Гниль

Гниль

Смотритель Библиотеки

Я вновь сидел у Неё, как и всегда. Но теперь во мне не было ни желания подходить, ни попыток заговорить, ни даже надежды на ответ. Я просто был здесь. Моя душа сидела на тёплой, чуть потрескавшейся плитке в окружении уже привычных, надоевших цветов, и смотрела, как Она принимает новые души. Лёгкая досада и обида — те самые, что жили во мне годами — пульсировали где-то глубоко, но даже они сегодня казались приглушёнными, будто покрытыми слоем пепла.


Моё тело оставалось там, в спальне на кровати. Так было всегда: тело отдыхает, душа — никогда. Ведь она не знает усталости. Она знает только скуку, тоску и тупую, въевшуюся обиду, которую нечем притупить.


Здесь не существовало времени. Ни секунд, ни минут, ни часов. Только плавное течение душ, мягкое мерцание свечей и тишина — густая, текучая, как смола. Я не знал, сколько просидел сегодня: мгновение или вечность. Но когда скука стала совсем невыносимой, когда даже привычная обида перестала отзываться хоть чем-то, я поднялся. Плитка под ногами была гладкой, нагретой невидимым солнцем. Я развернулся к выходу — туда, где цветы расступались, открывая дорогу обратно, в мир живых, где моё тело ждало моего возвращения.


И тогда я заметил.


Цветы. Те самые, что всегда росли здесь — нежные, светящиеся, с лепестками, похожими на застывший лунный свет. Они стали другими.


Фиолетовое, густое, неестественное пятно расползалось по ним, как синяк по живой плоти. Лепестки, ещё вчера упругие и живые, теперь увяли, скрутились, покрылись чёрными прожилками. Они не просто засыхали — они гнили, разлагались, превращаясь в труху прямо на глазах. А воздух, привычный сладковатый аромат, который всегда щекотал ноздри, напоминая о чем-то давно забытом, теперь сменился другой, куда более древней вонью. Трупной и гнилой. Так пахнет мясо, которое слишком долго пролежало на жаре. Так пахнет разложение, которому позволили идти своим чередом.


Я резко обернулся к Ней.


Санта Муэрте не смотрела на меня — она никогда не смотрела. Но что-то изменилось. Её ритуал вдруг споткнулся. Её рука, всегда такая плавная, такая неумолимая в своём движении, на мгновение дёрнулась. Словно Она хотела сделать что-то другое, непривычное, не вписывающееся в вечный, отточенный веками порядок. Словно Она почувствовала то же, что и я и не знала, что должна сделать.


Вонь усилилась. Она заполнила лёгкие, вытесняя воздух, вытесняя саму возможность дышать. Я закашлялся, схватившись за горло, и в этот момент услышал шелест. Сухой, шуршащий, будто миллионы мёртвых листьев трутся друг о друга, будто что-то ползёт по земле, оставляя за собой склизкий след. А потом — стон. Тихий, умирающий, идущий отовсюду и ниоткуда одновременно. Он был похож на плач. На последний выдох чего-то огромного и вечного.


Я рванулся, пытаясь найти источник звука, понять, что происходит с этим местом, которое я привык считать вечным и неизменным. Но не успел сделать и шага.


Мир вывернулся наизнанку. Меня выбросило, как камешек из пращи — без спроса, объяснений и даже возможности сопротивляться. Моя духа метнулась обратно в тело, и я почувствовал, как она входит в него, как вода в промёрзшую землю — тяжело, медленно, с болью.


Я резко сел на кровати, хватая ртом воздух. Лёгкие горели, сердце колотилось где-то в горле, а по спине стекал холодный, липкий пот. Простыни подо мной были сбиты, одеяло сползло на пол. Я сидел в своей спальне. В мире живых.


Я не ушёл сам — меня выкинули, отчего ощущения и были другие. Она сама вытолкнула меня. Санта Муэрте, которая никогда не замечала моего присутствия, которая позволяла мне бродить по её святилищу как призраку, не имеющему значения. Она заставила меня уйти. 


Она никогда не делала так прежде. Ни разу. И я даже не знал, что может.


Я сидел, тяжело дыша, и пытался осмыслить то, что только что произошло. Гниющие цветы. Трупный запах. Шелест и стон. И Её рука, дрогнувшая в вечном ритуале. Она испугалась? Или…


Ей грозит опасность. Мысль пришла неожиданно, но, осознав её, я понял, что она — единственное, что имеет смысл. Что-то проникло туда, куда не должно было проникать. Что-то меняет мир Смерти. Разъедает его, как кислота. И Она это чувствует.


Мой взгляд упал на тумбу. Телефон лежал там, где я его оставил — на тёмном дереве, рядом с потрёпанной визиткой отца. Я смотрел на неё несколько секунд, и в голове медленно, тяжело, как сквозь вату, формировалась мысль.


Если кто-то и знает о том, что происходит — если кто-то может объяснить, что за гниль проникла в царство Смерти, — то только он. Заражение, о котором он говорил ранее, напрямую коснулось Муэрте и я больше не мог игнорировать это.


Взял телефон. Пальцы мелко дрожали. Я не понимал, что это значит. 


Пришло время звонить. 


Я не боялся набирать этот номер. Просто знал, что мне ответят, что обрадуются, что взамен могу попросить всё, что угодно. Пусть я и не испытывал эмоций в привычном понимании, людей я понимал хорошо. Особенно то, как их использовать.


Я оказался прав — трубку взяли после первого же гудка. На том конце провода — сонный, но мгновенно подобравшийся голос отца. Только сейчас, сквозь туман в голове, я осознал, что за окном только начинало рассветать. Раннее утро. Я разбудил их. Мне было всё равно.


— Доброе утро, сынок, — отец пытался натянуть в голос радушие, но я слышал то, что он прятал: раздражение. Я вырвал его из сна, нарушил порядок. Но он не посмеет сказать об этом вслух. — Я рад, что ты позвонил.


— Мне нужны деньги, — без приветствий, предисловий и лживой вежливости сказал я, щурясь от солнца, которое начинало вставать. — Я расскажу всё, что знаю, если вы переведёте мне месячную норму.


— Что случилось, сынок? — голос матери ворвался в разговор — сонный, дрожащий от беспокойства. Отец, видимо, включил громкую связь. Или она просто кричала из-за плеча. Не важно.


— Я всё потратил, — я не любил объяснять. Ничего и никогда. Слова были слишком тяжёлыми, слишком медленными, слишком бесполезными. — Вы согласны?


— Да, конечно, — мать ответила прежде, чем отец успел открыть рот. В её голосе прорезалась та самая деловая бодрость, которую она надевала, как маску, когда речь шла о деньгах. — Мы приедем после обеда. У тебя есть еда? Может, нужно что-то купить?


— Мне нужны деньги. Переведите сразу на мой счёт у Продавца.


Короткая пауза, едва уловимая. Такая говорящая. Им не нравилось, когда я говорил о Продавце. Им не нравилось, на что я трачу их деньги. Но они молчали. Потому что знали: если откажут, я перестану отвечать на звонки. И тогда они никогда не узнают, что происходит с их сыном. С их позором. А незнание хуже публичного позора.


— Точно? — мать всё ещё пыталась. — Может, спросишь у своих... ребят? Узнаешь, что им нужно?


Ребята. Она назвала их «ребятами». Людей, которых я покупал, как мебель. Расходный материал. Она говорила о них так, будто они — мои друзья. Будто у меня могут быть друзья.


Я ненавидел, когда в моей жизни появлялись новые люди. Им приходилось слишком многое объяснять. Каждый новый человек — это десятки вопросов. Я терпеть это не мог.


Я нажал «отбой» не прощаясь. Дальнейший диалог будет пустым и формальным.


Телефон упал на одеяло. Я остался сидеть на кровати, глядя в стену, но видя совсем другое: гниющие цветы, трупный запах, Её рука, дрогнувшая в вечном ритуале. Я прокручивал это снова и снова, пытаясь понять, что именно я видел, что именно чувствовал, что именно заставило Её вышвырнуть меня.


Я ненавидел Санта Муэрте. Так же, как ненавидел своё существование. Как ненавидел этот дом, этих людей, эту пустоту внутри, которую ничем нельзя было заполнить. Я ненавидел Её за то, что она сделала меня таким. За то, что выбросила, как бракованную вещь, и даже не оглянулась. Я ненавидел Её все эти годы — глухой, тяжёлой, бессильной ненавистью, которая не знала выхода.


Но сейчас, когда я вспомнил её руку — дрогнувшую, неуверенную, почти испуганную — в груди появилось что-то новое. Странное, неприятное и давящее.


Я не узнавал это чувство. Оно не было похоже на злость. Не было похоже на обиду. Не было похоже на пустоту, к которой я привык. Оно было тяжёлым. Оно сжимало рёбра изнутри, мешало дышать, заставляло сердце биться чаще, чем нужно. Оно было чужим. Невыносимым.


Я не знал, что это такое. Я не хотел знать. Я хотел, чтобы оно исчезло.


Мне нужно выпустить пар.


Я всегда ходил по этому особняку бесшумно. Даже не стараясь — просто получалось само собой. Дом скрипел, вздыхал, жил своей собственной, древесной жизнью, но мои шаги не добавляли ни звука к этой старой, усталой музыке. Уильям и Мими давно поняли: если я появился, они узнают об этом только когда захочу я сам. Поэтому они молчали всегда — в моём присутствии, по крайней мере. Я видел это в их правилах, в той старенькой, потрёпанной тетрадке, которую Уильям так старательно вёл для всех новеньких. Он заполнял её годами, дописывал, переписывал, делал пометки на полях — и всё это в попытке выстроить хоть какую-то структуру там, где её не было и не могло быть.


Я никогда не запрещал им болтать между собой. Большинство из того, что там написано — чушь. Уильям просто старался нащупать общие правила, вывести закономерность, но он за свои пять лет жизни со мной так и не понял главного: у моих действий нет структуры. Я бью, когда хочу. Я злюсь, когда хочу. Я останавливаюсь, когда хочу. Не потому, что кто-то нарушил правило. А потому, что внутри что-то щёлкает. Он искал систему там, где была только пустота.


Когда я спустился на первый этаж и пошёл по длинному, слабо освещённому коридору к кухне, я уже слышал голоса. Не шёпот, к которому привык — крик. Я знал, что Мими и Уильям просыпаются задолго до меня. Они любили поболтать по утрам, тихо, но открыто, позволяя себе ту роскошь, которую я им не запрещал. Наверное, думали, что я не замечаю. А мне просто было всё равно. Их голоса были фоном. Таким же естественным, как скрип половиц или шум ветра за окном.


Но сейчас это был не фон. Сейчас кричал Егор.


— Да как вы не знаете?! Вы же здесь дольше моего!


Его голос был громким, резким, полным той живой, невыносимой эмоции, которую я не мог назвать, но узнавал всегда. И которая так приятно звучала в его исполнении.


— Т-тише, Е-егор… — голос Уильяма был сдавленным, умоляющим. Он пытался погасить этот пожар привычным способом — тишиной, покорностью, страхом.


— Не успокаивай меня! — голос Егора сорвался на хрип, и в этом звуке было что-то первобытное, неуправляемое. — Я просто пытаюсь разобраться, какого чёрта я не могу отойти от дома дальше пары десятков метров и почему я испытываю такую сильную тревогу!


— Это из-за меня.


Я вошёл на кухню так же бесшумно, как всегда, и прошёл к своему месту — туда, где стол всё ещё не был накрыт. Мими тут же засуетилась, наливая чай и накладывая что-то на тарелку.


Разговор умер мгновенно. Все трое замерли, уставившись на меня. Уильям и Мими — привычно, с той затравленной, сжатой готовностью, которая никогда не исчезала полностью, сколько бы лет они ни прожили в этом доме. Я не видел их лиц — как всегда, только размытые пятна, смутные очертания, за которыми не угадывалось ничего человеческого.


Но Егора я видел. Его лицо было прекрасно в своём несовершенстве — раскрасневшееся от крика, сбитое дыхание, глаза, в которых ещё не успели погаснуть искры гнева, растерянности, чего-то ещё, чего я не умел называть. Он даже не пытался скрывать свои эмоции. Они выплёскивались наружу, яркие, неподдельные. Живые. Я не всегда понимал их, но любоваться ими было моим единственным удовольствием сейчас.


— Что из-за тебя? — Егор не сбавил тона. Он смотрел на меня в упор, и в его голосе не было ни капли того страха, к которому я привык. И это было приятно.


— Из-за меня ты не можешь уйти дальше, — ответил я ровно, не видя смысла что-то скрывать.


— Ну а можно подробностей?


— Егор… — Уильям сделал последнюю, отчаянную попытку. Я видел, как его силуэт напрягся, как он буквально сжался, готовясь к худшему. Это было одно из его правил — «Не выражать ярких эмоций, особенно в присутствии Господина». Он вписал его в тетрадку после того, как я в очередной раз сорвался на чьём-то громком смехе. Или плаче. Я уже не помнил.


Но Егора нельзя было вписать в общие правила. Потому что я хотел, чтобы он всё нарушал.


Мне нравилось, когда он кричал. Под эти звуки было приятно есть — горячие, сладкие блины, которые Мими частенько готовила. Я чувствовал его взгляд боковым зрением — тяжёлый, прожигающий, полный гнева и непонимания. И внутри меня, где обычно была только тишина, что-то отзывалось на этот взгляд. Что-то тёплое.


Тревога…


— Что такое тревога? — спросил я, отрываясь от еды и поднимая глаза на Егора.


Он опешил. Я видел, как его лицо меняется — гнев уступает место растерянности, растерянность — смущению. Он даже замялся, почесал затылок, и это движение было таким человеческим, таким непривычным для этого дома, что я не мог отвести взгляда.


— Ам… — он смотрел на меня, явно не ожидая такого вопроса. — Что я вообще ответить должен?


— Что такое тревога? — повторил я терпеливо, как будто спрашивал у ребёнка, почему небо голубое.


— Ну… чувство…?


— Какое?


Он замолчал. Я видел, как он подбирает слова, как его взгляд уходит в сторону, возвращается, снова уходит. Может, он и сам не знал, что это такое. Испытывал ли он тревогу? Как она выглядит? Какого она цвета? Какой вкус после неё во рту?


— Вас интересует, что такое тревога, сэр?..


Голос Уильяма прозвучал неожиданно — тихий, робкий, почти неслышный после криков Егора. Я медленно повернул голову к источнику этого мерзкого шепота. Он сидел рядом, сжавшись, подобравшись, готовый в любой момент стать ещё меньше, ещё незаметнее. Я чувствовал, как он дрожит. Это ведь тоже было в его правилах: «Не задавать Господину вопросов». Он сам придумал это правило, сам вписал его в тетрадку, чтобы защитить себя. Так почему же сейчас он его нарушил и перебил Егора?


Он нарушил свои же правила. За это полагалось наказание.


Я не особо замахивался. Пощёчина вышла короткой, резкой — рука сама знала, какую силу приложить, чтобы было больно, но не слишком. Голова Уильяма дёрнулась, на щеке проступил красный след, но он удержался на стуле. А я хотел, чтобы он упал. Я хотел, чтобы он рухнул на пол, чтобы воздух со свистом вырвался из его лёгких, чтобы он сжался в комок под моими ударами, как делал это всегда. Мне нужно было, чтобы он упал.


Я тяжело поднялся, обходя стол. Второй удар пришёлся в грудь — с разворота, со всей силы, которую я мог вложить, не срываясь в ту дикую, неконтролируемую ярость, которая иногда накатывала, желая навредить Уильяму не смертельно. Воздух из него вышибло со свистом. Он согнулся, упал грудью на стол, хватая ртом воздух, и его спина ходила ходуном от судорожных, беззвучных вдохов.


— Эй! Стой! Хватит! Хватит!


Егор подскочил мгновенно. Его рука вцепилась в мою ладонь — туда, где под бинтами саднила вчерашняя рана. Боль была резкой, приятной и знакомой. Я замер. Он схватил меня, посмел меня коснуться. Схватить. Остановить.


Мне ничего не стоило вырвать руку. Ничего не стоило ударить его самого — в лицо, в грудь, в горло, туда, где голос рождается и умирает. Я был сильнее. Но не стал.


Его пальцы сжимали мою ладонь, и я чувствовал их тепло даже сквозь бинты. Его лицо было в сантиметре от моего — искажённое, напряжённое, живое. В его глазах я видел не страх. Он был в ярости. Он был готов защищать Уильяма понимая, что я могу поднять руку и на него.


— Да отвечу я тебе, что такое тревога! — выкрикнул он, и его голос сорвался на высокую, визгливую ноту. — Отстань только от Уильяма!


Моя рука, занесённая для удара, опустилась медленно, словно повинуясь чужой воле. Желание бить, ломать, выплёскивать наружу эту новую, незнакомую тяжесть, что давила на грудь изнутри, исчезло так же внезапно, как и появилось. Я смотрел на Егора. Видел, как его лицо меняется — ярость отступает, уступая место чему-то другому. Страху? Облегчению? Непониманию?


Может, так выглядит тревога?


Мне нравилась эта эмоция. Но улыбка была красивее. Если я перестану бить Уильяма, он улыбнётся?


— Тревога… — начал Егор, отпуская мою руку, и его голос уже не кричал, а дрожал, подбирая слова, спотыкаясь о них. — Тревога — это когда страшно, но ты не понимаешь почему. А ещё… — он запнулся, бросил взгляд на Мими, которая уже подошла к Уильяму, помогая ему выпрямиться. Я видел это краем глаза, но не останавливал. — А ещё может быть грустно. Или пусто. Или… или всё внутри сжимается, и ты не знаешь, что с этим делать, и хочешь, чтобы это прекратилось, но не знаешь как…


Я уже не слушал. Мне нравился его голос — дрожащий, сбивчивый, не такой, как у других. Мне нравилось, как его губы двигались, произнося слова, которые я не запоминал. Вопрос, который я задал, больше не имел значения. Двадцать восемь лет я не знал, что такое тревога. И дальше не хотел.


Я обернулся к Уильяму, когда Егор замолчал, ожидая моей реакции. Он уже выпрямился, но всё ещё держался за грудь, дышал тяжело, прерывисто. Мими стояла рядом, её силуэт был напряжён, но она молчала. Они все ждали.


— Родители приезжают, — сказал я, и мой голос прозвучал ровно, как будто ничего не случилось. — Сказали, могут заехать в магазин. Если вам что-то нужно — напишите список. Каждый по две вещи.


Уильям поднял на меня глаза — размытые, невидимые, но я чувствовал его взгляд.


— С-спасибо… — выдохнул он. Тише, чем шёпот. Словно боялся, что если скажет громче, я передумаю.


— Спасибо, господин, — голос Мими был чуть живее, но в нём всё равно звучала та же осторожная, выученная благодарность.


Я повернулся к Егору. Просто чтобы увидеть его лицо.


— Спасибо… — сказал он неловко и уголки его губ дрогнули, складываясь в то, что, возможно, было улыбкой.


Почти. Но «почти» — это не «да». Нужно узнать подробнее, какое моё действие какую реакцию вызывает. Нужно заставить его улыбнуться по-настоящему. Нужно… Я не знал, что мне нужно. Но внутри, там, где раньше была только тишина, что-то зашевелилось. Что-то тёплое. И оно также просилось наружу.


Меня никогда не интересовали отношения между людьми. Ни романтические, ни сексуальные. У меня просто не было на это сил — ни физических, ни тех, других, которых у нормальных людей хватает на желания, влечение, на эту бесконечную возню с чужими телами. Я наблюдал за этим со стороны всю свою жизнь — или то, что я называл жизнью — и не понимал, зачем люди тратят на это время. Пустая суета и лишний шум.


Сейчас я сидел в гостиной один, раскуривая очередной косяк, и думал о Егоре. Точнее, о том, как заставить его лицо меняться ещё чаще. Ещё ярче. Я перебирал в голове варианты, но ничего подходящего не приходило. Я никогда не умел вызывать эмоции намеренно. Они или появлялись сами, или их просто не было. А с ним хотелось пробовать. С ним хотелось много чего, и это было ново и непривычно и от этого тяжело.


Трава давно перестал давать хоть какой-то эффект. Раньше она хотя бы притупляла тупую тяжесть внутри, делала её чуть более сносной. Теперь я вообще ничего не чувствовал. Ни лёгкости, ни расслабления, ни даже привычного легкого онемения. Просто дым, который входит в лёгкие и выходит обратно. Пустота, такая же, как всегда, только теперь без анестезии.


У Продавца, кажется, был какой-то другой наркотик. Более жёсткий. Придётся завтра вновь отправится за покупками. Может, хоть он пробьёт эту стену. Или хотя бы сделает так, чтобы внутри снова стало тихо.


В гостиную вошёл Егор с листком в руках. Двигался осторожно, словно переживая, что я могу ударить его. Мими и Уильям, кажется, уже поняли, что к нему у меня особое отношение. Или просто побоялись подходить сами. Не важно.


— Вот, — он протянул бумажку, и я молча взял.


Список был коротким. Какие-то сладости, игральные карты, плюшевая игрушка. Мими любит всё мягкое, это я помнил. Уильям не написал ничего, наверное, побоялся. Или уже не хотел ничего. Я отложил листок на журнальный столик, туда же отправил и тлеющий косяк, и поднял взгляд на Егора.


Он стоял надо мной, и тусклый свет от торшера падал ему на лицо, высвечивая каждую чёрточку, каждую тень под скулами, каждый изгиб губ. Мне понравилось смотреть на него снизу вверх. В такой позе он казался выше, крупнее и красивее. Более реальным, чем всё, что меня окружало. 


Вообще, он мне нравился. Сильно. Это была моя лучшая покупка. Я ни о чём не жалел. Ни о потраченных деньгах, ни о том, что теперь он сидит у меня в голове постоянно, не давая покоя.


А ещё он тёплый. Я помнил, как вчера трогал его лицо — пальцы утонули в мягкой, горячей коже, и это было так странно, так непривычно, что я не мог остановиться, пока он не проскулил что-то про то, что хочет спать. Его тепло просачивалось сквозь мои холодные, мёртвые пальцы, и казалось, что я отогреваюсь. Интересно, он весь такой тёплый? Или только лицо? Или там, под одеждой, есть места, где кожа ещё горячее?


Я схватил его за запястье и резко дёрнул на себя. Он не успел среагировать — просто рухнул мне на колени, растерянный, тяжёлый, живой. Я тут же обвил руками его талию, прижимая к себе, чувствуя, как его спина упирается мне в грудь. Он был горячим даже через ткань майки. Жар шёл от него волнами, и я хотел забрать его весь, до капли. Впитать в себя, чтобы хоть ненадолго перестать быть таким холодным.


— Пусти! — он дёрнулся, попытался встать, но я держал крепко. — Ты чего творишь? Пусти, сказал!


Я не слушал. Не хотел слушать. Просто сидел, прижав его к себе, и чувствовал, что-то тёплое, тягучее, непривычное внутри. Из-за позы я не видел его лица, только затылок, плечи, руки, которые пытались отцепить мои пальцы от своего живота, царапая их. Но он был таким горячим. Близким.


Кажется, это называется «объятия». Я читал, что многим они нравятся. Егору, судя по крикам, не очень. Но мне — да. Наверное, стоит обнимать его чаще.


— Подожди, мне нужно позвонить родителям, — сказал я, как ни в чём не бывало, и потянулся за телефоном на столик.


Он замер. Перестал вырываться и кричать. Просто сидел у меня на коленях, тяжело дыша, и смотрел, как я набираю номер одной рукой, а второй всё ещё держу его за талию. Я чувствовал, как его дыхание сбивается. Как мышцы под рукой напряжены, но не двигаются. Он даже не попытался встать, хотя только что рвался.


Я набрал номер отца, взял в руки список. Но ответила мать, также после первого же гудка.


— Алло, сынок!


— Мне написали список, — я начал диктовать, не давая ей вставить ни слова. Конфеты, печенье, карты, игрушка. Всё, что было в листке. Она молча слушала, иногда тихо поддакивая.


— Услышала? — спросил я, когда закончил.


— Да. У тебя всё хорошо?


Я сбросил вызов, даже не думая отвечать. Её голос был слишком громким, слишком навязчивым и живым. Только Егор мог так говорить со мной.


Телефон упал на диван, и я вернулся к Линчу. Теперь он сидел тихо, уставившись на свои руки, и не двигался. Может, у нас была какая-то игра? Ему нравилось сопротивляться, а я должен был его удержать. По крайней мере, когда я снова прижал его к себе, он вновь начал вырываться. Дёргался, пытался встать, шипел что-то сквозь зубы. Мне нравилось, как он бьётся в моих руках. Но это мешало. Наверно, стоит связать его позже.


Я запустил руки ему под майку, чтобы почувствовать кожу, чтобы тепло стало ближе, чтобы хоть на мгновение забыть, какой я холодный внутри. Его живот был гладким, горячим, и от этого прикосновения у меня перехватило дыхание. Я хотел прижаться к нему всем телом, уткнуться лицом в его спину, вдохнуть этот запах, который сводил меня с ума, зарыться в него, как в единственный источник света в этой бесконечной, ледяной тьме.


Но он ударил меня меж ног. Резко, больно, со всей силы, на которую был способен. А потом вскочил, отшатнулся, и его лицо — это прекрасное, живое лицо — исказилось в крике.


— Ты больной! — заорал он. — Ты вообще понимаешь, что делаешь?


Я не успел ответить. Мне не было больно так, как обычно больно парням, лишь назойливое чувство где-то на заднем плане. Он просто выбежал из гостиной, и его шаги гулко застучали по коридору, затихая где-то в глубине дома.


Я остался сидеть на диване один. С холодными руками и пустотой в груди, которая вдруг стала почему-то больше, чем обычно.


Жаль, что он так быстро сбежал. Я бы хотел прижаться к его голому телу, почувствовать, как бьётся его сердце, как поднимается и опускается живот при дыхании. Через одежду совсем не те ощущения. Слишком мало. Слишком далеко.

Report Page