Гибеллинство и стихийный авраамизм Запада

Гибеллинство и стихийный авраамизм Запада




Согласно старым мистическим западным традициям, когда тёмные времена нависнут над этой богоспасаемой землёй, её истинное рыцарство должно покинуть её и "удалиться в Индию", увезя с собой Грааль,  так как «среди грешных народов не должно остаться ничего из этого». 

Это крайне интересная ситуация. Учитывая, что сама эта традиция пришла с Востока, чего не скрывают средневековые авторы, повеление, казалось бы, звучит совершенно ясно — вернуться к источнику. Однако кто из нынешних западных традиционалистов намерен искать сей источник где-то в ином месте, нежели в самом Западе, чью духовную традицию полагает самодостаточной? 


Традиционализм глубоко укоренился в мифологии западного гибеллинства, однако так и не смог прийти к единому определению этого сформулированного им понятия. Ни превосходство светской власти над церковной, ни вселенский синтез Империума, ни "королевская религия" и особая напряжённость войны и политики не охватывают это явление целиком, а лишь высвечивают отдельные его черты. 


Для тех, кто не вполне знаком с темой, оговоримся, что речь идёт не о конкретной политической группе феодальной аристократии, враждовавшей с папской властью в Италии на закате Средневековья, а о том скрытом явлении, прежде всего экзистенциально-метафизического плана, которое породило его, как и весь "последний отблеск Традиции" (выражаясь терминологией традиционалистов эволаистского толка) в истории европейской цивилизации, воплотивший в себе интегральную мужественную духовность, в отличие от "лунной" и "выхолощенной" духовности, олицетворяемой христианской Церковью. 



Если мы посмотрим глубже, то увидим, что особое значение для гибеллинского сознания имел не столько акт служения конкретному сюзерену, сколько его идеальная проекция, сама "идея короля". Это хорошо просматривается в судьбах таких непримиримых защитников суверенитета королевской власти, с глубокими корнями в традициях духовного рыцарства, как умученный Инквизицией, по следам тамплиеров, Жиль де Ре (наставник и вдохновитель Жанны д'Арк), а также целой плеяды прославленных военначальников, таких как коннетабль де Ледигьер, которые порой совершали действия, противоречащие индивидуальной королевской воле, при этом сохраняя безусловную верность короне. К слову, сама должность коннетабля с какого-то момента предпогагет легитимное право действовать в условиях войны вопреки воле суверена. Это вполне гармонирует с представлениями гибеллинства о "двух телах короля", сакральном и человеческом, нашедшими отражение, в частности, в придворном этикете, когда запрещено было сидеть в присутствии монарха на официальных приёмах и церемониях, и вместе с тем в этом не было проблемы, если король принимал дворянина как частное лицо.

Кровавая борьба европейских государств велась, в первую очередь, за право прямого наместничества, заключённого в самом титуле "le roi très chretien". Есть мнение, что глубокие антипапские традицити французских королей, со времён Карла Великого, логически подразумевали постепенное преодоление Христианства в ходе неугасающего конфликта с гегемонией Римской Церкви. "Король обязан своей властью Богу. Но, помимо Бога, он обязан ею ещё и мечу", — писал Людовик XIV, который изгнал из королевского Совета всех лиц духовного звания. Дух и характер этой борьбы, разного рода "еретические" союзы, в том числе с мусульманами; а также католики, субсидирующие протестантов и протестанты, сражающиеся на стороне католиков, — всё это наводит на мысль, что основной нерв её проходил отнюдь не по линии течений внутри Христианства, которые сами были не более, чем её следствием. 

Отсюда возникает вопрос: если как Римская Империя германской нации, так и французская сакральная монархия в действительности служили скорее средством достижения определённой цели, то что же это была за цель? Что выступало тем надиндивидуальным началом, которое было объектом истинной приверженности адептов гибеллинской линии? Форма духовно-политической организации, император или же король, идея скрытого центра и праведного царства здесь выступают своего рода внешней мифологией. Но если мы посмотрим на проявления этой традиции среди различных народов и на разных отрезках времени, то найдём нечто более универсальное, выраженное в стихотворении дю Белле:


Та честь высокая, что вечно не умрёт

И доблесть чистая, которой нет скончанья

С такою силою вершили мне желанья

Что большего не жду с божественных высот


Последняя строфа здесь повергает одновременно в высокий пиетет и ужас. Безусловно, в глубинах рыцарского культа можно обнаружить вещи весьма трагические, и связаны они с самым утончённым люциферианством из возможных. На первый взгляд идиллические рыцарские саги в действительности полны драматических противоречий между внешним долгом и личной честью, обнаруживающих тёмную сторону метафизики служения "Сверх-Я", как более высокого варианта эго — эго, исполненного доблести. Честь как "расширенное тело" становится тайным роком рыцарства, в глубине своего существа, безусловно, жаждущего истинного, а не тщетного служения. 


Однако есть в этой традиции и нечто, стремящееся к преодолению этой дихотомии. 


Был такой легендарный римский герой — Гай Муций Сцевола. Когда этрусский царь Порсена обложил Рим тяжёлой длительной осадой, этот юноша из рода патрициев явился в Сенат и, заручившись согласием знати на свой отчаянный поступок, пробрался в лагерь неприятеля. Но по ошибке, вместо царя он убивает его писца, одетого с большей пышностью, после чего тут же его хватают царские телохранители. 


Процитируем римского автора Тита Ливия, чья "История" играла колоссальную роль в формировании аристократической самоидентификации в Европе Средних веков и более позднего времени:


 "Здесь, перед воз­вы­ше­ни­ем, даже в столь гроз­ной доле  не устра­ша­ясь, а устра­шая, он объ­явил:  « Я рим­ский граж­да­нин, зовут меня Гай Муций. Я вышел на тебя, как враг на вра­га, и готов уме­реть, как готов был убить: рим­ляне уме­ют и дей­ст­во­вать, и стра­дать с отва­гою. Не один я питаю к тебе такие чув­ства, мно­гие за мной чере­дою ждут той же чести. Итак, если угод­но, готовь­ся к недоб­ро­му: каж­дый час рис­ко­вать голо­вой, встре­чать воору­жен­но­го вра­га у поро­га.  Такую вой­ну объ­яв­ля­ем тебе мы, рим­ские юно­ши; не бой­ся вой­ска, не бой­ся бит­вы, — будешь ты с каж­дым один на один».


Когда царь, горя гневом и страшась опасности, велел вокруг развести костры, суля ему [Муцию] пытку, если он не признается тут же, что скрывается за его тёмной угрозой, сказал ему Муций: „Знай же, сколь мало ценят плоть те, кто чает великой славы!“ — и неспешно положил правую руку в огонь возжённый на жертвеннике. И он жёг её будто ничего не чувствуя,  покуда Царь, пора­жен­ный этим чудом, не вско­чил вдруг со сво­его места  и не при­ка­зал отта­щить юно­шу от алта­ря.   « Отой­ди, — ска­зал он, — ты без­жа­лост­нее к себе, чем ко мне!"


Глубоко потрясённый, Порсена приказал отпустить римлянина, а через какое-то время прислал послов с предложением о мире. 



Мы несправедливо примитивизировали бы явленное здесь, когда бы предположили, что под "великой славою" шла речь о почестях, о памяти в веках, или даже о жажде бессмертия в человеческом смысле. 


Слава в своей кристальной сущности есть величайшее дерзновение, утверждающее бжественную искру в человеке как его подлинную реальность, низвергая и стирая всё, что не есть она. Вокруг понятия славы веками сформирована масса культурных мифов и дизориентаций, которые мы находим уже у античных авторов. Связано это с тем, что нередко весьма тонкая грань пролегает между чистой доблестью и падением в глубины эго. Согласно исламской традиции, достаточно шага в сторону собственного нафса от намерения сражаться на пути Аллаха, и погибший в бою воин не удостоится райских врат. И тем сильнее впечатляют интуиции тех, кто возвращал прах к праху, устремляя помыслы к запредельному.


"Хотите вина?" — спрашивает маршал Тюренн своих солдат в одной старой французской песне, — "На полях Эльзаса растёт виноград получше. И вино это искрится ярче, смешанное с ликующей кровью, наливаемое госпожой Славою". 



В такой жажде прорыва к личной провиденциальной сюжетности сокрыты скорее авраамические мотивы, когда жертвуется всем не во имя какой-либо из доступных человеческому опыту категорий, но объектом поклонения выступает принципиально вне-человеческое, вне-бытийственное, не ощутимое ни в каком земном опыте, плоды познания которого лежат за его чертой. Здесь сам собою вспоминается хадис Пророка (мир ему и благословение Всевышнего): "Тот, кто был лучшим во времена джахилии (невежества), будет лучшим и в Исламе".


Гибеллинство можно определить как Путь рыцарского воззвания, где в крови и смертельных ранах пенится сама правда невысказанного экзистенциального вопрошания. Презирая всякую тщету, гибеллин становился адептом аль-Хамда и аль-Маджда, хварны и великой славы, в которых искал то единственное, достойное его благоговения и преклонения. Ислам же утверждает, что источником и господином всякой славы является Всевышний Аллах, аль-Хамид, аль-Маджид, о чём мусульманин ритуально свидетельствует в конце каждой молитвы, таким образом восстанавливая истинную иерархию.


Именно в силу этого иерархического порядка, дающего превосходство, "неверный" Сарацин, даже в проникнутых гуманизмом фантазиях от Бокаччо до Вальтер Скотта — вовсе не отстающий подражатель западного рыцарства, а скорее само западное рыцарство видит в нём изумляющую его до самых пределов души подлинность, к которой отчаянно стремится само. 



Report Page