Глава 3
FebruaryЛюка проспал всю дорогу до пересадки в Лидсе. На вокзале Лидса он пробрался через шумный зал ожидания — вдвое больше и многолюднее, чем в Шеффилде. У него было десять минут, чтобы успеть на второй поезд из Лидса в Харрогейт.
Его так и подмывало пропустить его.
Просто… исчезнуть в Лидсе. Город достаточно большой, можно затеряться где угодно. Спать на парковых скамейках. Жить на вольных хлебах. Питаться лапшой по пятьдесят пенсов. Найти работу бариста или вроде того, снять крошечную квартирку без окон в какой-нибудь вонючей подворотне — убогую, но свою.
Перестать быть Люкой Уордом и просто…
Быть Люкой.
Эта мысль не должна была казаться такой заманчивой, но он думал об этом месяцами. Иногда ему казалось, что его сердце — птица с подрезанными крыльями, и полёт — всего лишь воспоминание, которое она боится забыть. Именно это было так прекрасно в том мгновении на мотоцикле: руки вскинуты к небу, сотни фунтов стали и горящего бензина несутся по дороге, гравитация исчезает, и Люка летит, летит в невесомости, словно может расправить крылья и позволить птице своего сердца взмыть ввысь.
Но вот платформа 17B, и второй поезд из Лидса в Харрогейт уже ждал. Он перепроверил билет, взвалил тяжёлый баул на плечо и зашагал к ближайшему вагону, разминая ноги. Десятиминутные пересадки — полный отстой, но он успел заскочить за пару минут до отправления. Вагон был наполовину пуст — в нём сидели скучающие люди в унылой, бесцветной одежде, рассыпанные по местам, как зёрна для голодных кур. Несколько человек подняли на него глаза, но так и не посмотрели — просто вяло зафиксировали его присутствие, прежде чем уставиться пустыми взглядами в окна, будто там искали хоть что-то интересное на неподвижных путях.
Он нашёл место в самом последнем ряду, закинул сумку на багажную полку и рухнул в кресло у окна, воткнув наушники. Лидс был таким шумным, но Шон Мендес тихо пел в ушах Люки, заглушая мир умоляющими просьбами сжалиться над ним и его сердцем.
Ещё несколько мест заполнились. Шарканье ног, лязг багажа. Двери со скрежетом закрылись. Поезд пронзительно засвистел и загрохотал вокруг него. Рывок — и вагон покатился вперёд, колёса заскрежетали по рельсам. Всё. Последний шанс развернуться и сбежать ускользнул между пальцев, двери захлопнулись, запечатав его внутри. Он потёр грудь там, где пульсировала тупая боль, прижался горячим лбом к холодному стеклу и проглотил ком, застрявший в горле. Вокзал Лидса поплыл назад медленно, затем быстрее и быстрее, пока поезд не понёсся сквозь яркие вспышки утреннего солнца на крышах.
Ему уже хотелось домой. Он хотел, чтобы родители просто… оставили его в покое. Он думал, что им станет уроком, если он не вернётся, но они, наверное, обрадовались, что он уехал. Теперь он стал чужой проблемой.
Может, они будут счастливее, если он никогда не вернётся.
Телефон завибрировал, оборвав музыку и заодно оборвав жжение в глазах, прежде чем оно успело перерасти во что-то большее. Он вытащил телефон из кармана и провёл пальцем по экрану, открывая последнее сообщение. Ксавьер. Люка усмехнулся. Этот ублюдок.
Ты уже там? — написал Ксав.
Люка быстро настучал ответ: Ещё нет. Чуть не сбежал. Мог бы затеряться в Лидсе. По крайней мере, это настоящий город.
Харрогейт неплох. Даже красивый.
Люка улыбнулся, хотя совсем не чувствовал улыбки. Таким Ксав всегда и был — во всём видел светлую сторону. Это бесило Люку до зубовного скрежета во время выпускных экзаменов, и именно это помогло ему их сдать: Ксавьер Лагари с его широкой улыбкой и яркими чёрными глазами на смуглом лице. Ксавьеру везло. Он был умным, обаятельным, покладистым, и все его любили. Конечно, он мог видеть светлую сторону во всём — для него любая сторона была светлой.
Но именно светлая сторона Ксава делала жизнь Люки сносной, а теперь у него не было даже Ксава — родители вырвали его из дома, оторвали от друзей, от всей его жизни в Шеффилде.
Не пытайся меня утешить, — ответил он. Меня это только бесит. Я даже в Харрогейте не останусь. Еду на какую-то ферму в глушь.
Может, покормишь уток.
Люка нахмурился, глядя в телефон. Ты издеваешься?
Всегда, — тут же ответил Ксав. Люка почти видел эту нахальную ухмылку. Только не заводи там слишком много друзей. Я буду ревновать.
Ага. Подружусь со всеми свиньями, буду с ними в грязи валяться.
Фыркнув, Люка закрыл окно сообщений и снова включил музыку. Трек перескочил на Bad Reputation, и он вздохнул, сполз ниже на сиденье и прикрыл глаза, пока жёсткий голубой свет утра не превратился в дымку, а здания за окном не растеклись в смутные цветные пятна. У него и правда была паршивая репутация. Отец, наверное, уже позвонил Имре и забил ему голову рассказами о том, какой Люка пропащий и беспутный. Жар залил щёки, и он сполз ещё ниже.
Дядь Имми.
Хотя кровного родства между ними не было и Имре был просто университетским другом отца, Люка сколько себя помнил звал его дядь Имми, пока примерно в восемь лет не решил, что уже слишком взрослый для таких детских нежностей, и не начал называть его Имре с преувеличенной серьёзностью. Он едва помнил, как выглядел Имре — скорее смутные ощущения, чем цельный образ. Малышом Люка лазил по нему, как по огромному раскидистому дубу. Для маленького мальчика Имре казался незыблемой скалой — трёхметрового роста, широкий, как гора, с густой бородой. Люка вечно забирался к нему на колени и перебирал длинные, блестящие чёрные волосы бороды, гладил мягкие пряди и играл с маленькими косичками, вплетёнными в них, — каждая заканчивалась голубой бусинкой, такой же, как и на косичках в длинной гриве Имре.
Эти бусинки были того же цвета, что и глаза Имре. Это было самое яркое воспоминание: какие потрясающе чистые, ярко-синие глаза были у Имре, обрамленные смуглой, обветренной коже. И ещё доброта его рук. У него были огромные руки, способные, казалось, растереть камень в пыль, руки великого смуглого земляного бога с силой скалы, но он обращался со всем – с крошечными блеющими козлятами, с мельчайшими цветами клевера, с самим Люкой — с такой нежностью, что она струилась из его рук, как вода, тёплая и живая.
И Люка был влюблён в него. Так, как могут быть влюблены только маленькие мальчики.
Он всё ещё помнил, как сидел на его коленях в пять лет, пристроившись в тяжёлом кресле-качалке перед камином в гостиной на ферме Имре. Стены были синими. Глубокий, насыщенный синий цвет — разные его оттенки поверх грубого камня — превращал комнату в тёмно-синюю ночь, озарённую мерцанием огня. Мягкий свет струился по полированному дереву гитары, прислонённой к каминной полке, словно мёд. Родители Люки переплелись на диване, обнявшись и укрывшись одеялом с узорами из зигзагов, точек и петляющих линий, сонные, но такие счастливые и влюблённые. Люка свернулся калачиком на коленях Имре, как щенок, вцепившись в его бороду и рубашку, борясь со сном, хотя глаза уже не хотели открываться.
Но у него в кармане был секрет, над которым он трудился весь день, а потом спрятал под свитером. И когда с тяжёлым, глубоким вздохом Имре шевельнулись его грудь и живот под щекой Люки, тот приоткрыл глаза, украдкой глянул на родителей, чтобы убедиться, что они правда спят, а потом порылся в кармане и достал свой секрет.
Кольцо, сплетённое из травинок.
Ему пришлось переделывать его раз одиннадцать-двенадцать, прежде чем получилось как надо, — трава ломалась и крошилась, или одна травинка оказывалась слишком короткой, или кольцо выходило слишком маленьким, потому что у Имре были руки, способные обхватить целый мир. Но теперь оно было идеальным — тонкая плоская полоска из переплетённых стебельков, образующих узор из шевронов. Он сделал его, потому что, как ему казалось, так поступают люди, когда кого-то любят. Его родители поступали так. Они любили друг друга, значит, у них были кольца. Вот и он сделал кольцо — гладкое, красивое. Он снова спрятал его и провёл большим пальцем по плетению, потом глубоко вздохнул и поднял глаза на Имре.
— Имми? — спросил он, закусывая губу. Во рту был странный привкус, будто он сосал медяки.
Имре издал низкий, заинтересованный звук, посмотрел на него сверху вниз глазами, такими же нежными, как его руки, в обрамлении морщинок и складок, которые собирали его взгляд в тёплую колыбель, смягчая суровые, тёмные, тяжёлые брови.
— Что случилось, андьялка*? — спросил он. Его глубокий английский с богатыми интонациями на венгерском слове становился более певучим и плавным.
Люка вдохнул так глубоко, что грудь едва не разорвалась, и объявил:
— Когда я вырасту, я женюсь на тебе.
Имре моргнул, потом тихо рассмеялся. Звук был таким огромным, но таким приглушённым, что сотряс их обоих.
— Вот как? И с чего бы это?
— Потому что я тебя люблю. — Люка вложил в эти слова всю свою убеждённость и даже больше уверенности, чем он чувствовал на самом деле, когда уши горели, а босые пальцы ног вцеплялись в джинсовую ткань на бёдрах Имре. — Мама и папа любят друг друга и поженились. Я люблю тебя, значит, я тоже женюсь на тебе.
Взгляд Имре смягчился, и он осторожно опустил одну из своих огромных ладоней на макушку Люки, перебирая его волосы.
— В пять лет очень рано так серьёзно относиться к браку.
— Я серьёзно. — Люка опустил голову, теребя пальцами нижнюю губу, потом сглотнул и снова достал кольцо из кармана. — Я вырасту и стану высоким и красивым, и тогда ты тоже меня полюбишь, и мы поженимся.
Имре склонил голову, торжественно разглядывая кольцо. В свете камина его края отливали золотом, будто сотканные из золотых нитей.
— В этом есть одна проблема.
Сердце Люки перевернулось. Это было ужасное чувство, тошнотворное, и он опустил руки на колени, уставившись на это глупое, бессмысленное колечко.
— Ой.
— Проблема в том, — сказал Имре, перехватив его руку и накрыв своей, пока пальцы Люки и кольцо не исчезли в широкой ладони, — что я уже люблю тебя, андьялка.
Люка резко втянул воздух. Имре разжал ладонь и осторожно взял руку Люки, направив её — мальчик всё ещё сжимал кольцо мертвой хваткой — и надел кольцо на безымянный палец левой руки. Оно подошло идеально, скользнув по широкому, покрытому шрамами суставу и устроившись у основания. Люка улыбнулся так широко, что заболело лицо, и бросился Имре на шею, зарывшись лицом в его шею и бороду.
— Я всегда буду любить тебя, Имми, — прошептал он.
Имре снова тихо рассмеялся и обнял его в ответ, прижимая достаточно крепко.
— Я знаю, андьялка. Знаю.
Воспоминание о той ночи — огонь камина в глазах Имре, сладкий, лёгкий трепет сердца Люки — тяжестью опустилось в груди. Он ещё глубже вжался в кресло поезда. Каким же нелепым ребёнком он был. Имре был добр к нему, терпеливо снисходил до его детской выходки, не разбив его пятилетнее сердце, но это было четырнадцать лет назад. Имре, наверное, до сих пор видит в нём того же наивного, простодушного мальчика, полного глупых идей и обещаний, которые он никогда не сдержит, оторванного от реальности и совершенно запутанного.
В одном он был бы прав.
Люка был совершенно и окончательно растерян и не знал, что делать с собой. Ни на этой чёртовой ферме, ни потом, когда Имре устанет от него и отправит обратно домой, — потому что ничего, мать его, не изменится.
Он простонал и наклонился вперёд, стукнувшись лбом о спинку сиденья перед собой.
Почему, из всех людей на свете, это должен был быть Имре?
— Эй, — рявкнул мужчина в ряду впереди. — Потише там.
— Простите, — пробормотал Люка и съёжился, уткнувшись лицом в колени и глухо застонав. Чёрт, он даже поездку не мог нормально пережить, чтобы не вляпаться в неприятности.
Следующие четыре месяца будут адом.
*Ангелочек(венг.)