Где живёт Б
вырвано из контекста (с)
В баре накурено, хотя теперь почти нигде не бывает накурено. В окне мелькают чьи-то ноги – иногда мужские, иногда женские, иногда непонятно чьи, в широких брюках и кроссовках.
– ...а вот Бетховен говорил, что Бог живет во мне. Тут всё нутро, тут гнездо, тут жизнь. А не только бабочки и страх.
Тина, Кристина, Тин-Тина, как ее называл бойфренд, сфокусировала взгляд на мужике, подсевшем к ней за стойку. Он был коричневый, как зловонное небо викторианского Лондона, и исчерченно-ландшафтный, как каньон. Глаза влажно блестели на темном лице. Тина, как любая разумная девушка, старалась не замечать стремного дядьку, который лезет в питейном заведении с вопросами о Боге, но он упорствовал.
– Так как вас, говорите, зовут?
– Кристина, – ответила она.
Вот у нее какой голос – глубокий. При таком детском лице. И какая она белая, в отсвете ламп и холодного блика из окна. Белая, как кефир. И кучерявая.
– А вас как зовут? – сдалась Тина, хмелеватая, грустная, и в целом по настроению, как выражалась подруга, – под мортидо.
– А меня никак не зовут. Нам не дают имени, нас не называют ласково. Знаете, у Набокова есть момент, где влюбленный Гумберт мечтает вывернуть Лолиту наизнанку и расцеловать нежные плодочки ее почек. Даже почки любят – а меня нет!
Ну уж нет, это слишком мортидо. Она встала на некрепкие ноги и попыталась по самой дальней траектории обойти неприятного незнакомца в сторону окна, деревянных столиков, погруженной в правый мрак подвальной двери.
– Постойте, постойте, я вас напугал. Я невоспитанный, есть такое дело, но не злой. И мне есть вам кое-то важное сказать.
– Да вам всем всегда есть что сказать, – ответила она и отдернула от него свое холодное предплечье.
Какая она молодая, бренная, а думает, что она конь и всё может. Видела бы она себя, но не глазами мужчин, которые без конца повторяют слово «хрупкая», тысячелетиями. И не глазами матери, которая этого слова не в состоянии произнести… Нет, она не хрупкая. Но она и не конь.
– Давайте я вам куплю хорошей, лечебной настойки.
– Я не принимаю напитков от незнакомцев.
Какая она разумная, разумная.
– А вы не от меня, вы от бармена, от Лёнечки. Вы – Кристина, он – Лёнечка. Все знакомы. Я вам буквально пару слов скажу – и вы пойдете.
Ну вот, опять бар менять. Баров и так мало. И только в одном обживешься, обсидишься, станешь греться, и тут же в нем обязательно заведется какой-то фрик, который к тебе лезет, и приходится искать новый бар. И никакие грязные худи не спасают. Ничего-ничего, еще пять, еще десять лет, и никто меня вообще нигде, никогда не будет видеть, превращусь в невидимку. В старую. Но как дожить-то эти пять, эти десять лет? Или даже пять, десять дней?
Молодой бармен поставил перед Кристиной стопку мутной хреновухи. Медленно в ней кружилась корнеплодовая взвесь – опадала, как в рождественском шаре. Тина потрогала холодную ножку рукой, но пить пока не стала. Обычно она брала виски со льдом или коньяк – то, что можно тянуть около часа и идти домой, отогревшись публичным пространством. Опрокидывать стопку не хотелось.
– Вы, наверное, знаете, Кристина, что в вас живет куча всякой жизни? Кучища всяких посторонних, но при этом очень даже родных и полезных существ?
– Вы про микробиом?
– Какая вы разумная всё-таки!
Тина поморщилась на комплемент. И выпила.
– Понимаю-понимаю. Но знаете, когда мир наконец привыкнет к тому, что женщины очень умны, кто знает, может быть, вы еще заскучаете по этому впечатлению, по этим всем удивлениям? Я бы заскучал. Я люблю внимание, но его хронически недополучаю.
Мужик, наверное, сидел. Есть в нем неприятное сочетание интеллигентности и пожившести. Пиджак обтертый.
– Да, сейчас все стали называть эту иную силу, большую силу биотой, ну то есть жизнью, да? И это правильно, потому что она и есть жизнь, которая продирает нас сквозь трудности жизни. Помогает перемолоть то, что перемолоть, казалось бы, невозможно. Помогает справиться с тем, с чем справиться, не теряя себя, кажется, нельзя!
Какая она молодая и несчастная... Как окраина вселенной. Сидит тут, морщится, и не понимает своей невозможной ценности.
– Люди сетуют на сердце. На свои развинченные высокие устремления. Или на голову, на свои богатые воздушные иллюзии. Но сам весь воздух, и вся воля к жизни – они там, внизу! – сказал мужичок, упирая указательным пальцем в стойку – и громогласно пукнул. Пук этот никак не отразился на его лице. Никакого смущения по его широко раскрытым блестящим глазам не пронеслось.
– Так кто вы, говорите, такой?
– Я-то? – мужик потер губу об губу. – Я твой кишечник, Кристиночка.
– Кто-кто? – барное освещение пошло кругами.
– Кишечник я твой. И меня сейчас промывают. Вот Лёнечка, медбратик, и промывает. Желудок уже промыли, физраствор поставили, а теперь меня промывают, всё надеются. И дай Бог, промоют, и мы с тобой совсем иначе заживем. Может быть, ты меня как-то больше полюбишь. Перестанешь мной брезговать. Моими чувствами – у меня их много. Моей богатой интуицией. Потому что знаешь, сила-то во мне, а не в голове умной. Голова жестока. А я – милостив. Бетховен же говорил: Бог живет в кишках!
Мужик улыбнулся из глубины своего темного лица. Подвальное окно ослепло.