Джим
PolinaТы всегда знала, что тропа к дому Джима начинается там, где заканчиваются подсолнухи. Дальше — кривые дубы, мох, похожий на седую шерсть, и тишина. В деревне говорили, что у его порога даже птицы не поют, а если и поют, то чужими голосами. Ты не верила. До того дня, как мама слегла.
Сначала просто кашель. Потом жар, липкий, как мед, и бред, в котором она звала твоего отца, ушедшего десять зим назад. Знахарка разводила руками. Молитвы не помогали. И ты, закутавшись в старый плащ, пошла туда, куда не ходил никто.
Джим открыл не сразу. Когда дверь наконец скрипнула, из темноты на тебя глянули глаза — зеленые, как темный лес. Он не спросил, зачем ты пришла. Просто отступил, пропуская внутрь. В доме пахло сушеными травами, воском и чем-то острым, металлическим.
— Мама умирает, — сказала ты, и голос не дрогнул. — Помоги. Я заплачу.
— Чем? У тебя ничего нет.
— Всем, что попросишь.
Он посмотрел внимательно. Так смотрят на загадку, на которую вдруг нашлась разгадка. И кивнул.
Мама поправилась через неделю. А ты, как обещала, пришла вновь. Сначала — отработать долг. Потом — потому что он попросил помочь собрать «лунный мох». Он рос в глубине чащи, на северной стороне поваленных дубов. Ты знала лес лучше любого следопыта. Джим шел следом, иногда молчал часами, а иногда рассказывал о растениях, звездных циклах, о том, что зелье — это разговор с миром. Ты слушала и ловила себя на мысли, что больше не боишься его.
Потом стало легко. Он перестал быть «колдуном с холма». Он стал Джимом, который морщился, когда ты в шутку называла его «стариком», хотя стариком он не был. Который смотрел на тебя словно ты — единственное настоящее в его темной жизни.
Сегодня ты вышла в поле затемно. Нужно было проведать лошадей. Ты не услышала их сразу — четверых, вынырнувших из-за снопов, как крысы.
— Глянь-ка, кто ходит, — прошепелявил один, с гнилыми зубами и шрамом через бровь. — Девочка, что таскается к колдуну. Может, уже насобирала золотишка?
Ты отступила. Лопатка уперлась в твердую грудь второго. Грубые руки схватили за предплечья, дернули.
— Драгоценности, ведьмовская подстилка. Или переломаем пальцы по одному.
Ты не закричала. В горле встал ком. Рванулась, ударила наугад — и получила пощечину.
А потом мир погас.
Не небо. Не солнце. Весь мир. Тьма упала внезапно, плотная, как вода в омуте. В ней не было ни звука, ни ветра. Разбойники застыли. Ты услышала, как один начал оседать, хватая ртом воздух, которого больше не было.
Из этой тьмы вышел он.
Джим не появился — он проступил, будто тень, получившая плоть. Плащ не трепетал, хотя воздух вибрировал. Но самое страшное — глаза. Они горели. Настоящее зеленое пламя, клубящееся в глазницах. Оно освещало лицо снизу, делая его чужим, древним, как сам мрак.
Он не смотрел на разбойников. Только на тебя — и этот взгляд был страшнее всего, потому что за гневом ты увидела панику. Животный ужас человека, который едва не потерял единственное, что имело значение.
Он медленно поднял руку. Тьма сгустилась, зашевелилась. Разбойники начали хрипеть, царапать горло, выгибаться.
— Закрой глаза, — прошептал Джим. Голос был низким, потусторонним, но обращался он к тебе.
Ты не смогла. Смотрела, как он обходит их, заглядывает в лица, что-то шепчет. Они затихали один за другим, падали в пыль с открытыми глазами. Не мертвые. Хуже. Пустые, словно из них высосали души.
Когда последний затих, тьма рассеялась. Вернулось солнце, полынь, треск цикад. Джим опустился перед тобой на колени.
Его глаза снова были обычными, светлыми, усталыми. Но руки, когда он взял твое лицо в ладони, дрожали.
— Ты ранена? — спросил он хрипло.
Ты покачала головой. Губы не слушались. Он посмотрел долгим, тяжелым взглядом, а затем его лицо исказилось — не злостью, а чем-то давним, спрятанным, что наконец вырвалось наружу.
— Скажи слово, — прошептал он, касаясь твоих скул большими пальцами, — и я заставлю эту деревню сгорать в ту ночь, когда тебя решили обидеть.
Он улыбнулся — недобро, сумасшедше, нежно.
— Ты — мое единственное светлое. И я никогда не позволю тьме тебя коснуться. Даже если для этого стану самой тьмой.