Ева и Адам

Ева и Адам

Маргарита Симоньян

Твоей маме было 15, когда заезжий строитель украл ее из отцовского дома и увез далеко за овраг, через три перевала, за Хосту. Отец твоей мамы, конечно, убил бы обоих, если б нашел. Мачеха не стала б ее защищать, а мама ее давно умерла — кашляла, бабки отлили воск, сказали дышать над котлом с кукурузой, накрывшись тяжелым ковром. Отец сам укрыл молодую жену, и она задохнулась, оставила четверых.

 

Ты родилась у пятнадцатилетней Устик и ее мужа-строителя первой. Ваш дом стоял над землей на тяжелых бревнах — под домом жила корова, свиньи и куры, а над ними семья.

 

Потом у Устик и Минаса родилась еще маленькая Алварт. Однажды, когда твоя мама перебирала фасоль, Алварт начала сильно кашлять. Бабки отлили воск, но Алварт кашляла все равно. Она кашляла трое суток, а потом умерла. Тебе было шесть лет, и ты все поняла и запомнила.

 

У Минаса с Устик родились еще четверо. По утрам ты водила их всех пешком по оврагу вниз по горе в единственную на много селений вокруг школу — а после обеда вверх по горе по оврагу обратно из школы.

 

С ранних рассветов до поздних закатов ты горбатила спину в большом огороде: полола фасоль, кукурузу, собирала тутовые листы, чтобы кормить шелкопрядных червей, живущих в коробках по всему дому, — их надо было сдавать в колхоз, кто-то же должен был их кормить.

 

— Я никогда не выйду замуж за колхозника, — говорила ты, разгибая спину, окоченевшую от холодной земли.

 

— Эйгедэгей, за кого на роду написано, за того и выйдешь, — отвечала тебе твоя мама. У нее-то спина давно уже не разгибалась.

 

Тебе было почти 13, когда началась война. Для тебя война означала бескрайнее терпкое поле жухлого табака. Руки, изрезанные табачным листом, который нужно было низать день и ночь на прутья и сушить в большом колхозном сарае.

 

Через год твою фотографию напечатала городская газета. Так и написали: Кегецик Минасовна Демирчян, 14 лет, стахановка.

 

Немцы чуть-чуть не дошли до вашего дома. Но пришло много беженцев. Одну беженку твои родители поселили в доме над курами и коровой.

 

— А где у вас сковорода? — спросила однажды тебя эта женщина.

 

И тогда ты первый раз поняла, что, оказывается, очень плохо говоришь по-русски. Ты не знала слова «сковорода».

 

Тебе стало так стыдно, что ты обежала весь Дурнобел, пока не нашла одного грамотного соседа, который знал, что такое сковорода.

 

— Никогда не выйду за колхозника! Только за грамотного! — окончательно решила ты для себя.

 

Однажды заезжий ансамбль услышал, как ты в огороде поешь на своем языке грустную песню про бабочку, которая живет один день.

 

Руководитель ансамбля пришел к твоему отцу и долго его уговаривал отпустить тебя с ними в Москву, объясняя, что у тебя есть все данные, чтобы стать знаменитой артисткой. Ты стояла рядом с отцом, пряча темные руки, где под ногтями никогда не вычищалась черная хостинская земля, и ждала приговора.

 

— Я по-русски плохо говорю, — сказал Минас. — Что такое артистка, я не знаю. Зато я знаю, что такое проститутка.

 

И ты осталась полоть фасоль в своем огороде.

 

Ты училась в последнем классе, когда учителем к вам пришел раненный под Сталинградом, с подвязанной левой рукой, голубоглазый молодой лейтенант Адам Алексеевич. Его звали так необычно — Адамом, — потому что у его родителей не получались дети. Точнее, они рождались и почти сразу же умирали. Один, второй, третий… Бабки отлили воск и сказали его родителям, что у них снова родится мальчик, назвать его надо Адамом, следом родится девочка, назвать ее надо Евой. 

И они тогда будут жить. Родители так и сделали.

 

Однажды новый учитель подошел к тебе прямо на улице.

 

— Послушай… — начал он.

 

Но ты слушать не стала. Отвернулась и быстро ушла. Разве может девушка одна говорить с мужчиной на улице, даже с учителем? А если бы кто-то увидел?

Тогда Адам прислал к Минасу сватов.

 

— Он живет с красивой русской женщиной, — сказал Минас.

 

— Зато он не колхозник, — ответила ты.

 

Ты никогда не сомневалась в своем Адаме. Даже когда Адам купил мотоцикл и соседки в истоптанных тапочках сказали тебе, что мотоцикл ему нужен, чтобы катать других.

 

— Адам, если посадишь в этот мотоцикл женщину — разобьешься, — это все, что ты ему сказала.

 

Когда той же ночью Адам, до крови исцарапанный горной ажиной, тащил из канавы свой искалеченный мотоцикл, ты уже ждала его дома с целительным чистотелом и свежей рубашкой.

 

Ты знала, что на самом-то деле Адаму всю жизнь нравилась только одна русская женщина — Валентина Васильевна Толкунова. Ну и немножко все остальные — русские и нерусские, — кто был на нее похож. Но любил Адам только свою Кегец.

 

Однажды в вашей деревне появился вор из Румынии, большой и гордый, дядь Грант. Он подружился с Адамом и его белозубой женой. Грант рассказывал, что в Румынии у него была невеста. Она носила корсет. И как-то раз попросила Гранта зашнуровать ей ботинок, потому что в корсете ей неудобно нагнуться. Грант присел, сделал вид, что шнурует, и растворился в толпе. Он был так оскорблен, что решил больше никогда не жениться.

 

Еще он рассказывал, что в Румынии его воспитывала стая воров. У всех у них не было больших пальцев. И когда пришла пора ему самому стать вором, он должен был тоже отрубить себе большой палец, чтобы лучше лазить в карман. Но он не стал его отрубать и сбежал.

 

Твой Адам с опаской поглядывал на дядь Гранта, когда он рассказывал свои увлекательные истории.

 

Дядь Грант привез с собой из Румынии удивительную игру — нарды. Вся деревня ходила к нему учиться, но никто по сей день не играет в нарды лучше тебя. Может быть, ты была фартовее и умнее других, а может, он просто учил тебя все вечера подряд, как только падало солнце и ты возвращалась из своего огорода, пряча руки с черной землей под ногтями.

 

Тот, кто проигрывал партию, должен был идти в магазин за хлебом. Если проигрыш был всухую, хлеб надо было купить белый.

 

Твой Адам всегда сидел рядом, ронял самодельную пепельницу и так до конца своих дней и не понял, что люди находят в этой шумной игре. А ты с удовольствием кричала девичьим звонким голосом на всю любопытную улицу:

 

— Дядь Грант, не забудь, белый купи, белый!

 

Свою первую дочь ты рожала три ночи. Через месяц дочь начала сильно кашлять. Врач сказал:

 

— Не мучайте. Все равно умрет.

 

Бабки отлили воск и велели накрыть младенца тяжелым ковром и держать над котлом с кукурузой. Ты сказала Адаму заводить свой мотоцикл, завернула дочку в подол и увезла ее на три месяца на перевал. Там вы жили прямо в лесу в балагане из старых ковров и самшитовых веток, каждый день на костре варили свежую мяту и купали дочку в нарзанном источнике.

 

Твоя первая дочь никогда больше в жизни не кашляла. Как рожала вторую, ты не запомнила. Когда забеременела в третий раз, пришла в больницу, легла на жесткий топчан, объяснила:

— Куда третьего? Вдруг опять будет девочка.

 

Врач потрогала мягкий живот и сказала:

— Не делай. Мальчик будет, точно тебе говорю.

 

Моя мама родилась в конце сентября, когда собирали инжир.

 

— Отдадим Адама родителям, в Адлер, — решили на семейном совете. — Куда три девочки.

 

Сестра Адама, Ева, испуганно на тебя посмотрела. Ты промолчала, завернула мою маму в подол и ушла вместе с ней в свой огород полоть кинзу.

 

Спустя много лет, когда у Адама, отца трех дочек и деда трех внучек, родилась четвертая внучка, кто-то пустил по Молдовке обидную шутку:

— Бедный Адам, везет ему на дам.

 

— Эйгедыгей, кто в этой жизни знает, что значит везет, а что значит не везет, — сказала ты и ушла солить на зиму молодой горный лопух.

 

Со своим Адамом вы построили дом прямо возле аэропорта в Молдовке. Купили туда телевизор. Когда самолеты взлетали, по телевизору долго шли вверх и вниз черно-белые полосы. Потом полосы пропадали, и на их месте снова появлялся сериал про капитана Катаньо, но в самом душещипательном месте снова взлетал самолет.

 

В этом доме никогда не переводились дети. Сначала твои дети, потом дети твоих сестер и братьев, потом внуки и правнуки. Каждого ты гоняла крапивой по огороду, и ни одного ни разу не тронула.

 

Каждое лето ты брала своих внучек, грузила адамовский «жигуленок» коврами, матрасами, длинными тонкими палками и увозила всех на два месяца на перевал. Там возле бурной горной реки вы строили балаган из ковров, выстилали землю матрасами и запрещали внучкам ходить к реке, потому что там живет крокодил.

 

По вечерам твои внучки пили свежезаваренную на костре дикую мяту и ложились спать в оглушающей тьме и бездонности, сквозь которую сыпались, как отцветающая в феврале белая слива, низкие южные звезды.

 

Внучки спрашивали тебя:

— Зачем мы уезжаем летом на перевал, мы ведь живем в деревне у моря?

 

— Чтобы в нашей семье больше никто никогда не кашлял.

 

Однажды твоя городская внучка увидела, как ты отрубила голову курице. Курица без головы кругами носилась под навесом, где валялись не пригодившиеся теплой зимой дрова, как будто пыталась догнать свою улетучивающуюся жизнь.

 

Городская внучка забилась в истерике и весь день не выходила из маленькой комнаты с лаковым шкафом.

 

— Эйгедыгей, в этом городе одни профессора живут. Наверно, они только розы на обед кушают, — сказала ты и ушла жарить курицу с кинзой и чесноком.

 

— Нельзя быть такой умной, как твоя городская внучка. Замуж никто не возьмет, — говорили тебе соседки в стоптанных тапочках.

 

— Иди за своей внучкой смотри, — вежливо отвечала ты, помешивая варенье из фейхоа.

 

Когда у тебя уже появились седые волосы и ты перестала их носить высоко, Адам вдруг начал тебя безжалостно ревновать. Безжалостно даже скорее к себе, чем к тебе. Если ты, продав на базаре свою хурму, не успевала на пятичасовой автобус, Адам уже умирал. Он заранее знал, что тебя соблазнил торговец морожеными рапанами, или знакомый с Курортного городка, или даже водитель автобуса. До утра Адам изводил тебя красочными подозрениями, пока тебе не пора уже было вставать кормить свиней в дальнем конце огорода, там, где стоял дощатый туалет и созревала черная лавровишня.

 

В конце зимы ты грузила адамовский «жигуленок» своими нарциссами и гиацинтами и приезжала к нам в город.

 

Халупа, собранная из досок, самана, битого шифера, стекловаты и жести, стояла в маленьком дворике с кустом чайных роз и акацией, одним концом валившемся прямо под ноги трамваям, а другим уходившем в кишащую крысами ничью городскую свалку. От этой халупы до городского базара было всего кварталов пятнадцать пешком, и ты каждый день таскала туда свои гиацинты, охая неразгибающейся спиной.

 

Вечерами вы вместе с Адамом чинно смотрели жизнеутверждающий «День Кубани» и чуть менее жизнеутверждающую программу «Время», в которой часто показывали инопланетную Маргарет Тэтчер. Маргарет Тэтчер совсем не была похожа на Валентину Васильевну Толкунову, и ты могла быть спокойна за своего Адама.

 

Но однажды он показал на Маргарет Тэтчер скрюченным после войны указательным пальцем, улыбнулся одной половиной рта и спросил:

— Кто эта вредная старуха?

 

— Инсульт, — произнес городской доктор сквозь благостную пелену, которая теперь навсегда поселилась в глазах у Адама.

 

— Эйгедыгей, Адам, я так пела, когда была молодая, не хуже, чем твоя Валентина Васильевна Толкунова, хотели меня в ансамбль забрать, но я никогда в своей жизни не хотела бы ничего, кроме того, чтобы быть твоей женой, — сказала ты и запела звонким девичьим голосом на своем языке грустную песню про бабочку, которая живет один день.

 

Тебе было 86, когда городская внучка приехала из Москвы с какими-то важными и веселыми дядьками в темных костюмах. Самый веселый из них думал, что он умеет играть в нарды. Ты села за маленький столик под навесом, оплетенным созревшими киви, прогнала чумазую кошку и разделала веселого человека в костюме тремя партиями подряд со счетом 6:0 в каждой из них.

 

— Ну что, послать его за белым хлебом, чтобы вся Молдовка смеялась? — тихонько спросила ты свою городскую внучку. И тут же сама себе ответила: — Не буду, он хороший мальчик, этот ваш Михалюрич. А играть научится когда-нибудь.

 

Следующей осенью Михаил Юрьевич Лесин грозился приехать к тебе и отомстить за тот незабытый позор. Но не успел. Умер.

 

Когда тебе рассказали об этом, ты долго перебирала старые фотографии. Нашла свою первую, где ты румяная, с тонким носом, с высокой прической, с мягкими большими глазами. Долго смотрела на нее с болезненным недоумением, как будто пыталась постичь что-то самое главное и постичь не могла. Потом положила ее на покрытый клеенкой стол во дворе, вынесла из подвала большую бутыль с зеленым воздушным шариком вместо пробки, налила себе полстакана вина из прошлогоднего винограда и сказала старому, уже не плодоносящему кусту фейхоа:

— Ты видишь, какая я была красивая и какая стала. Наверное, сглазил меня кто-то.

 

Сегодня мы были на могилах Адама и Евы, вырвали там хвощи, пропололи нарциссы — все как ты нас учила. Площадка между могилками небольшая, но много ведь и не надо.

 

Когда он уходил, ты сказала ему:

— Адам, десять лет меня не жди. Надо внуков поднять. Десять лет ты мне должен дать, потом приду.

 

Ты тихо лежишь в маленькой комнате с лаковым шкафом, почти девяностолетняя, а в соседней маленькой комнате хохочет твоя почти девятимесячная правнучка.

 

Сегодня 20 февраля. В твоем огороде отцветает белая слива.

 

Ты просила десять. Он дал тебе двадцать два.

 

Завтра, когда мы опустим твой гроб между Адамом и Евой, ты уже будешь играть в нарды с хорошим мальчиком Михалюричем.

 

Если твой Адам не приревнует к нему, конечно. 

Report Page