, – это этический фундамент социальной адаптации и контроля… В Китае политическая власть и традиционная религия настолько взаимосвязаны, что нетрадиционность отождествляется с политической ошибкой. Традиционная религия была особенно активна в преследовании и уничтожении нетрадиционных сект, и в этом ей помогали светские власти[13].

Стремление правительства искоренять любые нетрадиционные взгляды подчеркнул с обычным для себя блеском и остроумием либертарианец Г. Л. Менкен:

В оригинальной идее правительство может усмотреть только потенциальное изменение и, соответственно, посягательство на свои прерогативы. Для любого правительства опаснее всего человек, способный самостоятельно мыслить, не обращая внимания на господствующие предрассудки и табу. Он почти неизбежно приходит к заключению, что правительство его страны бесчестно, безумно и нетерпимо, а если он к тому же романтик, то непременно попытается поменять его. И даже если он сам вовсе не романтичен, он легко может распространить недовольство среди романтиков[14].

Для государства особенно важно, чтобы его владычество казалось нерушимым: даже если его ненавидят, что бывает довольно часто, к нему будут относиться с пассивным смирением в стиле «смерть и налоги». Для этого можно привлечь на свою сторону исторический детерминизм: если нами правит государство Х, значит, того требуют неумолимые законы истории (или Божественное провидение, или Абсолют, или законы развития производительных сил), и никакой ничтожный человек не может здесь ничего изменить. Государству также важно привить своим подданным отвращение к любым проявлениям того, что сегодня называют «конспирологической теорией исторического процесса». Потому что поиск заговоров, чаще всего, разумеется, заводящий не туда, означает поиск мотивов и вменение личной ответственности за исторические злодеяния правящих элит. А вот если любая тирания, продажность или развязанная государством агрессивная война стали результатом деятельности не конкретных правителей, а загадочных и потаённых общественных сил, или результатом мировой дисгармонии, или некой таинственной всеобщей вины («мы все убийцы» – гласит лозунг), то нет никакого смысла возмущаться этими злодеяниями или восставать против них. Более того, дискредитация теорий заговора – да и любых утверждений, отдающих экономическим детерминизмом, – помогает подданным поверить в доводы всеобщего благосостояния, которые неизменно выдвигает современное государство в оправдание своих агрессивных действий.

Благодаря всему этому господство государства выглядит неизбежным. Более того, любая альтернатива существующему государству окутана аурой страха. Забывая о своей монополии на воровство и грабёж, государство грозит своим подданным призраком хаоса, который якобы воцарится, если оно вдруг исчезнет. При этом людям вдалбливают в сознание, что сами по себе они не в состоянии защититься от единичных вспышек преступности и мародёрства. Более того, каждое государство веками было особенно успешным в навязывании своим подданным страха перед правителями других государств. Поскольку земная твердь распределена между разными государствами, одна из основных тактик правителей каждого из них заключается в отождествлении себя с территорией страны. Так как большинству людей свойственно любить родину, отождествление земли и населения с государством заставляет природный патриотизм работать во благо государства. Тогда если Руритания подвергнется нападению Уоллдавии, государство и интеллектуалы Руритании первым делом постараются убедить население, что целью нападения являются именно они, а не правящий класс, не государство. В результате война между правителями обращается в войну между народами, и каждый народ спешит защитить своих правителей, пребывая в заблуждении, что и правители стремятся защитить их. Механизм национализма очень успешно работал в последние столетия, а ведь ещё сравнительно недавно жители Западной Европы воспринимали войны как не затрагивающие их битвы между группировками знати.

Ещё одним испытанным и верным методом подчинения подданных своей воле является внушение чувства вины. Любой рост материального благосостояния может быть подвергнут нападкам как проявление бессовестной алчности, материализма или чрезмерной зажиточности, а взаимовыгодные рыночные сделки можно осудить как проявление эгоизма. При этом всегда каким-то образом делается вывод, что следует откачать из частного сектора избыточные ресурсы и направить их в паразитический публичный или государственный сектор. Требование дополнительных ресурсов зачастую украшают суровые призывы жертвовать ради блага народа или общего блага. И всегда получается, что когда публика приносит жертвы и обуздывает свою алчность, жертвы оказываются односторонними. Государство жертв не приносит, государство только захватывает всевозможные материальные ресурсы. Кстати говоря, есть полезное правило: когда ваш правитель призывает к жертвам, постарайтесь сохранить свою жизнь и бумажник!

Такого рода аргументация отражает общие двойные стандарты в оценке моральной приемлемости действий глав государств – и ничего более. Никого, например, не удивляет и не ужасает, что бизнесмены всегда стремятся к увеличению прибыли. Никого не ужасает, что рабочие переходят с одной работы на другую, более оплачиваемую. Всё это признаётся правильным и нормальным. Но если кто-нибудь заявит, что политики и бюрократы руководствуются желанием максимизировать свои доходы, немедленно последуют обвинения в теории заговора или экономическом детерминизме. Общее мнение, разумеется, тщательно культивируемое самим государством, гласит, что люди идут в политику и на государственную службу исключительно из стремления служить общему благу. Откуда у джентльменов из государственного аппарата такой налёт благородной моральной патины? Возможно, это результат смутного и инстинктивного знания населения, что государственная власть занята систематическим воровством и хищничеством, а потому оно чувствует, что только приверженность государства альтруизму может сделать ситуацию более или менее сносной. Если считать, что политики и бюрократы подвержены тому же стремлению к богатству, как и все остальные, государственное хищничество немедленно лишится прикрывающего его плаща Робин Гуда. Ведь тогда станет ясно, что, по словам Оппенгеймера, обычные граждане стремятся к богатству мирными и созидательными экономическими методами, а государственный аппарат использует политические методы, т.е. организованную насильственную эксплуатацию. Тогда король останется без драпирующих его одежд альтруистической заботы об общем благе.

Интеллектуальные аргументы, которые на всём протяжении истории использовало государство для достижения общественной поддержки, можно разбить на две части: 1) правление существующего правительства неизбежно, абсолютно необходимо и намного лучше, чем те неописуемые беды, которые, несомненно последуют за его падением; и 2) руководители государства – это люди чрезвычайно великие, мудрые и альтруистичные, они куда значительнее, мудрее и лучше, чем простые подданные. В прежние времена второй аргумент включал ссылку на божественное право или даже на божественного правителя либо на аристократичность правящей группы. В Новое время, как мы уже отметили, ссылка на божественное покровительство заменена указанием на мудрость научных экспертов, посвящённых в искусство управления государством и вооружённых тайными знаниями о мире. Распространение научного жаргона, особенно в общественных науках, позволяет интеллектуалам плести сказочные объяснения действий государства, способные сравниться по своей невразумительности с древними речениями пифий. Например, вор, вздумавший оправдаться тем, что в действительности помогал жертвам своими расходами, стимулируя таким образом розничную торговлю, будет немедленно освистан. Но когда та же теория облечена в форму кейнсианских математических уравнений и учёных ссылок на «эффект мультипликации», одураченная публика внимает ей с абсолютным доверием.

В последние годы мы стали свидетелями того, как в Соединённых Штатах возникла профессия эксперта по национальной безопасности. Ей занимаются никогда и никуда не избиравшиеся бюрократы, которые тайно используют некие особые знания при планировании войн, вторжений и военных авантюр, работая на сменяющие друг друга администрации. Они привлекли внимание общественности только после чудовищных просчётов во Вьетнамской войне, а до этого им удавалось действовать в полной тайне от публики, которую они воспринимали преимущественно как пушечное мясо для своих игр.

Публичные дебаты между изоляционистом сенатором Робертом А. Тафтом и одним из ведущих специалистов по национальной безопасности Макджорджем Банди были поучительны, поскольку пролили свет на суть возникших проблем и на позиции близкой к власти интеллектуальной элиты. Банди атаковал Тафта в начале 1951 года за то, что тот устроил публичное обсуждение хода войны в Корее. Банди настаивал на том, что только руководители исполнительной власти имеют все необходимые возможности для военного и дипломатического противостояния коммунистическим странам в многолетней локальной войне. Чрезвычайно важно, утверждал он, чтобы общественное мнение и открытые дебаты не создавали помех политике в этой области. Дело в том, предостерегал Банди, что публика, к сожалению, не в состоянии хранить приверженность долгосрочным национальным целям, сформулированным экспертами, поскольку она всегда реагирует только на ad hoc* (Случайные (лат.)) черты сложившейся ситуации. Банди также утверждал, что обвинения в адрес экспертов по национальной безопасности и даже простой анализ их решений недопустимы, поскольку важно, чтобы публика без рассуждений принимала и поддерживала их решения. Тафт, напротив, резко осудил тайное принятие решений военными советниками и экспертами, решений, тщательно скрываемых от публики. Более того, он выразил недовольство тем, что «если кто-то рискнёт выступить с критикой или даже с открытым обсуждением этой политики, его сразу объявляют изоляционистом, подрывающим национальное единство и двухпартийную внешнюю политику»[15].

Сходным образом, когда президент Эйзенхауэр и госсекретарь Даллес в частном порядке обсуждали целесообразность участия в войне в Индокитае, другой видный специалист по национальной безопасности, Джордж Ф. Кеннан, наставлял публику, утверждая, что «бывают времена, когда нам лучше всего было бы предоставить возможность править и говорить от нашего имени нашему выборному правительству, как оно делает это на международном совещании глав государств»[16].

Нам понятно, зачем государству нужны интеллектуалы, но зачем интеллектуалам государство? Попросту говоря, интеллектуалу не так-то просто добывать средства к существованию на свободном рынке, потому что он, как и все остальные на рынке, попадает здесь в зависимость от ценностей и решений множества других людей, а для массового потребителя характерно отсутствие интереса к интеллектуальным вопросам. А вот государство готово предложить интеллектуалам тёплое, защищённое и постоянное место в своём аппарате, гарантированный доход и престиж.

Ярким символом союза между государством и интеллектуалами может служить небескорыстное желание профессоров Берлинского университета в XIX веке стать, по их выражению, «интеллектуальными телохранителями дома Гогенцоллернов». Нечто подобное проявилось и в той откровенной ярости, с какой видный марксистский исследователь Древнего Китая Джозеф Нидхем ответил на едкую критику древнего китайского деспотизма со стороны Карла Виттфогеля. Виттфогель показал, что характерное для конфуцианства прославление благородных мужей, т.е. учёных, поставлявших кадры для бюрократического аппарата деспотического китайского государства, было существенным элементом поддержания системы власти. Нидхем возмущённо возразил, что «цивилизация, на которую так ожесточённо нападает профессор Виттфогель, назначала на высокие посты поэтов и философов»[17]. Что плохого в тоталитаризме, если правящий класс так насыщен дипломированными интеллектуалами!

В истории много примеров льстивого и подобострастного отношения интеллектуалов к своим правителям. Современным американским аналогом «интеллектуальных телохранителей дома Гогенцоллернов» может служить отношение многих либеральных интеллектуалов к должности и личности президента. Так, для профессора политологии Ричарда Нейштадта президент – это «несравненный верховный символ единства нации». А высокопоставленный политический советник Таунсенд Хупс зимой 1960 года написал, что «в нашей системе только президент может определить природу внешне- и внутриполитических проблем и те жертвы, которые потребуются для их эффективного решения»[18]. Когда такая риторика становится традицией, уже не удивляет, что Ричард Никсон накануне своего избрания президентом следующим образом описал свою роль: «Он [президент] должен формулировать ценности народа, определять его цели и направлять его волю». Это понимание своей роли заставляет вспомнить, как в 1930-е годы в Германии Эрнст Хубер сформулировал Конституционный закон великого Германского рейха. Он писал, что глава государства «устанавливает великие цели и составляет планы использования всех национальных ресурсов для достижения общих целей… он даёт национальной жизни её истинный смысл и значение»[19].

Отношение и мотивация современных интеллектуальных телохранителей государства из системы национальной безопасности были едко описаны Маркусом Раскиным, который состоял членом Совета государственной безопасности в администрации Кеннеди. Обозвав их «смертоносными интеллектуалами», Раскин писал, что 

их основная функция состоит в том, чтобы оправдывать и расширять существование своих нанимателей… Чтобы оправдывать сохранение широкомасштабного производства [термоядерных] бомб и ракет, военные и промышленные руководители нуждаются в теории, которая обосновывала бы их использование… Это стало особенно необходимым в конце 1950-х, когда встревоженные ростом расходов члены администрации Эйзенхауэра поставили вопрос о том, зачем тратить столько денег, материальных и интеллектуальных ресурсов на оружие, использование которого не оправданно. Так начался поиск обоснований, которыми занялись «интеллектуалы от обороны» как в университетах, так и за их стенами… Военные закупки будут увеличиваться, а они будут доказывать, почему это необходимо. В этом отношении они не отличаются от подавляющего большинства современных специалистов, которые принимают позиции нанимающих их организаций как свои собственные, потому что это вознаграждается деньгами, влиянием и престижем… Они достаточно знают о жизни, чтобы не ставить под сомнение право своих работодателей на существование[20].

Это не значит, что интеллектуалы всегда и везде были «придворными учёными», служителями и младшими партнёрами власти. Но в истории цивилизации это было правилом – обычно этим занимались жрецы и священнослужители, так же как правилом была та или иная форма деспотизма. Были, конечно, и прославленные исключения, особенно в истории западной цивилизации, где интеллектуалы нередко оказывались проницательными критиками и оппонентами государственной власти, использовавшими свои интеллектуальные возможности для создания теоретических систем, которые были способны помочь в освобождении от этой власти. Но эти интеллектуалы неизменно имели возможность превратиться в существенную силу, только когда они могли опереться на независимый источник власти, на владельцев собственности за пределами государственного аппарата. Потому что там, где государство контролирует всю собственность, все богатства и источники занятости, каждый экономически зависит от него, а независимой критике опереться просто не на что. Интеллектуальная критика получила развитие только на Западе с его децентрализацией власти, независимыми источниками собственности и занятости, а значит, и с наличием базы, позволяющей критически отнестись к государству. В Средние века римско-католическая церковь существовала по меньшей мере отдельно, а пожалуй, и независимо от государства, кроме того были ещё новые вольные города, способные служить центрами интеллектуальной и политической оппозиции. В более позднюю эпоху в уже сравнительно свободном обществе учителя, священники и публицисты могли использовать свою независимость от государства для агитации за дальнейшее расширение свободы. И, наоборот, один из первых либертарианских философов Лао-Цзы, живший в деспотических условиях Древнего Китая, видел единственную возможность достижения свободы в условиях тоталитарного общества в стремлении к созерцанию, вплоть до полного отказа индивида от участия в общественной жизни.

В условиях децентрализованной власти, церкви, отделённой от государства, процветающих больших и малых городов, развивавшихся за пределами феодальной структуры, – словом, в условиях сравнительной свободы экономика Западной Европы смогла в своём развитии превзойти достижения всех прежних цивилизаций. Более того, в племенном строе германских и особенно кельтских народов, ставших преемниками распавшейся Римской империи, были сильны либертарианские элементы. В отсутствие мощного государственного аппарата, владеющего монополией на насилие, споры между членами племён разрешались старейшинами, выносившими решения в соответствии с обычаями и общим правом. Вождём обычно был предводитель дружины, к которому обращались только в случае войны с другими племенами. У племён не было постоянной военной бюрократии. В Западной Европе, как и во многих других цивилизациях, государство обычно возникало не вследствие заключения добровольного общественного договора, а в результате завоевания одного племени другим. В результате первоначальная свобода племени или крестьянства становилась жертвой завоевателей. В ранние времена победившее племя убивало побеждённых и уходило с добычей. Позднее победители решили, что выгоднее будет поселиться рядом с покорённым крестьянством, чтобы править им и грабить его на постоянной основе. Периодический сбор дани с покорённых крестьян, в конце концов стал известен как налогообложение. С течением времени вожди племён раздавали земли крестьянства своим военачальникам, которые получили возможность зажить оседлой жизнью и собирать с крестьянства феодальную ренту. Крестьян часто обращали в рабов, вернее в крепостных, т.е. прикрепляли к земле, чтобы иметь постоянный источник доступного для эксплуатации труда[21].

Можно привести несколько известных примеров того, как в результате завоевания возникло современное государство. Например, так произошло в ходе покорения Латинской Америки испанцами. Испанцы не только включали индейцев в состав своих государств, но и наделяли землями своих солдат, которые стали жить на ренту с крестьянских хозяйств. Другим примером может служить государство, созданное норманнами после завоевания Англии в 1066 году. Земля Англии была разделена между норманнскими предводителями, сформировавшими государство и феодальный аппарат управления завоёванным населением. Для либертарианца самым интересным и безусловно самым горестным примером создания государства в результате завоевания служит разрушение либертарианского общества древних ирландцев англичанами в XVII веке, в результате чего Ирландия стала частью империи, а многие ирландцы лишились земли. Просуществовавшее тысячи лет либертарианское общество Ирландии, о котором речь пойдёт ниже, смогло сопротивляться английским завоевателям ещё сотни лет, потому что там не было государства, которое нетрудно покорить, а потом использовать для господства над местным населением.

Хотя на всём протяжении истории Запада интеллектуалы выдвигали теории, нацеленные на сдерживание и ограничение государственной власти, каждое государство сумело использовать собственных интеллектуалов для того, чтобы с помощью их идей легитимировать дальнейшее расширение своей власти. Так, концепция божественного права королей первоначально была выдвинута в Западной Европе церковью для ограничения государственной власти. Идея заключалась в том, что король не может действовать по собственному произволу. Его указы должны согласовываться с божественным правом. Но по мере укрепления режима абсолютной монархии короли сумели свести эту концепцию к идее, что Бог одобряет все действия короля, а потому божественное право всегда на его стороне.

Сходным образом концепция парламентской демократии первоначально была направлена на ограничение абсолютной власти монарха. Власть короля была ограничена согласием парламента финансировать его расходы из налоговых поступлений. Однако постепенно парламент заменил короля в качестве главы государства и сам превратился в неограниченного суверена. В начале XIX века английские утилитаристы, требовавшие дополнительных личных свобод во имя общественной пользы и общего благосостояния, стали свидетелями того, как на основании этих концепций было санкционировано расширение власти государства.

Вот что пишет об этом де Жувенель:

Многие авторы теорий суверенитета разрабатывали те или иные механизмы ограничения [власти]. Но в итоге каждая из этих теорий рано или поздно утрачивала первоначальный смысл и начинала служить простым трамплином для власти, обеспечивая ей могущественную помощь невидимого владыки, с которым со временем власть успешно начинала отождествлять себя[22].

Самой амбициозной исторической попыткой ограничить полномочия государства был, конечно же, Билль о правах и другие ограничительные части Конституции Соединённых Штатов. Здесь закреплённые на бумаге ограничения правительственной власти стали основным законом государства; его истолкование было возложено на суд, который предполагался независимым от других ветвей власти. Все американцы знакомы с подтвердившим пророческий анализ Джона К. Калхуна процессом, в ходе которого государственный суд на протяжении полутора столетий непреклонно расширял полномочия государства. Но мало кто оказался столь же проницательным, как приветствовавший этот процесс либеральный профессор Чарльз Блэк, который увидел, что государство может превратить судебный надзор из механизма ограничения в могущественный инструмент легитимации своих действий в глазах публики. Если судебный вердикт «неконституционно» является мощным ограничителем государственной власти, то и вердикт «конституционно» является столь же мощным инструментом обеспечения общественной поддержки расширения правительственных полномочий.

Профессор Блэк начинает свой анализ с указания на критическую роль легитимности для любого правительства, стремящегося к устойчивости, поскольку речь идёт о том, что правительство и его действия получают поддержку большинства. Но идея легитимности превращается в настоящую проблему в стране вроде Соединённых Штатов, где «в теорию, на которую опирается правительство, встроены материально-правовые ограничения». Необходим, добавляет Блэк, метод, посредством которого правительство могло бы убедить публику, что расширение его полномочий «конституционно». В этом, заключает он, и состояла главная историческая функция судебного надзора. Предоставим самому Блэку возможность проиллюстрировать эту проблему:

Главная опасность [для правительства] – это недовольство и чувство возмущения, охватившие население, и утрата морального авторитета правительством как таковым. И не имеет значения, сколь долго правительство сможет продержаться, опираясь на силу, инерцию или отсутствие приемлемых альтернатив. Когда полномочия государства ограничены, почти каждый рано или поздно подвергается воздействиям правительства, которые, с его частной точки зрения, выходят за рамки полномочий или просто запрещены законом. Человека призывают в армию, хотя в конституции нет ни слова о призыве… Фермеру говорят, сколько пшеницы он может вырастить, и он обнаруживает, что некие почтенные юристы согласны с ним в том, что у правительства не больше прав диктовать ему, сколько пшеницы выращивать, чем говорить его дочери, за кого ей идти замуж. Человека отправляют в федеральную тюрьму за откровенное высказывание, и он меряет шагами камеру, повторяя:«Конгресс не должен принимать законы, ограничивающие свободу слова»… Бизнесмену указывают, каковы должны быть его требования к качеству пахты.

Достаточно реальна опасность, что каждый из этих людей (а кто не принадлежит к их числу?) сопоставит концепцию ограниченного правления с фактами (как он их видит) ужасающих нарушений установленных ограничений и придёт к очевидному выводу относительно легитимности своего правительства[23].

Эта опасность отведена, добавляет Блэк, тем, что государство предложило доктрину, согласно которой необходимо некое единое ведомство, способное выносить окончательный вердикт о конституционности, и этот орган должен быть частью федерального правительства. Ведь хотя кажущаяся независимость федерального суда способствовала тому, что для большинства населения его решения превратились буквально в Священное писание, не менее верно и то, что суд является неотъемлемой частью государственного аппарата, а его члены назначаются законодательной и исполнительной ветвями власти. Профессор Блэк признаёт, что таким образом правительство сделало себя судьёй в собственном деле и тем самым нарушило базовый принцип юриспруденции, устанавливающий критерии справедливого суда. Но Блэк поразительно беспечно относится к этому фундаментальному нарушению: «В конечном счёте полномочия государства… должны остановиться там, где их остановит закон. Кто же поставит предел, и кто потребует от этой самой могущественной власти остановиться? Да само государство, разумеется, – через своих судей и свои законы. Кто управляет воздержанным? Кто учит мудрого?»[24] Таким образом, Блэк признаёт: когда у нас есть государство, мы передаём всё наше оружие и средства принуждения государственному аппарату, мы вручаем все наши полномочия на принятие окончательных решений этой обожествлённой группе, а после нам остаётся только тихо сидеть и ждать, когда из этих учреждений на нас прольётся бесконечный поток справедливости, хотя, по сути, они являются судьями в собственном деле. Блэк не видит разумных альтернатив принудительной монополии судебных решений, проводимых в жизнь государством, но именно здесь наше новое движение бросает вызов распространённому мнению и утверждает, что есть жизнеспособная альтернатива –либертарианство.

Не видя подобного варианта, профессор Блэк в своей защите государства впадает в мистицизм, потому что в конце концов приходит к выводу, что «только в порядке чуда» можно ждать справедливости и легитимности, когда государство постоянно выступает судьёй в собственном деле. В этом либерал Блэк присоединяется к консерватору Бернэму, поскольку оба надеются на чудо и оба тем самым признают, что не существует удовлетворительного рационального аргумента в поддержку государства[25].

Применив своё реалистичное понимание Верховного суда к знаменитому конфликту между Судом и «новым курсом» Рузвельта в 1930-х годах, профессор Блэк распекает своих либеральных коллег за недальновидность их попыток помешать «новому курсу»:

Стандартная история отношений между «новым курсом» и Судом, хотя по-своему и точна, но смещает акценты… Сосредоточиваясь на трудностях, почти всегда забывают о том, чем всё завершилось. Развязкой стало (и я люблю это подчёркивать) то, что после примерно двадцати четырёх месяцев препирательств… Верховный суд – без изменения закона о его составе и без изменения самого состава– утвердил легитимность «нового курса» и всей новой концепции системы правления в Америке[26].

Таким образом, Верховный суд сумел успокоить большое число американцев, подозревавших, что «новый курс» нарушает конституцию:

Не все, разумеется, были удовлетворены. Пепел Клааса ещё стучит в сердцах горстки фанатиков установленного конституцией режима экономической свободы, засевших в своей башне из слоновой кости. Но зато развеяны опасные сомнения публики в конституционных полномочиях Конгресса обходиться с национальной экономикой так, как он это делает… У нас не было других средств, кроме Верховного суда, для придания легитимности «новому курсу»[27].

Report Page