Голое сокровище ждет на скамье своего самца

Голое сокровище ждет на скамье своего самца




⚡ 👉🏻👉🏻👉🏻 ИНФОРМАЦИЯ ДОСТУПНА ЗДЕСЬ ЖМИТЕ 👈🏻👈🏻👈🏻

































Голое сокровище ждет на скамье своего самца
Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Если произведение является переводом, или иным производным произведением , или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.

Всю дорогу из клуба профессор хватал Виноградова за руки, задыхался, обиженно сопел и говорил:

— Нет, вы не увертывайтесь, а скажите честно и откровенно — талантливый я человек или нет? Вы эти золоченые пилюли оставьте. Эт-то, батенька, я и без вас великолепно знаю, что я известен, широко образован и что у меня есть темперамент. Нет, господа, довольно! К дьяволу-с! Категорически спрашиваю: талантлив я или нет?

Виноградов, вместе с другими считавший профессора Тона не умным и не талантливым человеком, боялся нового, затяжного, еще более бестолкового разговора и по-прежнему уклончиво отвечал:

— Сегодня вы, дорогой Аркадий Александрович, не образованный и не талантливый, а просто-напросто пьяный человек.

— Хорошо-с, прекрасно-с, — горячился Тон, — а вчера, а вообще… Ведь вы же меня, слава Богу, не в первый раз видите. Извольте отвечать. Я требую.

И так как трудно было понять, сердится ли профессор или разыгрывает обычную пьяную буффонаду, то получилось само собой, что Виноградов доехал вместе с ним до самого дома и потом поднялся по лестнице в третий этаж.

— Какого черта я, собственно, за вами иду? — спрашивал Виноградов, машинально проходя в квартиру и снимая в передней пальто.

Шарообразный маленький Тон с жирными кирпично-красными щеками задыхался от приступа неудержимой веселости, как-то кругло, по-рыбьему открывал рот и торопливо стрелял словами:

— Сказано: требую, и не рассуждать. У меня чтобы этого не было-с. Замолчать-с. Вопрос поставлен ребром — да-с или нет-с. А в награду — кофе и коньяк.

До этой ночи Виноградов не бывал у Тона, стесняясь его фешенебельной квартиры, о которой хорошо знал понаслышке. Профессор жил вместе со своим отцом, бывшим министром, заслуженным генералом, и девятнадцатилетней дочерью- курсисткой, жил роскошно, в пятнадцати комнатах, и, хотя имел совершенно обособленный уголок, однако избегал приглашать к себе случайных приятелей из «богемы».

Щелкая выключателями и зажигая там и здесь неожиданные розовые огни, прошли через зал с белым роялем и большой хрустальной люстрой, потом через несколько гостиных и мрачную столовую с резным дубовым потолком и наконец попали в библиотеку. Профессор забегал из угла в угол, для чего-то передвинул несколько кресел, зажег штук пять электрических ламп и устремился вон за коньяком.

Машинально, от нечего делать, Виноградов стал переходить из комнаты в комнату. Увидал скорее адвокатский, чем профессорский, рабочий кабинет, а по соседству — небольшой кокетливый салончик с золоченой мебелью, миниатюрным роялем и множеством рисунков, акварелей и фотографий в банально-декадентских рамах. Увидал спальню белого клена — тоже скорее адвокатскую, чем профессорскую. И вдруг очутился в довольно большой пустынной комнате неизвестного назначения с высокими, наглухо запертыми шкафами и большим турецким диваном. Неожиданная мысль как будто осенила Виноградова, и он с особым вниманием огляделся по сторонам. Потом вернулся в библиотеку и стал серьезно думать, для чего-то отсчитывая на пальцах: «Надоедливый и неумный „молодой“ Тон. Когда-то известный, но ныне сданный в архив финансист и железнодорожник „старый“ Тон. Девятнадцатилетняя девушка-курсистка. Гм… Каковы могут быть отношения между этими совершенно различными людьми в пятнадцати комнатах на троих? Встречаются раз на дню за обедом. О чем говорят и в какой мере гнетут друг друга? Материал для „воздействия“ не из богатых, но зато атмосфера совершенно новая, и кое-что может оказаться интересным само по себе. А комната со шкафами и диваном великолепна и, по-видимому, никому не нужна. Очень удобный ход в коридор. Пожалуй, до лучшего случая можно здесь и обосноваться. Тем более что отношения с той семьей, в которой приходилось жить и „проповедовать“ до последнего дня, испортились вконец. Уезжать необходимо: все уже ненавидят и его, и друг друга. И главная цель давно достигнута: искренность и правда водворены…»

— Под Кульм, под Кульм, под Аустерлиц! — напевал какой- то нелепый марш профессор, возвращаясь в библиотеку с коньяком.

Виноградову уже не хотелось пить, и, как всегда после бессонных ночей, по утрам, вместе с какою-то наивной инерциею в мыслях, им овладело странное любопытство к линиям и формам, к неподмечаемым контрастам и полутонам. У профессора красное, точно изо всех сил надутое лицо и маленькие самодовольно-веселые глазки. Вся окружающая обстановка бесконечно враждебна этому пузатому человеку с математически круглым ртом. При чем же тут изображения великих поэтов по стенам и что, собственно, ему, Виноградову, нужно от этого веселого помещика, жуира и карьериста?

— Если хотите знать, — сухо сказал Виноградов, — то я давно решил, что вы, профессор, не только не талантливый, но и не умный человек. И для меня всегда было загадкой, отчего вы, например, не сделались губернатором или предводителем дворянства? Впрочем, не печальтесь. Это ведь мое личное мнение, не могущее повредить вашей карьере и нисколько не мешающее вам быть очень хорошим человеком.

Профессор еще круглее открыл свой рот и точно замер в необыкновенно пухлом и глубоком сафьянном кресле. И лицо его вдруг сделалось покорным и жалким.

— Плюньте на это дело, — сказал Виноградов, смягчаясь, — выпейте лучше коньяку.

— Черт с вами, — уже весело произнес Тон, — ваше мнение действительно в счет не идет: вы известный грубиян. А все-таки я вас очень люблю. Бросим это, расскажите-ка, что вы такое понатворили с Янишевскими? Жена, говорят, открыто стала развратничать, а муж из благонамеренного кадетского публициста превратился в пьяницу и бретера?

— Ничего, это не беда, — отвечал Виноградов, — все хорошо: наладилось и покатилось как по рельсам. Вот только благодарности никакой — оба смотрят на меня волками, и, кажется, жить с ними я уже не буду.

— Хо-хо-хо! — громко засмеялся профессор. — Опить куда-нибудь на гастроли?

— Нравится мне комнатка в одном почтенном семействе. Думаю сегодня же перебраться.

— Куда это? — с любопытством спросил Тон.

— Да к вам, дорогой друг, — спокойно отвечал Виноградов.

— Хо-хо-хо! — уже совсем хохотал Тон. — На гастроли к нам? Полно чепуху болтать. Что же вам у нас интересного? Кого вы будете обращать в свою веру — не меня ли и не его ли превосходительство?

— Поживем, увидим. Дочка у вас есть. Курсистка. Материал для пропаганды благодарный. Широко распространит идею. Кстати, как ее зовут — Надеждой?

Виноградов ходил по комнате, равнодушно поглядывал на Тона и видел, как зародившиеся в его глазах удивление, потом испуг постепенно перешли в настоящий ужас.

— Полно чепуху болтать, Виноградов, ведь вы же сами знаете, что это совершенная чепуха.

— Ничего подобного, профессор. Вот я хожу и думаю, почему бы мне не отдохнуть у вас. Порядок тут, вероятно, как заведенный, обед — слава тебе, Господи, воздуху и простору сколько угодно. Старичок, говорят, довольно забавный. А что касается дочки, то с какой стороны это вас может беспокоить? Матримониальных намерений у меня нет, а если что-нибудь другое, то от этого она не застрахована и на улице. Я-то уж по крайней мере поставил бы вас в известность.

— Нет, это черт знает что, — кричал профессор, снова бегая по комнате в припадке неудержимой веселости, — дернула же меня нелегкая завезти сюда подобное сокровище! Это что же значит: с места в карьер под опеку к какому-то дьяволу. Ни гостей позвать, ни самому расположиться в простоте.

— Да, положение ваше хуже губернаторского, — говорил Виноградов спокойным, поддразнивающим тоном, — выпейте еще немножко коньяку.

— А вы? — весело спрашивал круглый, малиново-красный рот.

— А все-таки я вас люблю, Виноградов, — быстрым задыхающимся хохотком смеялся рот.

— Хо-хо-хо, паки и паки люблю вас, Виноградов!

Через несколько минут Тон уже храпел в своем любимом пухлом кресле, кокетливо сложив руки на животе, а Виноградов, все в том же полусознательном и сонном тумане, подошел к окну, поднял штору и впустил в комнату только что народившееся синее ноябрьское утро. Рукописи на столе, стекла в шкафах, белый фарфор статуэток и белые поля гравюр и фотографий вдруг проснулись и наполнили библиотеку трезвым рассудительным холодком. В каком-то испуге Виноградов потушил электричество и почти выбежал в коридор, в котором еще стояла теплая, уютная ночь. И тут же вспомнил о дочери профессора и с непонятной уверенностью почувствовал ее присутствие где-то здесь, вблизи, в двух шагах от себя. За теми или за этими дверями? Прямо против него или поодаль?.. Неожиданно распахнулась дверь.

— Ах, — сказала Надежда Тон, — кто это?

На ней было лиловое платье с длинным шлейфом, четырехугольным открытым воротом и короткими рукавами, и ее голые, розоватые, только что освеженные водой шея и руки казались странно-холодными и твердыми, как розовый мрамор. И вся она в синем четырехугольнике двери казалась резко вычерченной и необыкновенно стройной.

Он овладел собой от неожиданности и отвечал:

— Это не кто иной, как Виноградов, тот самый, о котором вы, конечно, слышали. А вы — дочь Аркадия Александровича?

Она еще стояла, держась за ручку двери, но когда Виноградов назвал себя, медленно ступила в коридор. В ночном, спокойном свете электричества он увидел вдруг потеплевший мрамор шеи и рук и юные, ласковые, вопрошающие глаза. Услышал:

— Вы приехали вместе с папой из клуба? Да?

— Вместе с папой из клуба, да, — медленно и как бы машинально повторил Виноградов, пристально вглядываясь в нее.

Она не знала, что сказать. Молчал сонный коридор.

— Вы красивая, — произнес Виноградов спокойно, — это мне нравится и не нравится.

Надежда провела рукой по лицу, и в ее глазах зажглось удивление и любопытство.

— Почему? — спросила она. — Как странно… — и остановилась.

— Нравится потому, что я собираюсь жить у вас, и не нравится потому, что женская красота — очень трудная, непонятная и всегда опасная вещь, распространяющая вокруг себя беспокойство.

— Ужасно смешно все это, — нерешительно смеясь, сказала Надежда, — и я, право, не знаю…

— Вы не знаете, что сейчас делать. Вы шли куда-то… Идите.

— А я разыщу кого-нибудь из прислуги и попрошу, чтобы мне сделали постель. Хотя, по правде сказать, мне хотелось бы еще немного поговорить с вами. Вы не хотите?

Надежда засмеялась другим, каким-то новым, четким и свободным смехом и сказала так же четко:

Она пошла впереди него навстречу дымчато-розовому отсвету в конце коридора, и Виноградов увидел второй четырехугольный вырез ее платья около плеч и копну золотых пушистых волос. Качающиеся движения бедер словно подчеркивали немного утлую, неуверенную поступь ног, а когда она оборачивала к нему на минутку лицо, то можно было заметить ямочку такой же неуверенности около губ и сдержанную, прячущуюся улыбку в глазах.

«Добрая, правдивая, но скрытная», — почему-то подумал Виноградов, медленно проходя за Надеждой, сначала через красную гостиную, потом через столовую мрачного, почти черного дуба, потом снова через гостиную в нежных золотистокоричневых тонах.

— Я хочу предложить вам кусочек моей любимой утренней прогулки. По залу. Там такой чудесный белый свет и всегда немножко холодно. Очень хорошо думается.

Мебель, гобелены и вазы открывались навстречу взору, строгие и неподвижные, в изысканных сочетаниях кругов, изгибов и прямых линий, и в синем свете, лившемся сквозь сплошной невидимый хрусталь огромных окон, казались проснувшимися и точно смотрели отовсюду умытыми утренними глазами. Виноградов шел позади лилового повелительного шлейфа и светящегося золота волос и думал: «Так начинается новая апостольская глава моей жизни. Какое странное, неожиданное начало».

В белом зале все было белое, кроме прозрачно-желтого паркета, в котором змеились белые отражения рояля и стульев и висела опрокинутая хрустальная люстра с кокетливым хороводом свеч. И после сплошного ковра последней гостиной неожиданно громко застучали шаги. Было чуть-чуть скользко, и Надежда сама взяла Виноградова как-то по-детски за руку — за самые кончики пальцев.

— Теперь давайте разговаривать, — сказала она. — Конечно, я о вас слышала от папы и от многих. Но вы мне представлялись другим.

— Верхом на лошади и в чалме? — шутливо спросил Виноградов.

— Что такое, почему в чалме? — серьезно переспросила Надежда и продолжала: — Нет, в самом деле, как-то странно было представлять вас самым обыкновенным человеком. Говорят, вы много причиняете страданий людям и притом считаете это своей священной миссией. Верно это? Вы поселяетесь в чужих домах как недобрый гений?

— Зачем такие громкие слова? Правда, я не имею собственного так называемого пристанища и поочередно живу в чужих квартирах. Иногда плачу за это трудом и деньгами, а если есть лишняя, никому не нужная комната, то живу даром. Вот профессору, например, платить ничего не буду. Очень трудно ходить по вашему паркету, и вы мне больше помогаете, чем я вам, — сказал он, цепляясь за ее пальцы.

Через зал быстрой и уверенной походкой пробежал бритый лакей, с напускным равнодушием скользнувший взглядом по незнакомой фигуре Виноградова.

— Сейчас выйдет дедушка пить кофе, — сказала Надежда, — вы мне все-таки до сих пор не объяснили, почему вы хотите поселиться у нас? Разве вам надоело у Янишевских?

— Мне больше нечего там делать. Стало скучно: можно пересчитать по пальцам, что случится дальше.

— Сам Янишевский еще с полгода будет пить, а его жена кататься на тройках и менять любовников. Потом они разойдутся совсем, и она перестанет мешать ему работать. Лгать они уже давно перестали друг другу и угнетать друг друга также.

— И все это сделали вы? — с легкой иронией спросила Надежда.

— Все это сделали они сами, но толкнул их на это, конечно, я. И я вообще думаю, что если в организме назрел нарыв, то нужно поскорее помочь ему прорваться. Когда люди уже начали сознавать всю тяжесть окружающей их, а главное, внутренней лжи, то иногда достаточно самого незначительного толчка, чтобы рухнула эта ложь и мгновенно выросли крылья. Вот тут- то и нужно подтолкнуть. И это я действительно считаю своей священной миссией. Нужно не думать, а делать, а то умом мы все уже давно дожили до великого множества свобод. Нужно только, чтобы пришел кто-нибудь похрабрей и закричал. Тогда все будет хорошо, — уверенно докончил он.

Надежда с любопытством обратила к Виноградову лицо, и в белом свете окна он увидел, что глаза у нее необыкновенно ясные, светло-зеленого оттенка, а брови пушистые, пепельные.

— Вы красивая, — точно с неудовольствием повторил он, — ужасно трудно ходить по вашему нелепому паркету.

— Примиритесь и с тем и с другим, — весело сказала девушка, твердо охватывая рукой его пальцы, — и ответьте еще на вопрос: каким экспериментам намерены вы подвергнуть меня, дедушку и папу, раз вы избрали нашу квартиру своим местопребыванием ?

«Барышня кусается, — подумал Виноградов, — ставит вопрос ребром», — и сказал, рассердившись:

— Ха-ха-ха! — засмеялась Надежда своим характерно-отчетливым смехом. — Это будет очень интересно — если вдруг дедушка начнет пить, папа поступит в монахи, а я…

Она остановилась, и в ее прозрачных, почти младенческих глазах вдруг вспыхнул целый сонм вызывающих, кощунственных мыслей.

— Будьте же смелы, договаривайте, — сказал удивленный Виноградов.

— А я… пойду широкой дорогой самоопределения, — договорила Надежда и снова рассмеялась звонко и продолжительно на весь зал.

И Виноградов снова подумал: «Она хорошая, искренняя, но сидят в ней два больших и упрямых человека».

— Смотрите, — она сжала ему руку, — вон дедушка идет кофе пить.

В противоположном конце зала обрисовалась высокая, прямая фигура старика с длинными седыми баками, длинным носом и пергаментным худым лицом, который медленно шел прямо на Виноградова и Надежду.

Девушка остановила Виноградова рукой и ждала, устремив старику навстречу ласковые радостные глаза. Старик спокойно, глядя и в то же время как будто не глядя, шел вперед и, почти миновав их, вдруг остановился, протянул Надежде руку, наклонил голову и поцеловал девушку в лоб.

Надежда лениво подняла руки, ласково и интимно оперлась локтями старику на грудь и поправила ему черный атласный галстук. И на мгновение рядом с голыми розовыми руками редкие седые бакенбарды сверкнули мертвым серебром.

— Прочитал твою хваленую повесть, — произнес старик неожиданно высоким и молодым голосом, немного в нос, — талантливо, но неверно. И автор, видимо, сам чувствует, что врет.

— На вас не угодишь, дедушка, — сказала Надежда.

— То-то не угодишь, — неопределенно сказал старик, проходя вплотную мимо Виноградова и пристально глядя ему в лицо страшно холодными и злыми глазами.

Виноградов, не смутившись, выдержал взгляд, но все-таки невольно сделал шаг вперед и произнес с поклоном:

— Позвольте представиться: бывший студент Виноградов.

Старик медленно отвел глаза и сказал еще более в нос:

И тою же прямою равнодушной походкой двинулся дальше.

Надежда стояла, смотрела то ему вслед, то в удивленное, слегка растерянное лицо Виноградова, неслышно хлопала в ладоши и смеялась.

— Умный старик, — быстро успокаиваясь, сказал Виноградов, — куда умнее вашего ученого батюшки.

Стало совсем светло, и белый зал вдруг утратил очаровательную, вкрадчивую и подробную чистоту линий и сделался обыкновенным официальным залом заурядных дворянских домов. Виноградов огляделся кругом, почувствовал утомление во всем теле, вспомнил, что не спал целую ночь и что за это время изменчивое колесо его жизни повернулось еще на один оборот, открывая новый, трудный, неизведанный путь. Радостно забилось сердце, и он вызывающе повел плечами, посмотрел в глаза Надежде Тон добрым, дружеским взглядом и сказал:

— Я поеду домой спать. Если это нужно, то передайте вашей прислуге, что я буду жить у вас в крайней комнате — с турецким диваном и со шкафами.

Виноградов переехал к Тонам в субботу, а в понедельник, по случаю дня рождения Надежды, собралось человек сорок гостей. Часов с семи Виноградов ходил по ярко освещенной квартире от запертых дверей в кабинет старика Тона до других дверей, за которыми одевалась Надежда, и думал, слегка поддразнивая самого себя:

«Что бы ты делал, если бы эта девушка была горбатая, рябая или с каким-нибудь утиным носом? Ведь, пожалуй, для одних гобеленов ты бы в этой квартире не поселился. Вот тебе и апостольство, и красота идеи… Можешь ли ты ручаться, что через неделю ты не будешь прислушиваться у себя на пороге, не стукнет ли ее дверь?..»

«Ну, что же из этого, — спорил он с самим собою, — и пусть, и великолепно. Одно другому не мешает. Не работать же непременно среди уродов. Прежде всего надо спасать здоровых, красивых и сильных. Если спасутся сильные, то кое-что перепадет и на долю слабых. Главное — искренность, искренность, искренность. Пока люди будут говорить заученные фразы и проделывать заученные жесты, не может быть счастья на земле… А все- таки я знаю, чего ты сейчас хочешь, — оборвал он себя, — ты хочешь войти в кабинет к старику Тону, сесть у него с ногами на диван и спросить, что он чувствовал, когда был министром и ездил с докладом во дворец, и что чувствует теперь, всеми позабытый и никому не нужный. Хочется взять и просто-напросто потрепать человека по плечу. И это у тебя называется искренностью и свободой. И еще ты хочешь так же просто, не постучавшись, войти в спальню к Надежде и застать ее полураздетой и спрашивать ее разными „домашними“ словами о том, что она знает и чего не знает и о чем думает ночью, и еще, конечно, ты хочешь прикасаться к ее телу. Вот тебе и апостольство… Самое обыкновенное голодное любопытство и эгоизм. Нет, нет! — чуть не закричал он вслух. — Ведь я хочу не только для себя, но и для них. Не может быть, чтобы старика не тяготила его напыщенность и отчужденность и чтобы Надежде не хотелось того же, чего и мне. Ну, и надо толкнутъ их, а там увидим, что будет».

И Вин
Stirling Cooper жёстко имеет в узкую пиздёнку подружку
Сиськи тети сочной пышечки
Бекинсейл кейт в порно

Report Page